Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
«Теркин на том свете: озорство и произвол». Страницы из рабочей тетради. Часть 82
(№4 [242] 01.03.2012)
Автор: Александр Хавчин
Александр Хавчин

    В августе 1963 года в «Известиях» была напечатана поэма «Теркин на том свете». Главным редактором этой газеты был тогда Аджубей, зять Хрущева. Вот что он написал в предисловии к публикации поэмы: «Большой поэт Александр Твардовский девять лет (это некоторым молодым, да ранним поэтам будет пример) не спешил вывести его прогулку "по тому свету" на суд читателей, а трудился и трудился, не чураясь переделок, отыскивая более точные осмысления». Некому было поздравить гражданина Аджубея соврамши! В писательских кругах было хорошо известно, что Твардовский девять лет бился головой о стенку, пытаясь напечатать «Нового Теркина», не раз обращался к Хрущеву – и неизменно нарывался на отказ. Назидание молодым поэтам брать пример и не спешить, а «трудиться и трудиться, не чураясь переделок», - это лицемерие абсолютно бесстыдное.

    Вот так же творческое бесплодие Шолохова (не достигнув даже пенсионного возраста, великий прозаик замолк) объясняли чрезвычайной, сверхчеловеческой требовательностью к себе: мол, трудится и трудится гений неустанно, днем и ночью, а потом все черкает и переделывает. А как же иначе: высока ответственность художника слова перед взрастившей его ленинской партией, перед всем советским народом. Он не может себе позволить ни одной незрелой фразы. Вы, молодые, да ранние прозаики, берите пример!

Но я отвлекся, простите…


     Итак, в 1963 году в центральной газете была опубликована та самая поэма, которую в 1954 году Секретариат Центрального Комитета КПСС признал порочной и осудил как идейно вредную. Еще более резкую оценку дали братья-писатели. Испытанный боец идеологического фронта главный редактор журнала «Знамя» Вадим Кожевников заявил: «Когда я читал поэму, у меня создалось впечатление, что белоэмигрант взял нашего Теркина и переделал его в антисоветском духе. Злобно, в духе Би-би-си, высмеять партию, принцип коллективности в руководстве партии и попытаться вдуть в эту антисоветскую вещь новую душу – невозможное дело». Так же остро и принципиально высказались пламенный Алексей Сурков и беззаветный Анатолий Софронов.

Твардовский отвечал: «Вы должны понять меня по-человечески… Мое авторское отношение к этой вещи остается отношением родителя к своему детищу. Хотя для общества оно кажется ублюдком, а у родителя к нему сохраняется еще и другое, родительское отношение».

От этих слов, кажется, даже самое суровое и закаленное в идеологических боях сердце должно было дрогнуть. Однако у Миколы Бажана, классика украинской литературы, поэта с большим горячим сердцем, хватило партийного мужества вслед за Центральным Комитетом осудить не только самое поэму, но и «заявление А. Твардовского о том, что поэма «Теркин на том свете» – дорогое для него детище». Микола посоветовал Твардовскому «отнестись к этому детищу так, как у Гоголя Тарас Бульба отнесся к своему изменнику-сыну, т.е. убить его».


      Трудно поверить, чтобы поэт Бажан остался глух к музыке стихов Твардовского, к этой удивительной русской речи, вполне понятной даже необразованному человеку и в то же время завораживающе прекрасной, легкой, складной, изящной, необыкновенно приятной артикуляционно. В этом отношении «Второй Теркин» не уступит «Первому», поэма могла бы разойтись на пословицы, как «Горе от ума»:

«Да от них и самый вред, как от легких сигарет», «Чтобы сократить, надо увеличить», «В умных нынче нет нехватки, поищи-ка дураков», «С доброй выдумкою рядом правда в целости жива», «Смерть - она всегда в запасе, жизнь - она всегда в обрез»...

(Почему «Теркин на том свете» не стал таким же популярным и любимым, как «Книга про бойца» – отдельный разговор).


    Позволю себе отступление о рифмах. Они не были предметом особой заботы Твардовского, он не стремился к оригинальным и неожиданным созвучиям и не стеснялся самых простых, даже банальных: «отраженья – разложенья», «ожиданья – вниманья», «бой – тобой», «замком – мертвецом», «квартиры – ориентиры», «сказки – подсказки» и даже «платформа – форма». Два четверостишия подряд заканчиваются одинаково: «поди-ка». После Маяковского, Пастернака, Асеева и в одно время с Евтушенко и Вознесенским - это выглядело почти вызывающе старомодно, небрежно!

Однако встречаются во «Втором Теркине» рифмы куда более изощренные либо «приблизительные»: «в музее – мамзели», «рассеян – музеям», «бездна – без места», «у них – поник», «речь – режь», «тепло – метро», «дегустатор – остаток», «поездам – комендант», «оформляйся – хозяйство», «покаюсь – покамест», «повинен – споловинил», «сам – писал».

Проще всего было бы сказать, что Маяковский с Евтушенко все же оказали влияние на Твардовского. Но я склонен думать, что дело не в новаторстве, а в фольклорных корнях поэмы. Стихи тяготеют к русской частушке, которая как бы не обращает внимания на рифму, та «выскакивает» как бы сама собой, иногда лежит на самой поверхности, а иногда она очень даже затейлива. 

 

   Вернемся к Миколе Бажану. Каких же верных подручных воспитала Коммунистическая партия из художников слова, если один поэт мог требовать от другого поэта убить свое прекрасное творение только потому, что Власть сочла его порочным! Летом 1963 года свою антисоветскую поэму Твардовский читает в присутствии тогдашнего коммуниста номер один, на его встрече с членами Европейского сообщества литераторов. Вот как описывает тот же Аджубей реакцию аудитории: «Михаил Шолохов, Леонид Леонов, Алексей Сурков, Борис Полевой, Микола Бажан, Леонид Соболев, Георгий Марков, Александр Прокофьев, Александр Чаковский, Константин Воронков то хохотали в голос, то, это было видно по лицам, глазам, по ощутимой на слух тишине, переносились в далекие дали вслед за мыслями автора и жили сказкой, и жили с Теркиным».

Значит, Алексей Сурков с Миколой Бажаном, как и все прочие, в 1963 году хохочут в голос, переносятся в дали и живут сказкой, – которую девятью годами раньше считали идейно вредной, глубоко порочной, подлежащей уничтожению.

Истинно большевистская принципиальность!

Еще любопытное из предисловия Аджубея: «Мне запомнилось особенно, как слушал Михаил Александрович Шолохов. Я, естественно, не могу предварять его мнение о поэме, но слушал он очень красиво, по-своему. Так и казалось, что он судит-рядит с Теркиным о его необычном путешествии, посмеивается вместе с ним и с хитроватой дальнозоркой повадкой, по-писательски, для себя, оживляет картины поэмы.»

Шолохов (как и Федин) был членом редколлегии «Нового мира». Если Вадим Кожевников, Анатолий Софронов и Алексей Сурков читали «Второго Теркина» еще в 1954 году, то два живых классика, скорее всего, тоже читали. Что же мешало корифеям, которые так красиво слушали, замолвить словечко в защиту поэмы? Им-то чего было бояться? Значит, чего-то все-таки боялись? А может быть, за период 1954-1963 гг. у корифеев коренным образом изменились литературные вкусы? Такое случается и с живыми классиками… 

Какой же медведь в лесу сдох, что писатели позволяют себе в голос хохотать над Теркиным, которого так по-партийному откровенно, остро и нелицеприятно критиковали? А главное, почему тот же самый Первый секретарь Хрущев, который столько лет поэму гнобил, вдруг разрешил ее печатать? И не как-нибудь потихоньку, в скромном литературном журнале, а в массовой газете?

Рискнем предположить, что Хрущев решился на этот шаг от растерянности. 1963 год: остались уже позади годы триумфов и всенародной любви, позади Карибский кризис, расстрел рабочих в Новочеркасске, страшный неурожай и начало позорных закупок зерна у Америки. Давно ли партия торжественно провозгласила: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», но все яснее становится: народ в очередной раз надули. Хрущев не знает, что над его головой сгущаются тучи и что против него зреет заговор, но что-то такое смутно чувствует. И не может выбрать правильную линию: пришла ли пора закручивать гайки либо, напротив, продолжать их откручивать. 

Публикация «Теркина на том свете» должна была потрафить тем, кто уговаривал ослабить вожжи, слегка отпустить поводок.

К тому времени «кукурузник» успел многим поднадоесть, и от разоблачений культа личности значительная часть общественности устала. Я помню, что некоторые читатели-партийцы открыто выражали раздражение по поводу фильмов и книг о сталинских репрессиях, о страшных военных поражениях, о нищете послевоенных колхозов, о коварном Берии и беспощадном Жукове:

- Сколько можно лягать и топтать Сталина?! Никита развенчал его культ, чтобы из его обломков соорудить культ самого себя…

Поэма Твардовского не могла рассчитывать на эффект запретного плода. Когда было разрешено говорить о Сталине осторожно-одобрительно, а затем и всё более восторженно, - именно это воспринималось как восстановление справедливости, а прежний запрет на упоминание этих имен в положительном контексте - как нелепый и возмутительный хрущевский произвол («волюнтаризм»). 

 

     Появиться перед читателями вовремя – для сатирического произведения это важнее, чем для лирики и эпоса. Если сатира «преждевременна», т.е. пророчески указывает на опасность, которую общество еще не осознало или недооценивает, читатели ее просто не поймут: он, мол, пугает, а нам не страшно!» А вот если книга, по не зависящим от автора причинам, опоздала... Если она нападает на (полу)мертвого врага, обличает ту разновидность зла, на которой отточили перья многие сатирики...

У Владимира Солоухина есть такое сравнение. Представьте себе, что у русской дружины, отражавшей нападение Батыя, оказался один-единственный пулемет. Ход битвы – да что там, ход истории мог бы оказаться совсем иным! А такой же пулемет в Первую мировую войну – всего лишь еще один пулемет.

Появись «Теркин на том свете» перед читателем году в 1954-м, 1955-м… Общественное потрясение могло быть таким же, как от «Одного дня Ивана Денисовича» несколько лет спустя. «Новый Теркин» вызывал некоторый скептицизм, некоторое недоверие уже одним тем, что был высочайше одобрен. Мандельштам говорил, что если литературу начинают делить на разрешенную и неразрешенную, то вся разрешенная окажется мерзостью. Мы, смена шестидесятников, этого изречения не знали, зато знали: то, что ругают в газете «Правда», есть вещь, по меньшей мере, интересная, а то, что в газете «Правда» взахлеб хвалят, – скорее всего, дрянь.

Сразу же после публикации РАЗРЕШЕННОЙ поэмы появились восторженные отклики, затем радио- и телеспектакли, инсценировки для театра (очень хвалили постановку Плучека в Театре Сатиры с Папановым-Теркиным). Просвещенной публике стало ясно: Твардовского «внедряют» и «насаждают». Этого было достаточно, чтобы самые-самые просвещенные читатели заподозрили в поэме тот самый мертвый, казенный душок, который был Твардовскому так ненавистен.

И Хрущев, и большинство читателей воспринимали поэму в плане политической конъюнктуры, как элемент борьбы «кремлевских либералов» с «наследниками Сталина» - той частью партийной верхушки, которая находилась в глухой оппозиции к Никите, с его «реорганизаторским зудом».

Антисталинская направленность «Теркина» была очевидной. Твардовский едко высмеивает заветное предание о необыкновенной любви к Нему, Величайшему Стратегу, советских воинов:

 

«С чьим ты именем, солдат,

Пал на поле боя.

Сам не помнишь? Так печать

Донесет до внуков,

Что ты должен был кричать,

Встав с гранатой. Ну-ка?

 

- Без печати нам с тобой

Знато-перезнато,

Что в бою - на то он бой -

Лишних слов не надо.

 

Что вступают там в права

И бывают кстати

Больше прочих те слова,

Что не для печати...»

 

Сталинщина – и это поклонникам Генералиссимуса должно было казаться особенно оскорбительным, просто кощунственным – Твардовский отождествляет с мертвечиной, а сам Вождь еще при жизни стал покойником: 

 

«Для живых родной отец,

И закон, и знамя,

Он и с нами, как мертвец,-

С ними он и с нами.

 

Устроитель всех судеб,

Тою же порою

Он в Кремле при жизни склеп

Сам себе устроил.

 

Невдомек еще тебе,

Что живыми правит,

Но давно уж сам себе

Памятники ставит...»

 

По замечанию Георгия Сатарова, любой серьезный текст богаче замысла его автора. Автор хотел вдрызг высмеять сталинскую мертвечину, но читатель мог сделать вывод, что эта мертвечина, как говорится, живее всех живых и прекрасно себя чувствует и после всех разоблачений культа личности и «восстановления ленинских норм». Бюрократическая вертикаль, всевидящие Органы и Особые отделы, цензура, секретность, доносительство (чаще анонимное), вмешательство в личную жизнь, начетничество - эти и подобные прелести «того света» никуда не делись и при Хрущеве, и Брежневе, и при Андропове. Развитой, он же зрелый, он же реальный социализм оставался в самых существенных чертах таким же, каким был в «период культа личности». 

Мало изменился и набор мертвых, казенных фраз.

Бунин с восторгом говорил о «Книге про бойца»: в ней ни единого фальшивого, готового, т.е. литературно-пошлого слова. Во «Втором Теркине» полным-полно готовых, фальшивых слов, газетных штампов, которые постоянно обыгрываются и пародируются:

 

 «Помимо как от бабки,

 Он (дед Теркина – А.Х.) взысканий не имел.

Не был дед передовой.

И отмечу правды ради -

Не работал над собой.

Уклонялся.

И постольку

Близ восьмидесяти лет

Он не рос уже нисколько,

Укорачивался дед...»

 

      Генерал-покойник, комендант того света, трижды обращается к Теркину со словом «брат», мертвецы на первой заставе – дважды, сотрудник Стола проверки – один раз. Зато девять раз «брат», «братец» звучит в диалоге Василия с фронтовым товарищем.

Почти так же часто и герои, и автор говорят «друг», «дружок», «мой друг, читатель-дока», «друг-товарищ», «друзья и братья». «Этот прием придает повествованию особенную доверительную интонацию, призванную смягчить в глазах царской цензуры остроту сатирического обличения»,- помнится, так писали мы в школьных сочинениях.

А действительно, зачем понадобились поэту все эти споры-беседы с читателем, заговорщические подмигивания ему? Почему Твардовский все время не только объясняет, защищает, оправдывает, свой текст, но и словно бы пытается жанрово его снизить («сказка», выдумка»)? Почему он то и дело просит аудиторию не судить поспешно и предвзято, искать не крамолу, а «добрым молодцам намек» и не уподобляться критику-начетчику? Почему постоянно оглядывается на этого критика, заранее полемизирует с ним, предвосхищая обвинения, парируя его предполагаемые нападки?

Когда Твардовского напрямую спрашивали, что он хотел сказать своим произведением, он отвечал: "это суд народа над бюрократией и аппаратчиной". Себе поэт, наверное, отводил роль обвинителя, но в этом качестве чувствовал себя не слишком уверенно.

 

Предполагаемый критик настоятельно советует автору руководствоваться духом последних указаний – это, мол, лучшая гарантия от возможных неприятностей.

Автор отвечает: 

 

«…- Ведь и дух бывает разный -

 То ли мертвый, то ль живой.

 За свои слова в ответе

 Я недаром на посту:

 Мертвый дух на этом свете

 Различаю за версту».

 

Кто дает «последние указания»? Партия, советскому читателю это было абсолютно ясно. Значит, по мнению поэта, партийные указания могут содержать мертвый дух? Предположение чудовищное! За публичное его высказывание очень легко было попасть во враги-антисоветчики! (Вспомним отзыв В.Кожевникова). 

Но Твардовский, конечно, ни в коей мере не был врагом. Просто его взгляды на живое и мертвое не совпадали с взглядами начальства. 

 

На том свете Теркин встречается с погибшим фронтовым дружком. Тот подробно рассказывает нашему герою об устройстве преисподней. Вдруг раздается сигнал тревоги: обнаружен живой человек! Кромешные Органы должны его разыскать, схватить, запереть и – «довести до кондиции».

 Верный спутник с извинениями объясняет:

«— … по-дружески, любя,

Теркин, будь уверен — 

Я дурного для тебя

Делать не намерен.

 Но о том, что хочешь жить,

Дружба, знаешь, дружбой,

Я обязан доложить...

— Ясно...

— ...куда нужно».

Эпоху характеризует не столько готовность вполне положительного, казалось бы, человека «заложить» любимого друга, сколько реакция на это Василия Тёркина, то есть народа. Теркин доносчика не одобряет, не оправдывает, но – понимает. Принимает его резоны. Не удивляется, не взывает к совести, не пытается пристыдить.

Доносительство стало бытовым, привычным явлением, привычным, в порядке вещей.

 

    На том свете ведется выявление дураков, особо упрямых и не желающих уйти в отставку - «Тех, как водится, в цензуру - / На повышенный оклад. / А уж с этой работенки / Дальше некуда спешить...»

Казалось бы, никакой крамолы в этих строчках нет: действие поэмы происходит во время войны, существование военной цензуры не скрывалось, все письма проходили проверку. Работа цензора не считалось особо сложной, бывало, на этой должности оказывались вчерашние школьницы, так что для офицера быть брошенным на цензуру означало не венец, а конец карьеры.

Но в шестидесятые мирные годы прошлого века – какая могла быть цензура? В самой демократичной в мире Советской Конституции провозглашалась свобода слова, и ни малейшей необходимости в цензуре не было, ибо в стране царили политическая сплоченность и полное единомыслие.

Итак, цензуры в период развернутого строительства коммунизма не было и быть не могло, как не было и не могло быть политзаключенных, организованной преступности, инфляции, наркомании. Цензуры не было, а было Управление по охране государственных тайн в печати. Правда, работников этой организации все равно называли цензорами - и те не обижались.

Наши идеологические противники твердили про злобствующую коммунистическую цензуру, но все советские лидеры от Хрущева до Горбачева ее существование энергично отрицали.

А.Т.Твардовский - поэт-коммунист, депутат Верховного Совета СССР допустил политическую бестактность. Ведь кое-кто мог понять его слова о цензуре неправильно и отнести их не к военным годам, а к тогдашним, «оттепельным».

И как только эти строчки пропустила цензура?

 

   Очень зло описывает Твардовский типичного представителя «правящих кругов» - тупого и трусливого редактора:

 «…Над редакторским столом -

 Надпись: "Гробгазета".

 За столом - не сам, так зам,-

 Нам не все равно ли,-

 - Я вас слушаю,- сказал,

 Морщась, как от боли».

    Недовольная гримаса человека за редакторским столом должна свидетельствовать о его равнодушии, презрении, пренебрежении к простым людям. Хотя это может быть вполне нормальной реакцией человека, которого оторвали от любимого занятия. 

«Разрез не тот, мелковато взято»,- самые обычные слова журналиста, читающего редакционную почту. Тому, кто обращается в редакцию, кажется, что важнее его проблемы ничего на свете нет, и газета обязана его письмо напечатать, но работник редакции выступает как представитель аудитории, которой будет элементарно скучно читать жалобы на бытовые неурядицы (а в данном случае речь идет именно о бытовых неурядицах). 

В советское время редакции, как официальные учреждения, обязаны были отвечать на каждое «обращение трудящихся», в том числе письма явно нездоровых психически людей. Сколько сил и времени уходило на чтение, обработку, проверку совершенно ненужных газете, неинтересных, «мелковатых» писем! 

Так не слишком ли суров поэт к своему, не побоюсь этого слова, коллеге?

Вспомним, что Твардовский сам был редактором. Ему не приходилось кропотливо править чужие полуграмотные тексты, но его ближайшие сотрудники делали как раз то, что описано так издевательски: 

«То убавит, то прибавит,

То свое словечко вставит,

То чужое зачеркнет.

То его отметит птичкой,

Сам себе и Глав и Лит,

То возьмет его в кавычки,

То опять же оголит».

 

(Это же самая обычная редакторская работа!) 

 

 «Вот притих, уставясь тупо,

 Рот разинут, взгляд потух.

 Вдруг навел на строчки лупу,

 Избоченясь, как петух.

 И последнюю проверку

 Применяя, тот же лист

 Он читает снизу кверху,

 А не только сверху вниз».

 

   Между прочим, редакторы брались не с улицы, и далеко не все были невежественными партийными выдвиженцами: в редакциях работали в основном люди пишущие. Они правили – но и их правили. В том был и ужас, что поэт-мученик, вынужденный принимать к исполнению начальственные замечания, иногда непосредственно совпадал с редактором – палачом чужих текстов... Корректоры, литсотрудники, ответсекретари и редактора читали гранки с лупой, снизу вверх и справа налево - не потому, что были глупы и трусливы: ошибка могла обернуться не увольнением, не запретом на профессию, а - концлагерем.

   Сколько же раздражения на редакторов накопилось у Твардовского! По-человечески его ненависть к этой породе очень понятна. 

 

    Загробный мир, каким его описывает Твардовский, отличается отсутствием цели и смысла. Полным ходом работает какая-то бюрократическая машина, а зачем, для чего – неизвестно. Неизвестно для чего Органы и Отделы оформляют личные дела прибывающих, а врачи проверяют состояние здоровья мертвецов, неизвестно для чего читают доклады доктора прахнаук, неизвестно для кого издается «Загробгазета». Душ здесь – безводный, оклад – условный. Впрочем, почти такими же условными были трудодни в колхозной деревне, да и многое в Стране Советов было условным либо бессмысленным.

     Неизвестно для чего в анкетах пункты «были ли плену, в окружении, на временно оккупированной территории» сохранялись чуть ли не до конца восьмидесятых годов.

Неизвестно для чего на торжественных слетах и собраниях избирался почетный президиум в составе Политического Бюро Центрального Комитета КПСС и одни трудящиеся принимали обращения к другим трудящимся с призывом трудиться еще самоотверженнее.

    Неизвестно для чего миллионными тиражами издавались книги и брошюры, которые заведомо не могли найти читателя, зато Агату Кристи или братьев Стругацких можно было «достать» лишь по блату, а для того чтобы подписаться на популярный журнал, надо было подписаться на журнал непопулярный - какой-нибудь «Блокнот агитатора».

Того хлеще: танки и пушки выпускались в огромных количествах не потому, что это было нужно для поддержания обороноспособности страны, а – чтобы загрузить производственные мощности, коль скоро они уже созданы, и не допустить безработицы. 

 

Теркин спрашивает своего экскурсовода:

 «- А какая здесь работа,

Чем он занят, наш тот свет?

То ли, се ли - должен кто-то

Делать что-то?

- То-то - нет.

 В том-то вся и закавыка

И особый наш уклад,

Что от мала до велика

Все у нас руководят.

 

- Как же так - без производства,

Возражает новичок,-

Чтобы только руководство?

- Нет, не только. И учет.

 В том-то, брат, и суть вопроса,

Что темна для простаков:

Тут ни пашни, ни покоса,

Ни заводов, ни станков.

Нам бы это все мешало -

Уголь, сталь, зерно, стада...»

 

    Суть бюрократической системы передана очень точно: жизнь мешает правильному документообороту. Когда пишущий эти строки трудился в одном Учреждении, он тоже испытывал некий шок от вторжения сырой и грубой действительности в планомерную подготовку справок, докладов, аналитических записок и проч. Если бы непосредственная реальность, с ее пашнями, покосами, прокатными станами, жалобами трудящихся, вдруг исчезла бы совсем, а остались только наше Учреждение, Вышестоящий Орган и учреждения на местах, мои коллеги вздохнули бы с огромным облегчением.

      Обратим внимание на двусмысленность упоминания о «руководстве и учете».

«Социализм – это учет», - говорил Ленин. Судя по некоторым его запискам к товарищам, он был убежденный поклонник экономической статистики. Этим он был похож на другого поборника глобального учета всего и вся – короля Прусского Фридриха II Великого, который тоже желал знать, сколько квадратных футов тканей изготовляют на каждой фабрике и какую прибыль дает каждая мастерская.

Глубокий смысл заключен в строчке: «Все у нас руководят». Сталинские чистки аппарата и хрущевские непрерывные нововведения и реорганизации сопровождались мощными движениями кадров, обновлением руководящей касты - социальные лифты работали вовсю. Уже в двадцатые годы бытописатели с удивлением отмечали, как охотно рабочие и крестьяне меняют свои славные станки и сохи на пошлые канцелярские столы. С гордостью говорилось, что в той или иной форме участие в управлении производством принимает каждый второй трудящийся (может быть, каждый третий, сегодня не припомню точно). Другими словами, у большинства молодых людей, при наличии: а) желания, б) соответствующей жилки, некоторых способностей и минимального культурно-образовательного уровня, в) готовности ревностно исполнять начальственные указания, г) хорошей анкеты,- имели шанс сделать карьеру. Это обстоятельство отчасти объясняет, почему режим опирался на поддержку значительной части народных масс. 

    "Все у нас руководят" - это идеал тоталитарного государства. Все руководят - значит, каждый на своем месте не просто исполняет волю Высшего Руководства, но и ощущает свою причастность и несет свою долю ответственности.

Фронтовой друг Василия Теркина совсем не хочет вернуться в мир живых: на том свете он у начальства на виду, успешно делает карьеру, а «наверху» - кому нужны его загробный стаж и опыт?

   

      В гениальном стихотворении Твардовского «Я погиб подо Ржевом» солдат и после смерти тревожится за судьбу Родины, хочет знать обстановку на фронтах.

В том загробном мире, куда попал Василий Теркин, никто не интересуется происходящим там, наверху. О наступлении узнают по тому, что гораздо больше начинает приходить эшелонов с «пополнением». «Тот свет» самодостаточен, сам на себя замкнут, его обитателям соседний буржуазный загробный мир интереснее мира живых.

Беглый, но точный штрих: «загробактиву» по особым пропускам разрешается смотреть в стереотрубу, «До какого разложенья / Докатился их тот свет».

Как известно, идеологически проверенным, надежным кадрам разрешалось смотреть «Сладкую жизнь» Феллини и читать не в обрывочном пересказе, а полностью, как там Рейган с Бжезинским поливают реальный социализм, а то и поездить по заграницам, воочию увидеть гниющий Запад. 

       Существование двух потусторонних миров, коммунистического и буржуазного (их мирное сосуществование), может показаться дикостью только молодым читателям. Нам, выросшим при советской власти, было очень естественно думать, что между нашим Новым миром и миром капитализма нет ничего общего. «У них» всё не так, как у нас – и учреждения, и нравы, и музыка, и, очень может быть, законы физики и геометрии. И вместо звезд на небе помещаются маленькие свастики или символы доллара. Если радиоволны, несущие вражеские голоса, натыкаются на непроницаемый щит с нашей стороны, отчего же не быть четкой границе между двумя загробными мирами, и граница этой, само собой, должна быть на замке.

    «Лучший и передовой», «Научно обоснованный», «Тут - наука, там - дурман...», «Там у них устои шатки - / Здесь фундамент нерушим», «Тут - колонна, там – толпа»,- люди старшего поколения прекрасно помнят эти дежурные определения и противопоставления. «Два мира – два Шапиро»… Терминология самая привычная, нелепо только ее приложение к объекту – потустороннему миру.

При сопоставлении «нашей» преисподней с капиталистической невольно возникает чудовищная мысль: «их» тот свет веселее, интереснее и, как бы сказать, живее «нашего»: там у них свежесть струй в райских парках (правда, есть и адский чад) и даже пикантные мамзели. В «нашем» же аду – это бросается в глаза – совсем нет женского духа. Одни мужчины. А это значит, что нет любви, семьи, уюта, детей, нежности – всего того, что связывается с женским началом. То есть понятно, что личной жизни ТАМ быть не может, но должны же остаться следы, воспоминания, тени?

    «Социалистическая» преисподняя мертва и не то, чтобы прямо враждебна всему живому, но находится с ним в противоречии. Как непосредственная действительность противоречит схеме, дух - букве, приватное - казенному, стабильное - изменчивому, система фраз - непостижимой душе человеческой.

 

Обращаясь к читателю, автор призывает: 

«Не спеши с догадкой плоской,

Точно критик-грамотей,

Всюду слышать отголоски

Недозволенных идей.

(…)

Не ищи везде подвоха,

Не пугай из-за куста.

Отвыкай. Не та эпоха -

Хочешь, нет ли, а не та!»

 

     О, прекрасная уверенность поэта в том, что эпоха раздувания страстей, охоты на недозволенные идеи, поиска подвоха – осталась в прошлом и никогда не вернется.

Напомню, всего за пять лет до первой публикации «Теркина на том свете» травили и затравили Пастернака, через несколько месяцев, в марте 1964 г., будет осужден за тунеядство Иосиф Бродский, а менее чем через три года, в феврале 1966 г., прозвучит приговор Синявскому и Даниэлю. Наивность, не противоречащая образу Твардовского-мудреца и провидца, а как-то дополняющая этот образ.

    Обратите внимание: Твардовский не против борьбы с недозволенными идеями, не против деления идей на дозволенные и недозволенные. Он как честный коммунист возмущен тем, что его могут заподозрить в тайном желании потрясать основы. 

 

      Когда Хрущева сняли, сразу исчезли все спектакли по «Новому Теркину», поэма перестала упоминаться в печати. Взрывчатый потенциал поэмы Твардовского был оценен правильно. Брежневу и его сподвижникам совсем не надо было сокрушать миф о Сталине, они объективно были заинтересованы в реабилитации Вождя народов. На ближайшем съезде партии было сказано вполне четко: не позволим смаковать трагические страницы нашей истории. 

     Власть была не так глупа, чтобы изымать из массовых библиотек газету с «Теркиным на том свете» за соответствующее число и брошюрку издательства «Советский писатель» (тираж 150 тыс. экз., цена 11 коп.). Власть рассудила правильно: не надо запрещать «Теркина», не надо ажиотажа травли, только подогревающего интерес. Достаточно не упоминать – и интерес сам собой пропадет.

И действительно… Расспросив знакомых, я убедился в том, что продолжение «Теркина» читали только те, кому сейчас хорошо за шестьдесят (поэтому я и цитирую поэму чаще и подробнее, чем если бы она была «на слуху»). 

       Думаю, куда более счастливой оказалась бы судьба «Второго Теркина», если бы он так и оставалась под запретом и вышел к читателю спустя еще четверть века – в перестройку, в годы жадного, лихорадочного чтения. Тогда он наверняка стал бы такой же сенсацией или даже потрясением, как «Жизнь и судьба», «Реквием» и «По праву памяти».

    Мне хотелось напомнить об этом великом произведении великого русского поэта, которое к сегодняшнему дню, увы, основательно подзабыто, хотя достойно бессмертия.

    Наверное, не будет преувеличением сказать, что памфлет Твардовского бьет по всем видам тоталитаризма как мира упрощения, схемы, классификации, расстановки по ранжиру, мира, где «четкость линий и дистанций, интервалов чистота» - по тому, что Эрих Фромм называл проявлением некрофилии, в противоположность биофилии – жизнелюбию.

     А Вася Теркин – прежде всего жизнелюб: «Там, где жизнь, ему привольно…»

________________________

© Хавчин Александр Викторович

Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum