|
|
|
В 2011 году исполнилось 175 лет основанному Александром Сергеевичем Пушкиным «Современнику». Этот журнал очень интересен как плод решения задач классически зрелой реформы литературного языка: результат сплочения писателей, служивших просвещенным целям, а не меркантильным расчетам или индивидуальным амбициям. Обращаясь к одному из них – Султану Казы-Гирею (1807–1863), чьи произведения «Долина Аджитугай» и «Персидский анекдот» увидели свет в двух первых томах «Современника» за 1836 год, внесем некоторые дополнения уже к введенным в научный оборот сведениям. Эти дополнения связаны с особенностями работы Пушкина над ансамблем издания и касаются вопросов оптимизации внутрижурнального пространства. Став журналистом, поэт доказал, что устойчивое проективное влияние на развитие пишущих и на умы читающих не сиюминутно, оно идет вглубь, помогает личностному становлению людей зрелых, способных внести полновесный вклад в культуру – сыграть благую роль на далеко вперед идущих жизненных путях. Немецкий мыслитель И.-Г. Гердер, вдохновленный идеей о том, что всякая череда событий истории ложна вне просвещения, написал в трактате «Идеи к философии истории человечества», что просвещенная передача культурного опыта – как цепь маяков, возвышающихся над зыбями житейского моря, или цепь горных вершин, одинаково ясно отражающих лучи солнца. Мы воспользуемся этими метафорами в своем разговоре о причинах сходства между судьбами русских и адыгских просветителей, таких, как Султан Казы-Гирей. Этапы его жизненного пути и содержание некоторых рукописей – рапортов и деловых писем из архивов военного ведомства – наиболее подробно обрисованы в книге Т. Х. Кумыкова (1978). Эта книга, в которой по документам выверены биографические даты, разобраны служебные записки Казы-Гирея и разрабатывавшиеся им проекты нововведений в крае, относится к советским временам. Потом начался отход от «официальной советской» трактовки: сведения о кавказских просветителях перерабатывались в духе иных политических веяний [1]. Ни на одном из перечисленных этапов (вероятно, из-за нецелостности и отсутствия «воли к культуре») не удалось сделать шаг от слов к делу – к прямой, последовательно упрочивающейся и ощутимой преемственности с вершинными достижениями цивилизации, как русской, так и народов нашей огромной страны. Анемичный постмодернистский фон надоел, как и бесконечно затянувшиеся разговоры: все твердят о разрыве, никто не восстанавливает преемственность с самобытными началами. А преимущества самобытного перед искусственным, конечно, не скроешь; они проступают все ярче, чем бледнее наш сегодняшний вид. Предваряя дальнейшие свои размышления и разборы текстов, скажу: суть предполагаемого дополнения к теме «Пушкинский “Современник” и его черкесский корреспондент» сводится к доказательству этих преимуществ. Убеждаться в них приходилось всякий раз, когда я по своему профессиональному долгу историка журналистики принималась читать старые журналы. Бывает такое «сквозное чтение» – тебе приносят в Ленинке годовые подшивки «Телескопа» или «Московского вестника», толстые тома «Библиотеки для чтения» или репринт «Современника», и ты читаешь их от корки до корки. Это гораздо интереснее, чем листать нынешнюю суперглянцевую прессу. Ей не под силу соревноваться с журналами XIX века, особенно такими, как «Современник», который напитывает живым языком и не распыляет читательское сознание. Откуда этот устраняющий эффект, который сосредоточивает мысль, не накладывая на ум догматические оковы? Немалую роль здесь играет ансамбль издания – привольно, а не механически накапливаемое качество прочитанного. Оно не исчезает, когда закрываешь последнюю страницу номера, а мощно растет и далее из тома в том, как органичная взаимосвязь всего, что разместил редактор во вверенном ему журнале. Кто-то спросит: неужели столь краткий эпизод, участие поступившего на русскую службу адыгейского офицера в двух выпусках «Современника», может охарактеризовать ансамбль издания в целом? – Да, может. Достижение гармоничного результата одинаково заметно и в большом, и в малом. Разговор на очень обширную тему даже полезно ввести в рамки истории вполне конкретных вещей. Итак, дебют черкесского джигита, который в середине 1830-х годов пребывал на военной службе в Петербурге, состоялся в пушкинском «Современнике», но литературная карьера Казы-Гирея оборвалась, не успев начаться. Печататься дальше ему не разрешило строгое жандармское начальство. Подобного рода вето отнюдь не всегда окончательно перечеркивает дальнейшую историю текстов. Наоборот, факт отмены произведения цензурой, запрет со стороны III отделения нередко окружают писателя особым ореолом, его начинают воспринимать как «запрещенного автора». При общем уклоне к политизации историко-культурных штудий подобное «повышение ранга» имело место в отечественной науке и отчасти коснулось Султана Казы-Гирея, когда его биографией занимались историки и литературоведы 1970-х годов. Так, основной идеей статьи Г.Ф. Турчанинова во «Временнике Пушкинской комиссии» была аналогия между судьбой Султана Казы-Гирея и судьбами творческих личностей, прошедших через «кавказскую ссылку». Исследователь как бы стер грань между 1830-ми и 1840-ми годами: непосредственным поводом для перемещения из середины одного десятилетия в середину другого послужил портрет героя, нарисованный рукой князя Григория Григорьевича Гагарина [2]. Рассказ о майоре «образцового кавалерийского полка» [3], каковым Казы-Гирей стал по прибытии из Петербурга на Кавказ (1941) и числился в 44-м драгунском Нижегородском, перевел стрелки часов истории, перешагнув сразу в восемьсот сороковые. Интересующая нас фигура предстала в отблесках грозы, которая прогремела над Лермонтовым и декабристами (в Нижегородском полку ранее Казы-Гирея служил не только М. Ю. Лермонтов, но и А. И. Якубович). Вслед за Г. Ф. Турчаниновым и другие авторы стали упускать из внимания то, что свежее известие о гибели Михаила Лермонтова и знакомство с его произведениями, рассказы сослуживцев о благородном характере Александра Якубовича, приятельство с Григорием Гагариным повлияли на личность Казы-Гирея на более позднем отрезке его жизненного пути. Однако следует ли забывать о настоящей хронологии? Ведь на самом деле начавший формироваться в 1830-е годы [4] живой, из уст очевидцев и участников событий излагаемый и все в больших подробностях прорисовывавшийся срез «кавказской военной прозы» формировался как определенная цепочка произведений. Перечислим ее звенья. Сначала – романтическая повесть А. А. Марлинского «Аммалат-Бек», опубликованная зимой 1832 года в «Московском телеграфе» (№ 1–4) с пометкой «1831, Дагестан». Затем «Путешествие в Арзрум» Пушкина и «Долина Аджитугай» Казы-Гирея (оба произведения в I томе «Современника»). После них и, конечно же, с глубоким обдумыванием в сопоставлении с другими вещами Марлинского (две повести – «Он был убит» и «Мулла-Нур» в томах «Библиотеки для чтения» за 1835–1836 гг. [5]) писал М. Ю. Лермонтов «Белу» и другие части романа «Героя нашего времени». Таким образом, два путевых очерка (один, написанный воинственным уроженцем южных степей, другой – русским путешественником, по собственной воле побывавшим в тылу и на передовых рубежах кавказской войны) воздействовали на творческое сознание Лермонтова раньше, чем лермонтовское влияние коснулось личности Казы-Гирея.
Итак, «Долину Аджитугай» вместе с «Персидским анекдотом» написал и осмелился показать А. Н. Муравьеву молодой корнет (Казы-Гирей с 1832 по 1839 год носил этот чин) лейб-гвардии Кавказско-горского полуэскадрона. Черкес, который за несколько лет пребывания в Петербурге сумел овладеть русским языком «лучше многих наших почетных литераторов» [6] и был готов померяться силами со знаменитым тогда Марлинским. С похвалой отозвавшийся о языке очерка «Долина Аджитугай» рецензент первого тома «Современника» – писавший для «Телескопа» и «Молвы» Виссарион Белинский был четырьмя годами младше Казы-Гирея. Белинскому Пушкин и Лермонтов запомнились как люди совсем разных эпох. Его статьи в «Отечественных записках» горчат сознанием того, что сороковым годам уже не походить на тридцатые. Ему как критику и читателю уже не суждено было вступить в обоюдный диалог с двумя ярчайшими гениями. О том, что журналистика сороковых годов не смогла перенять от журналистики тридцатых самое главное, писал Петр Андреевич Вяземский: при Пушкине, сказал он, в журналистике «было целое», в период 1840-х годов подмененное «более или менее мелкими дробями» («Взгляд на литературу нашу в десятилетие со смерти Пушкина», 1847). И Николай Васильевич Гоголь также старательно объяснял в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (1847), что он ученик Пушкина, а вовсе не основатель особого «гоголевского направления», и ни к какому направлению, кроме пушкинского, не принадлежал». Многоголосье журналов, каждый из которых стремится сформировать и отстаивать свою идейную платформу, неизбежно дробится в нестройный шум и разнобой. Чтобы голоса шли в унисон, ни один из участников «журнального хора» не должен заглушать и подавлять другого. Редактор как своего рода режиссер хора может сделать журнал платформой просвещенных преобразований периодики – ансамблем взаимодействия голосов, направленного к гармоническому ладу в языке и устремлениях людей. Литературный язык способен распространять созидательную энергию далее, шире и глубже в плоть окружающей действительности, если пишущие не заражены модой на индивидуализм. В пространстве книжного общения должна доминировать эпическая (традиционная для славянской книжности с ее христианскими истоками), а не эгоцентричная переработка картины мира. Замысел подобной реформы А. С. Пушкин, В. А. Жуковский, П. А. Вяземский переняли от старших учителей: на журнальном поприще они были преемниками Н. М. Карамзина, который сам немало потрудился над неевропейской моделью историософского мышления и журнализма. «Журналом русским» назвал эту модель Пушкин в черновых набросках плана к газете «Дневник», которую готовил на смену «Литературной газете» [7]. Звенья эпической переработки печатных мнений и сведений влияли на ход текущей словесности как альтернатива так называемому торговому направлению, готовому пустить язык и историю народа на поделки меркантильных ремесленников. Такими звеньями были альманах «Северные цветы» (1825–1832), «Литературная газета» (1830–1831) и «Современник», в который доставил тетрадку с первыми литературными опытами Казы-Гирея Андрей Николаевич Муравьев – автор «Битвы при Тивериаде», напечатанной во II томе журнала рядом с «Персидским анекдотом». В составе Кавказско-горского полуэскадрона, как известно, довелось служить в 1830–1840-е годы и соотечественникам Казы-Гирея Шора-Бекмурзину Ногмову и Султану Хан-Гирею. Составитель капитальных трудов по грамматике кавказских языков Ш. Б. Ногмов и автор «Черкесских преданий» историк Хан-Гирей оставили более обширное творческое наследие, чем Султан Казы-Гирей. Но дело не в количестве написанного. Все трое – Казы-Гирей, Ш. Б. Ногмов, С. Хан-Гирей – знаменательны не только для национальной истории адыгов, потому что их подняла к вершинам следующая закономерность. На стыке двух стадий, при переходе от бесписьменной к письменной передаче своего наследия народы высылают миру те одаренные личности, которым суждено навсегда стать знаковыми фигурами просвещения (это касается всех этносов и наций). В трудах, написанных тем же Хан-Гиреем, единство истории, этнографии и мифологии народа еще неразрывно, потому что это предание, не имевшее письменности. Всякий архаический миф бесписьмен, но по прошествии нескольких поколений письменность (неизбежно сопутствующее ей развитие книжных практик) вытесняет навыки эпического восприятия мира, что ведет к постепенному угасанию сил этнического языка. Могут ли восстановить связь с архаическими корнями национального мифа этносы, которые обрели свою письменность давно и имеют за плечами многовековую книжную традицию? В Новое время это удалось сделать русскому языку XIX столетия при полноценном развитии пушкинского начала золотого века. Дебют Казы-Гирея в «Современнике» примечателен во многих отношениях. Во-первых, – как встреча европейского с неевропейским в проснувшемся самосознании личности. Во-вторых, тем, какие обстоятельства сопровождали это действительно редкое явление, кометой сверкнувшее на горизонте журнальной литературы 1830-х годов. А обстоятельства сложились благоприятно, хотя до потомков не дошли никакие иные, кроме двух опубликованных Пушкиным, литературные опыты корнета, которому Александр Христофорович Бенкендорф назначил в 1836 году особый цензурный режим. Скорее всего, из осторожности, – точно также в 1826 году царь поступил с Пушкиным. Николай I отнюдь не с плохими намерениями сказал автору «Бориса Годунова»: я буду твоим цензором!» Он рассчитывал на свое слово в диалоге с поэтом, столь властно вторгавшимся в историю царей. Не исключено, что и шеф жандармов пожелал быть цензором своего подопечного с теми же намерениями: сочинителем был черкес, сын мятежного Кавказа! Тут пересекались две возможности: регулировать поток печатаемого в журналах литературного материала и направлять в «благое русло» массив публичных рассуждений по «восточному вопросу». Не будем делать вид, что аналогичные попытки направлять не совершаются сегодня. Их предпринимают самые разные инстанции политического влияния, вопреки известной аксиоме: лучше, чтобы культура управляла политикой, а не наоборот. Отдавая должное истине, надо признать непреходяще важным то, что для Казы-Гирея и его земляков военная служба в Петербурге стала школой, ступенью к просвещенной жизни (не только своей собственной). Они горели желанием взойти на эту ступень с честью для себя и своего народа; результаты их трудов и судьбы этих трех адыгских просветителей малопригодны для агитации в пользу каких бы то ни было форм национального эгоизма. Сохранилась адресованная А. Н. Муравьеву записка – просьба Казы-Гирея ходатайствовать о помещении в печати содержимого «тетрадочек, написанных по желанию друга и им предоставленных на суд русских литераторов» [8]. Ее тон, упоминание о дружбе и сам стиль письма показывают не только владение хорошим русским языком: помноженное на живой интерес к познанию широкого мира, оно привело талантливого юношу в содружество свободных литераторов, каким был пушкинский журнал. (Заметим: не под начало Булгарина, Греча или Сенковского с его «Библиотекой для чтения».) Нравственное чутье, сумма с младенчества усвоенных адыгских мер мужского достоинства и принципов офицерской чести, подсказало верные ориентиры в череде проблем, которые в полный рост поднялись перед выходцем из черкесской знати, когда он оказался в Петербурге. Волею судеб юноше, смолоду смотревшему на кубанские просторы глазами воинственных сыновей родного племени, открылся обширный горизонт познаний и представлений. Не следует утверждать, будто он отказался от «своего неевропейского ума» и начал совсем иначе смотреть на будущее соплеменников, когда увидел возможность раздвинуть границы воспитания, полученного в родных краях. Пушкин, конечно, оценил это в искреннем, по-человечески глубоко симпатичном и понятном рассказе о том, что пережил юноша по возвращению на родину: «Все и всё говорило мне о дикой и воинственной жизни здешних обитателей – и как странно попасть вдруг в подобные места прямо из столицы; видеть вместо правильных улиц необъятные степи и вместо щегольских экипажей какого-нибудь удалого горца со своим верным конем. Да! И моему неевропейскому уму представилась эта странная, мятежная жизнь, и мне пришли в голову теории образования народов, о которых так много толкуют и толковали. Странно! давно ли я сам вихрем носился на коне в этом разгульном краю, а теперь готов представить тысячу планов для его образования <…> думал ли я десять лет тому назад видеть на этом месте русское укрепление и иметь ночлег у людей, которым грозил враждою, бывши еще дитятею. Все воинские приемы, к которым я приноравливался во время скачек на этом поле, всегда были примером нападения на русских, а теперь я сам стою на нем русским офицером <...> Очарованный прелестными картинами моей дикой родины, с которою я давно не видался, я невольно и в совершенной забывчивости смотрел на нее <…> я едва верил глазам, что я на Кавказе; мне казалось, будто сижу в креслах петербургского театра, увлекаясь прелестными декорациями волшебной оперы; но кто видел великолепии природы, тот не захочет смотреть на рабское подражание искусства» [9]. Найдя в очерке «Долина Аджитугай» отражение человеческих качеств, вполне понятных и близких каждому малому мира сего, издатель «Современника» счел нужным в известном смысле противопоставить исповедь джигита тому, что писал о горцах Бестужев-Марлинский («Аммалат-бек»). Напомним помещенную в этой романтической повести характеристику обитателей дикого края, живущих на реке Терек. «По правому берегу <…> аулы кабардинцев, которых мы смешиваем мы одно название черкесов, живущих за Кубанью, или чеченцев, обитающих гораздо ниже к морю. Побережные аулы сии мирны только по имени, но в самом деле они притоны разбойников, которые пользуются и выгодами русского правления, как подданные России, и барышами грабежей, производимых горцами в наших пределах. Имея всюду свободный вход, они извещают единоверцев и единомышленников о движении войск, о состоянии укреплений; скрывают их у себя, когда те сбираются в набег; делят и перекупают добычу при возврате, снабжают их солью и порохом русским и нередко участвуют лично в тайных и явных набегах <…> Конечно, между ними есть несколько человек, истинно преданных русским, но большая часть даже и своим изменяет из награды, и то лишь при верном успехе, и то лишь до тех пор, покуда видит в том свою пользу. вообще нравственность этих мирных самая испорченная; они потеряли все доблести независимого народа и уже переняли все пороки полуобразованности. Клятва для них – игрушка, обман – похвальба, самое гостеприимство – промысел. Едва ли не каждый их них готов наняться к русскому в кунаки, а ночью в проводники к хищнику, чтобы ограбить нового друга» [10]. Нетрудно понять возникшее у Пушкина желание смягчить, оспорить, опровергнуть резко-осуждающую оценку, которая дана в этой повести (произведение печаталось с подзаголовком «Кавказская быль») характеру горцев. У Марлинского исследуются причины душевного надлома, который стал неизбежным для Аммалата после того, как он послушался наветов и, заподозрив в коварстве, убил своего наставника Евстафия Ивановича Верховенского (Полковник Верховенский не захотел обезопасить себя, когда ему сказали: азиатцу верить нельзя. Он не смог представить, что человек, которому он спас жизнь, сделал своим другом, приобщил к книгам и оказывал много других благодеяний, убьет его.) Категоричность суждений автора об «азиатцах» не может быть оправдана даже тем, что отторжение их привычки и обычая вызвано темой повести. При таком способе обобщений диалог с людьми, которых писатель взялся изображать, становится немыслимым, невозможным. Как устранить «неравноправие» голосов автора и героя, дать столь же полный голос персонажу (предмету изображения), о котором повествуешь? Прекрасный способ – вставить в свой рассказ или повесть некие «записки», «мысли вслух» героя, его рассуждения, когда он наедине с самим собой. Записки Аммалата у Марлинского есть; эти утомительно многословные и нелепые страницы – самое неестественное место во всем произведении («Зачем бросил ты, Султан-Ахмет-хан, молнию в грудь мою? Братская дружба и братопредательство, братоубийство… Какие ужасные крайности! И между ними только один шаг, одно мгновение!.. Я не могу спать, не могу думать о другом, я прикован к этой мысли, как преступник к колоде своей. Кровавое море ходит, плещет, бушует кругом меня, и над ним сверкают молнии вместо звезд!.. Душа моя подобна тепрь голой скале, на которую слетаются одни хищные птицы и злые духи делить добычу или готовить гибель. Верховский, Верховский! Что сделал я тебе? За что ты хочешь сорвать с неба звезду моей свободы? Не за то ль, что я так нежно любил тебя!! И почему ты подкрадываешься, как вор, клевещешь, коварствуешь, лицемеришь? Сказал бы просто: “Мне нужна жизнь твоя”, и я бы отдал ее безропотно…» и т. д.) [11]. Записки Казы-Гирея о его путешествии домой были просто находкой для того чтобы выявить и устранить самое уязвимое место романтических повестей о Кавказе – неспособность отобразить внутренний мир горца. В «Долине Аджитугай» джигит-черкес сам написал о себе и своих мыслях. В примечании, подписанном «Издатель», Александр Сергеевич обратил к читателям своего журнала такие слова об уроженце равнины, расположенной у устья реки Зеленчук: «Вот явление неожиданное в нашей литературе! Сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей; черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописною. Мы ни одного слова не хотели переменить в предлагаемом отрывке; любопытно видеть, как Султан Казы-Гирей (потомок крымских Гиреев), видевший вблизи роскошную образованность, остался верен привычкам и преданиям наследственным, как русский офицер помнит чувства ненависти к России, волновавшие его отроческое сердце; как наконец магометанин с глубокой думою смотрит на крест, эту хоругвь Европы и просвещения» (Выделено Пушкиным. – Е. Т.) [12]. Пушкин дополнил очерк комментарием, первая фраза которого передает чувство (эмоция изумления), вторая и третья положительно оценивают красоту и свободу слога, а весь последующий текст обращен к мысленному зрению читателя («любопытно видеть…»), которому предлагается посмотреть на мир глазами человека иной культуры («…видевший вблизи образованность, остался верен…»). В незамысловатом и искреннем рассказе начинающего автора выделены антиномии-полюса, меу которыми поставила этого человека судьба. Но издательский комментарий придает особую устойчивость мысленно охваченной картине, поскольку центром зрительного образа и идущих вглубь молчаливых дум героя и читателя («глубокая дума») оказывается зеленчукский камень, наследие христианской древности – монумент с начертанным на нем крестом. По настроению своему сделанные Казы-Гиреем путевые описания природы, чувств и мыслей, которые его волновали при возвращении домой, близки к текстам, скорее, русских сентименталистов, чем романтиков. А по степени географического интереса, которая очень высока, они сродни редко появлявшимся тогда в печати заметкам об окраинных, дальних уголках страны. В этом смысле «Долину Аджи-Тугай» можно поставить наряду с путевым очерком Н. Я. Бичурина «Байкал», появившимся в последнем томике альманаха «Северные цветы» (1932) или с кавказскими очерками А. А. Бестужева-Марлинского «Путь до города Кубы», «Письма из Дагестана», «Шах Гусейн», «Кавказская стена». Вернемся к ранее начатому разговору об эффекте эпического равновесия, чтобы пояснить: ансамбль издания – феномен, сравнимый с циклами музыкальных произведений: взаимодействие тематических блоков подчиняется определенному алгоритму. По мере увеличения массива текстов из тома в том алгоритм внутреннего содержания номеров «Современника» варьировался, но равновесие как принцип сбалансированности тематических блоков непременно сохранялось. Это можно обнаружить по тому, как при развитии тем-мотивов сохраняется равновесие (баланс) материалов, формирующих каждый из отдельных тематических блоков. Так (для нас в данном случае это особенно примечательно), вкрапления восточной тематики разбивают массив первого журнального тома на три пропорциональные друг другу части. Из 16 опубликованных произведений четвертым идет «Путешествие в Арзрум», восьмым – «Долина Аджитугай», двенадцатым – «Роза и кипарис». Созданный Казы-Гиреем рассказ о природной красоте и полной тревог жизни на просторах родного края дан в I томе «Современника» несколькими десятками страниц позже, чем зафиксированные Пушкиным впечатления от пребывания на Кавказе в разгар русско-иранской войны («Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года»); а через несколько десятков страниц после «Долины Аджитугай» размещено стихотворение П. А. Вяземского «Роза и кипарис». Представляя суду просвещенной публики страницы, написанные сыном востока, издатель сбалансировал ансамбль материалов: положение интересующего нас очерка оказалось центральным в объеме тома. При общем количестве страниц 319 этот очерк размещен на с. 155–169 и, чтотоже знаменательно, – между двумя произведениями европейцев (Пушкин, Вяземский) на восточную тематику (алгоритм 4-3-1-3-4, если не считать последний раздел – библиографию; жирным отмечена локализация «Долины Аджитугай»). «Персидский анекдот» был второй и последней публикацией Казы-Гирея в «Современнике». Круг тем-мотивов второго тома скомпонован так, чтобы эпически охватить круг проблем современного европейского просвещения. Центральное место отведено сценам из драматической поэмы А. Н. Муравьева «Битва при Тивериаде». Пушкину удалось провести в печать еще одно произведение Казы-Гирея, обойдя (видимо, не без помощи того же А. Н. Муравьева) барьеры, о которых говорится в полученном от Бенкендорфа оповещении: «Высочайшим Его Императорского Величества повелением, последовавшим в 1834 году, поведено, чтобы как военные, так и гражданские чиновники не иначе предавали печати литературные произведения свои, оригинальные и переводы, какого бы рода они ни были, как по предварительномразрешении Директоров департаментов, Начальников Штабов и Генерал-Интендантов»[13]. Из процитированного нами апрельского письма к Муравьеву с просьбой молодого автора о заступничестве перед Бенкендорфом нельзя в точности установить, содержала ли рукописная тетрадь какие-то другие, не допущенные в печать тексты. По нашему мнению, именно эта притча о придворных нравах (она могла быть единственным текстом рукописной тетради) навлекла на себя недовольство. В «Персидском анекдоте» повествуется о том, как шах Тахмаз со скуки повелел шуту Дальхину написать что-нибудь ехидное и смешное о каждом из его министров; а шут, не выполнив распоряжение своего владыки высмеять придворных, назвал самого шахиншаха дураком. Этот написанный в духе Монтескье анекдот поставлен третьим материалом II тома (за ним следуют «Предисловие к “Битве при Тивериаде”» и отрывки из «Тивериады» А. Н. Муравьева). В циклизации второго тома заметна парная группировка авторских материалов, образующая три смысловых узла: – нынешнее состояние просвещения (тема Французской и Русской Академий); – история битв за христианство («Тивериада»); – классическое античное («Иоанн III и Аристотель») и современное отношение к проблеме («О вражде к просвещению»). Последний из трех блоков в историческом плане (времена античности – современны мир) закольцовывает тематику просвещенной борьбы с мракобесием. Из восемнадцати материалов (порядковыми номерами мы будем указывать на последовательность помещения материалов во II томе) парно совмещены: – две статьи Пушкина «Российская Академия» (№ 1) и «Французская Академия» (№ 2); – два упомянутых произведения Муравьева (№ 5, 6); – фрагмент трагедии «Дочь Иоанна III» и публицистическая статья Е. Ф. Розена (№ 10, 11). Затем по три рядом (№ 13, 14, 15) следуют статья «Наполеон и Юлий Цезарь» и рецензии «Новая книга Э. Кине», «Ревизор» за подписью «В» (П. А. Вяземский), а далее (№ 16, 17, 18) «Уведомление» о книге И. И. Дмитриева, «От редакции» (анонс материалов III номера) и «Новые русские книги». Поскольку между парными авторскими помещены по два материала разных авторов, поэтому алгоритмический рисунок (исключая библиографический раздел «Новые русские книги») выглядит так: 2-(1+1)-2-(1+1)-2-(1+1)-2-(1+1). «Персидский анекдот» (в журнале порядковый № 4, на схеме выделен жирным шрифтом) во втором фрагменте приведенной нами алгоритмической схемы соседствует с «Записками Н. А. Дуровой» (№ 3) и вместе со статьей А. Емичева «Мифология вотяков и черемис» образует вокруг «Битвы при Тивериаде» тематическое кольцо миф – история – миф. Исследование гармонического алгоритма материалов «Современника» является отдельной очень интересной темой, которая не исчерпывается просчетами, приведенными в связи с напечатанными Пушкиным произведениями Казы-Гирея. Тема обширна, мы затронули лишь очень малую ее часть. И теперь подытожим наши размышления и разборы ответом на вопрос, почему две сравнительно небольших вещицы, написанные как проба пера, стали литературным наследием не только в персонально-авторском смысле. Казы-Гиреем двигало желание передать широкому кругу читателей не узко-частные собственные мысли и наблюдения, а думы и чувства, существенные для судеб его народа. Писал он на русском, а не на родном языке (создание адыгской грамматики было еще впереди), и эти литературные опыты не затерялись, а стали неотъемлемой частью журнала, основанием которого Россия обязана лучшему своему поэту. Приветствуя новые всходы просвещения, Пушкин нашел им достойное место в «Современнике». И прекрасно, что от такой вехи ведет начало персональный рассказ черкесов о самих себе и окружающем мире.
Литература и примечания: _________________________
|
|