Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Посткоронавирусный социальный синдром: регулируемый капитализм и кризис дем...
В статье изложены представления автора о том, какими будут социально-экономическ...
№06
(374)
23.05.2020
Творчество
А время всё спешит... Стихи
(№15 [178] 05.11.2008)
Автор:  Владимир Строчков
 Владимир  Строчков
* * *

Проводник уснул, плацкарты спят,
сон стоит, как стон, на три октавы,
но всю ночь и ноют, и скрипят
железнодорожные суставы.

Вот и ты, бессонница, катись
и столбы считай по ходу справа,
да втирай в плацкартный ревматизм
железнодорожные составы.

31.08.99, поезд Москва – Симферополь.

* * *

Понемногу темнеет, сгущается тьма. Вечер.
Тянет, тянет слева сквозняк, ветерок слова.
Образуются выкрики, пыльные вихрики речи,
кружат, кружатся, рушатся, кружат снова.

Понемногу рождается некий ритм: длинноты,
срывы, паузы, полости и цезуры.
Некоторые помалу проникают сквозь зубы.
Понемногу жужжание. Две-три ноты.

Наползают слова. Отползают. Меняются местами.
Образуют ряды, цепочки, гирлянды, связки.
Возникают намеки на формы, структуры, группы, стаи.
Понемногу блики, полутона, тона, цвета, краски.

Обрастают объемом тени, абрисы, силуэты.
Понемногу пятна в глазах. Шепот в ушах понемногу.
Понемногу кончаются многие сигареты.
Понемногу светает, тает тьма, утро, слава Богу!

27.09.1999, Уютное.


* * *

Какой же я, на хрен, ворон, я здешний мельник.
Когда бы я мог накаркать благую весть!
Но я все мелю, Емеля – в орешник, ельник
слетев – а куда еще мне податься здесь?

Какой же я, на хрен, мельник, я местный ворон.
Добро бы, я мог, как мельник, молоть муку,
а я все щелкаю клювом: «Держите вора!»,
отряхивая свой фартук на том суку.

Какой же я, на хрен, местный, я сам нездешний.
Застрял вот, машу руками, то крикну: «Кар»!
Скрипят жернова, вращаясь в моей скворечне,
в моей голове садовой: «Икар! Икар!

Давай, собирайся, дурень, уж ветры дуют,
вот перья и воск, довольно молоть чепуху!»
А я, весь белый от муки, пером колдую,
чирикаю им по воску, как на духу:

Я не ворон, не мельник, я белая ворона,
крылья у меня слабые и мягкий клюв.
Перо и дощечка с воском – вся моя оборона.
Не мучьте меня, дайте я перышком поскриплю.

Какой я, на хрен, нездешний, я сор вчерашний.
Тонко намелены муки мои, замес их крут.
Пекусь о хлебе насущном, а сердцу страшно,
что воск мой, душа, растает, а перо отберут.

02.10.1999, Уютное.


* * *
На участке под Харьковом поезд стоял полчаса,
пропустив свору встречных: чинили пути на участке.
В заднем тамбуре выбито было стекло. Небеса
источали тепло. Паутина плыла. Безучастно

снизошел по тропинке к путям никакой человек.
Был он в меру поддат и одет, как бубновая трефа.
Стал как раз подо мной, огорченно поскреб в голове;
я спросил: – Что за место? – И он мне ответил: – Мерефа, –

и спросил без особой надежды: – А... дверь?.. Заперта?
– Заперта. – Под вагоном?.. – Рискованно. Что, если тронет?
– Охохо! – и пошел вдоль путей в направленье хвоста,
прикрывая от солнца глаза козырьком из ладони.

Я зажмурил глаза. Паутина коснулась лица.
Истекали теплом небеса. Было тихо до жути.
Истекали минуты, текли и текли без конца.
Я почувствовал: сердце толкалось в оконные прутья.

Я почувствовал: время – во мне; нет его вне меня.
Вне меня – неподвижность, тепло, тишина, паутина,
неизменная, полная вечность на все времена,
бесконечная сеть, золотая слепая путина.

Поезд тронулся, словно летучий голландец, а я
ничего не заметил: внутри золотого органа
плыл, зажмурив глаза, и за веками, вечность тая,
все мерещилась мне та мерефа, та фата моргана.

Ни тогда, ни теперь обернуться, вернуться назад
я уже не смогу: есть бумага, перо и чернила;
нет того языка, на котором возможно сказать,
у Мерефы, под Харьковом, в тамбуре – что это было?

11.10.1995 г., поезд Севастополь – Москва.


* * *
Вот человек, накинувши пальто,
идёт на пристань, старый и невзрачный,
и в сумерках уже почти прозрачный,
чем ближе к ночи, тем почти никто,
как призрак, мотылёк, эфемерида,
что, начиная лишь из куклы жить,
уже готова голову сложить,
как тот, без головы, у Майн Рида,
но он не хочет, как без головы,
он хочет жить, хотя ему, увы,
осталось, что отпущено для вида,

и человек, прикинувшись пальто,
идёт на принцип: делая усилье,
полы его двуполые, как крылья,
распахивает драповые, что
полёт напоминает, и руками
пытаясь сделать из пальто полёт,
но, милая!, цепляется за камень
и, миновав изрядный переплёт,
распахивает почву каблуками
и кровь из носа; этот суррогат,
и признак, и вполне эрзац полёта,
его мечты уносит к сорока,
где он – здоровый и не старый кто-то,

и человек, откинувши пальто,
идет на присвист, мерно полагая,
что смерть – скорее тьмущее ничто,
чем что-нибудь, чем где-нибудь, родная...
(второе с первым путая лицо
свое и вечер, городом плутая,
не пристально и смутно коротая,
и женское с мужским)
…в конце концов,
не ближе и не более Китая;

и человек, покинувши пальто,
идёт на приступ…
Что-нибудь (но что?!)
его настигло, страшное, кивая,
не где-нибудь, а прямо на мосту,
где он застыл, родная, где он замер,
как часовой, стоящий на посту,
но только внутрь, любимая, глазами,
и в страхе отвратив свое лицо
от внешнего – пальто, моста, таблетки
внутри же видя пёрышки, крыльцо,
и под ногой – сиденье табуретки,
откуда приступ шёл к его лицу
второму, в том же роде, словно глина
забивши рот, к дерьмовому венцу
прижав запал от нитроглицерина.

И человек, отринувший пальто,
запавшим ртом хватает то – ничто,
сработавшее точно, словно мина.

29.08.2007, Красково.

* * *
Что ты там делал? Искал? – пробел, сигнал.
Что за сигналы? Что за пробелы в них?
Пурпурнооким кролём робел, сигал?
Кролем ли, брассом – лишь бы пребыть, в живых
числиться, братец кролик, и уцелеть.
Что за искания? Ищет, что своровать
новое мы́шленье, серое, как подклеть,
шустрое и трусливое, под кровать
шасть из-под шкафа, из-под кровати шмыг,
до заиканья – сигнал, пробел, пробел…
Дальше уже, не нужен, отказывает язык.
Что за крупа в мешках? Продел, продел.
Что ты проделал с ними? Проел, прогрыз,
красноглазым крысом продел судьбу
в нору, но дальше ставит предел прогресс,
дальше крысиный яд, мышьяк в еду, в среду,
дальше вместе подохнем, лапкой суча
азбуку морзе в морге – пробел, сигнал.
Что за сигнал? Труба? Слушайте все! Сейчас –
Армагеддон, Рагнарёк, потец, финал.

29.08.2007, Красково.


* * *
Огромный сарай султана, ночь, тишина,
даже павлин-мавлин наконец заткнулся,
спит султан, спит сераль, везир, не ведают сна
только стража, евнухи да стихоплёт в своем затулке.

Как мертвецы, евнухи срама не имут,
срам их хранит отдельно особая рака,
но всем время спать, третья стража, а им вот –
время пустых сожалений, тоски и страха.

Сочинитель, среднее меж евнухов и мужчин,
в одном халате мерцает в своем сарае.
Третья стража, без поводов и причин
бесперечь срабатывает вторая

сигнальная: старческое недержание речи,
пляшет по свитку калям справа налево,
пляшет, дергаясь, время ему навстречу
по часовой. Раскаленная ночь гнева.

Пляшет каля-маля под удары сердца рука,
пляшут слова, как дервиш в его затылке,
пляшет под тусклый вой ночного сверчка
хвостик огня в светильнике, отблеск его в бутылке,

рядом с часами клепсидра свое блям-блям,
сухо першит песок через горло мига,
писчая судорога выстреливает калям
в стену сарая. Шайтан! Не пишется книга!

Он и названье придумал: «Третий Диван»,
лучше придумать нельзя; тростника прикупил на калямы –
но уже месяц как словно уперся в дувал,
как в зиндане сидит, на дне безысходной ямы.

Надо бы отдохнуть немного, вздремнуть,
скоро от этой муки рука отсохнет,
и в голове бормочет, шепчет такая муть,
время идет, то ли шах, то ли ишак сдохнет.

У попугая в запасе, видимо, больше слов,
чем у меня на мои несбывшиеся рубаи.
Что ты бормочешь, муть моя, мать моих стихов,
что ты мне шепчешь, то ли теша, то ли ругая?

Не отвечает, бормочет, шепчет своё;
глохнет огонь в светильнике; разгораясь,
тлеет в груди его отблеск, шарит то ли копьё,
то ли калям, сходятся стены сарая.

Брезжит уже на востоке, стражи храпят во сне,
евнухи тоже уснули, во сне подбивают к сумме.
Стих стихоплет, головой привалившись к стене,
то ли уснул, наконец, то ли все же умер.

Скоро утро, все в свой черед отомрут,
кто не проснется – ляжет под холмик глины.
скоро очнутся птички, павлин-мавлины…
ты еще не слыхал, как они орут.

18.08.2007, Красково.


* * *
А время всё спешит туда-сюда,
но отстает, опаздывает – да,
как сонные ночные поезда.
И падает хрустальная звезда
с фанерным стуком в ржавый рукомойник.
И с монитора так же, как тогда,
спокойно улыбается покойник.

Его не беспокоит нервный тик,
и так он тих, так безусловно тих,
как поезд, опоздав от сих до тих,
бывает тих в диспетчерском загоне,
в отстойнике на долгих запасных,
и только храп, мертвецкий храп в вагоне –

свидетель о живых, чьи снятся сны,
теснясь в купе и вкупе со спиртным
тяжелым духом и душком постылым
закуски киснущей, окурков и иным
бредя сквозь тьму сестрой ночной кобылы.

Итак, мертвец. Он продолжает быть –
не жить, но все же как-то так иметься
в наличии – не «в памяти и сердце»,
а в виде файлов, писем, может быть,
свидетельств – о рождении и смерти,
о браках, расторжениях… Где нить,
та нить, порвав которую, не свить
и не ссучить, как пряжу ли привычка,
когда вдали, не прекращая выть,
как сука в течке, воет электричка.

02.08.2007, Красково.


Тут и там, везде

I
Мир насекомых разнопёстр, как смальта,
гадаю и дивлюсь, покуда жив,
загадкам сфекса, вольтам эфиальта-
наездника на деточках чужих,
хоть целый век, не ощущая скуки.
Но комару при том не дамся в руки!
От надоедной мухи отмахнусь,
прибью обоих, коль не промахнусь,
душевной не испытывая муки.

II
Вот бабочка, и на ее крылах
читаю я иерогли́ф китайский.
У бражника ночного вижу – ах!
на спинке Totenkopf… Но не пытайся
понять, глупец, сколь смерть его близка,
как на кресте, в сетях крестовика.
Едва заденет кто его тенета,
предрешена судьба того «кого-то»,
бежит паук со всех паучьих ног
его попутать, чтобы изнемог,
и в этом состоит его охота:
в сетях закутать, спутать, спеленать
и одарить снотворным поцелуем,
как перед сном дитя целует мать.

III
А между тем, лелеем и балуем,
судьбою отдаляем от тенёт,
мой бражник из цветка напиток пьет
сквозь трубочку, вдвойне его длиннее.
К восторгу для наследника Линнея,
её хранит он свернутой во рту
и разворачивает на лету,
как свой гидрант стремительный пожарный.
Какой-нибудь летучий брандмайор
ему бы позавидовал, пожалуй,
как ловок он с тем хоботом и скор.

IV
Как много на земле и на воде
чудесного и странного везде,
тем более и в небе чудеса
бывают удивительные, право.
Порой переполняют небеса
летучей стаей силы или славы,
то соловьев певучие оравы
летят над нами целых два часа.
Они летят, худые, как Вараввы,
теряя оперение, на юг,
искать себе в Израиле подруг.

V
То пролетят, мыча и топоча
стада из прерий вымерших бизонов,
то вертолет, плюясь на сто резонов,
протарахтит, неспешно стрекоча,
и зададут немедля стрекача
худые лупоглазые стрекозы,
что только что предпринимали позы
манерные, зависнув и урча
над шапками боярскими рагоза.

VI
Слепые ласточки летают, как кроты,
ходами тёмными проеденного неба,
они боятся светлой высоты,
им много лучше в дебрях темноты,
в глубинах бесконечного Эреба.
И наблюдая, как в подземный рай
они летят по норам и отноркам,
наполнив недра плотью тысяч стай,
и поднимая нестерпимый грай,
мы видим девушку с пустым ведерком,
откуда вечность хлещет через край
в беспамятство, безмерность, бесконечность.

VII
Душа моя, небесный тихоход,
мой ясноглазый поднебесный крот,
маши туда, откуда плещет вечность,
пронзая писком светлый небосвод,
где нету нор, есть только свет и ветер
и с головою в мертвую петлю́
лети туда, где я тебя люблю,
единственный на целом белом свете.
Там смерти нет, там травы и цветы,
и вечный свет, и птицы: я и ты,
пред остальными, мертвыми в ответе.

VIII
Все умерли: отец, позднее мать,
не дотянув лишь год до девяноста,
дядья и тетки, все кузины – брать-
я двоюро́дные, двою́родные сестры
и прочая, неближняя родня.
Осталось мало около меня.

IX
Конечно, где-то рядом сыновья
и внучка – поросль, что меня схоронит –
да брат родной, да братнина семья,
да горсть друзей редеющая. Тронет
рука лицо – на снимках прежних лет –
вот этот жив, а этого уж нет,

X
и этой нет, и этого, и тех…
Все умерли – родные, неродные,
свидетели печалей и утех,
любви, потерь… На смену им иные
пришли, чтобы прожить и умереть.
Я жив еще, но жив я лишь на треть.

XI
Мне снился сон: я умер наконец.
Преставился. И там, куда я умер,
пошел разведать, как там мать, отец,
как поживают, то есть, в смысле… Умник,
есть слово: пребывают. И они
там пребывали. Были там. Одни.

XII
Они там были, в этой темноте,
где было не темно, скорее, тесно –
отец в его предсмертной бороде
и мать, так исхудавшая, что, честно
сказать, дней пять не повидавшись с ней
до смерти – это помнил я ясней,
чем всё – ее я помнил не такой,
хоть видел так неза́долго до смерти –
полуживой, но все-таки живой
и не такой усохшей – аж до трети…
Но сон прервался – не правдив, не лжив.
Я вырвался обратно, еле жив.

XIII
А там отец остался с – бородой,
окладистой, от первого инфаркта
доставшейся. И мать… Такой худой
ее увидев, я смутился… Как-то…

XIV
Причем тут худоба и борода.
Все умерли, и это навсегда.

15-16.08.2007, Красково.



Мир в фотографиях из социальных сетей и фото наших авторов
Фотографии из социальных сетей периода публикаций в апреле-мае 2020 года и фото наших авторов.
Девять мер красоты. Путевой очерк
Очерк о поездке автора из Мельбурна через родной город Одессу в Израиль. Автор делится своими впечатлениями от...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum