Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
Стихотворение М.Ю. Лермонтова «Благодарность»: история создания, восприятие смыслов и место в судьбе автора
(№11 [267] 15.08.2013)
Автор:  Иза Кресикова
 Иза Кресикова

      Стихотворение  Лермонтова «Благодарность», охватившее мне ум и сердце, – в который раз! – послужило  толчком к размышлениям, возникающим снова и снова  и вылившимся  в нижеизложенную версию историю этого стихотворения.

      Михаил Юрьевич жил в страстном сопротивлении и в душевной и умственной борьбе,  с чувством собственного достоинства и гордости, и постоянного укора судьбе – обстоятельствам и случаям жизни. Его чувствование своего Демона было ощущением своего Гения. Это не было мистикой. Это было знанием предназначения и пути. При такой, как у него, сильной воле, сворачивать было невозможно – неприемлемо.

        Три гнетущих обстоятельства давили на внутренний мир Лермонтова. Это:

  1. Глубоко ранящее осознание чуждого его романтической свободолюбивой натуре политического и общественного устройства российского государства – родины с самовластью царя, крепостнические права которого распространялись не только на  притерпевшийся народ, но часто и на достойнейшее передовое дворянское офицерство. Декабристов  упекали на Кавказ – поближе к смертным пулям. Лермонтов вращался среди них, он был полон их проблемами, дух его питался их раздумьями.

      Кружок  «шестнадцати», членом которого он был до своего изгнания на Кавказ, это  не тайное общество новых «декабристов», но там по-видимому говорилось и нелицеприятное для государя и его канцелярии. И кто знает, что могло бы развиться из этого кружка. Ум Лермонтова был политически заинтересован, обеспокоен и только часть его дум, вероятно, проникала в стихи. Но и этого было достаточно, чтобы Николай I и Бенкендорф смотрели на него, как на далеко нежелательное явление в России. Только-только избавились от Пушкина и вот вдруг получили продолжение головной боли. Пушкин мешал своим насмешливым богоотступничеством и другими вольностями.  Пушкин страдал, терпел и великодушно прощал царя ( «Простим ему неправое гоненье. Он взял Париж, он основал Лицей»). И хотя еще юношей он верил , что неподкупный его голос «был эхо русского народа», для такого обличения и гневного протеста, как Лермонтов, он еще не был готов. Хотя однажды у юного Пушкина вырвалось (в оде «Вольность») :

                                        Самовластительный злодей!

                                        Тебя, твой трон я ненавижу,

                                        Твою погибель, смерть детей

                                        С жестокой радостию вижу…

     Но это было состояние  экспрессии, эмоционального взрыва. Чаще же  Пушкин думал так:                       

                                         Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный

                                         И рабство, падшее по манию царя,

                                         И над отечеством свободы просвещенной

                                         Взойдет ли наконец прекрасная заря?   

      Это была вполне тактичная подсказка царю.

      Но несколько лет спустя после Пушкина –  уже другая  литература:  лермонтовская.  Обличительный неподкупный голос оказался еще сильнее, бесстрашнее и бескомпромисснее к царю и его окружению:

                                         А вы, надменные потомки…

                                        .......................................

                                         Вы, жадною толпой стоящие у трона,

                                         Свободы, Гения и Славы палачи!

                                                        Таитесь вы под сению закона,

                                                        Пред вами суд и правда – всё молчи!..

                                          Но есть и божий суд, наперсники разврата!

                                                        Есть грозный суд: он ждет;

                                                        Он не доступен звону злата,

                                           И мысли и дела он знает наперед.

                                           Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

                                                         Оно вам не поможет вновь,

                                            И вы не смоете всей вашей черной кровью

                                                         Поэта праведную кровь!

    Он не надеялся на царские «милости к падшим», он требовал суда и «черной крови». «Божий суд», «грозный суд» - можно думать, есть метафоры совсем другого суда.

   И после Кавказа, и после  «прощения» он всё равно останется прежним и снова в великолепной элегии от 1-го января 1840 года выскажется так:

                                            Когда ж, опомнившись, обман я узнаю

                                             И шум толпы людской спугнет мечту мою,

                                                         На праздник незваную гостью,

                                            О, как мне хочется смутить веселость их,

                                            И дерзко бросить им в глаза железный стих,

                                                         Облитый горечью и злостью!..

   А публицисту и философу Ю.Ф.Самарину в доверительной беседе в 1841 году, незадолго до гибели в Пятигорске, Лермонтов сказал: «Хуже всего не то, что некоторые люди терпеливо страдают, а то, что огромное большинство страдает, не сознавая этого» (сказано было по-французски - И.К.). То есть его личные страдания и неудовлетворенность судьбой были слиты с тяжестью положения многих в русской действительности. Лермонтов не подражательный увлеченный байронист. Он испытывал  все болезни своего времени, как свои собственные, слитно.    

   У великого Пушкина оказался страстный, бесстрашный и беспощадный защитник. Ведь Пушкин в «Вольности» посмел сказать  царю на троне «ненавижу!», а у Лермонтова, тоже юного, уже  всё сбылось в «Предсказании»:

                                              Настанет год, России черный год,

                                              Когда  царей корона упадет…         

   Пушкина отправляли за юношеское «богохульство» в ссылку в Бессарабию, потом в родное поместье Михайловское, а Лермонтова за смелость и – что говорить – за колебание трона!  - под кавказские пули. Без скидок, уступок. Без наград за боевую доблесть…

  1. Вторым гнетущим обстоятельством, давление которого испытывал Лермонтов, было напряженное чувство неприятия им Бога таким, каким он его ощущал – повинным в страданиях людей и его собственных в частности, невнимательным к человеческой жизни на земле. Конечно, в упреках Богу он отталкивался в основном от личных переживаний, от болезненных изломов своей судьбы.

     Здесь снова вспоминается Пушкин с его беззлобной, добродушной иронией по отношению к церковным догмам, обрядам, монахам. Его чистосердечный поиск веры среди сомнений ума и духа («Ум ищет Божества, а сердце не находит»). Не то – Лермонтов. Уже в 15 лет (именно в этом возрасте Пушкин был мучим своим «безверием») Лермонтов говорит определенно:

                                               Не обвиняй меня, Всесильный,

                                               И не карай меня, молю,

                                               За то, что мрак земли могильный

                                               С ее страстями я люблю;

                                                За то, что редко в душу входит

                                                Живых речей Твоих струя,

                                                За то, что в заблужденьи бродит

                                                Мой ум далеко от Тебя;

                                                ……………………………………

                                                 За то, что мир земной мне тесен,

                                                  К Тебе ж проникнуть я боюсь,

                                                  И часто звуком грешных песен

                                                  Я, Боже, не Тебе молюсь.

       Он как бы и обращается к Богу, и тут же дает знать, что Он ему не нужен. Ему нужна «жажда песнопенья». Эти повторяющиеся  «за то», это перечисление  ощущений недоверия к Богу, пока еще не определенных точно, есть невольная заготовка будущей «Благодарности» 1840-го года.

       Так и в первых пьесах ранних юношеских лет («Люди и страсти», «Странный человек ») с явно автобиографическими линиями чувствований и поступков главных героев (на что он сам намекал в предисловии к «Странному человеку»), лермонтовские герои заявляют Богу: «…нет к Тебе ни веры, ничего нет в душе моей!» Или: «Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить? О! Человек несчастен, брошенное созданье…»;  и : «Друг мой! Нет другого света… есть хаос… он поглощает племена… и мы исчезнем… нет рая, нет ада… люди брошенные, бесприютные созданья». И еще в «Странном человеке» главный герой восклицает: «Бог! Бог! во мне отныне нет к Тебе ни любви, ни веры!». В этих тирадах пробуждаются, нарождаются ростки атеистического сознания  - интуитивного.         

     Деятельный ум подростка  не страшится откровенного предпочтения  более ценимых им сил, чем незримый, далекий Творец, пока еще не отвергаемый безусловно, но сомнительный. С этими настроениями, конечно же, связано обращение к теме Демона, потому что мальчик ищет силу могущественнее Бога. И пусть это сила зла, крови, мрака, бурь – он не отвергает ее. Только описывает с восхищением, думает:                                      

                                             ……………………………….

                                             И гордый Демон не отстанет,

                                             Пока живу я, от меня

                                             И ум мой озарять он станет

                                             Лучом чудесного огня;

                                             Покажет образ совершенства

                                             И вдруг отнимет навсегда

                                             И, дав предчувствия блаженства,

                                             Не даст мне счастья никогда.

                                                                                                                                                                                      («Мой Демон», 1831)

    Жажда деятельного ума ввергает его в поиск возможностей и места приложения своих сил. Вероятно, он знал мудрость античных философов: «Познай себя!». Поэтому понимал, что прежде чем познать мир, надо суметь познать себя. От этого зависят поступки и слова. И он учится познавать свои сомнения. И начинает понимать, что:

                                                      Находишь корень мук в себе самом,

                                                      И небо обвинять нельзя ни в чем.

                                                          («1831-го июня,  11 дня», ХХIV строфа)

 

   А это уже отрицание силы неба и утверждение своей силы. Так как Бог не очень силен, а Демон не отстает, в нем и формируется ощущение самостоятельности, обособленности от неба:

                                                 Я к состоянью этому привык,

                                                 Но ясно выразить его б не мог

                                                 Ни ангельский, ни демонский язык:

                                                 ………………………………………..

                                                  В одном всё чисто, а в другом всё зло.

                                                  Лишь в человеке встретиться могло

                                                  Священное с порочным.

                                                                                                                                                                                             (Там же, строфа ХХV)    

    Как слышен в стихе намек, недоговоренность, что один из таких «человеков» – он! А как же – такова природа человека! И чем личность значительней – тем сильней в ней разнополюсные страсти.

   Так Лермонтов-мальчик познал себя – познал и ангельские, и демонские начала в себе. Вот строки из того же юношеского 32-строфного произведения-размышления 1831-го года о жизни, смерти и славе – о себе.

                                               …………………….любить

                                               Необходимо мне; и я любил

                                               Всем напряжением душевных сил

                                                                                        (ХII строфа)

                  и :                            

                                                    Тоска блуждает на моем челе,

                                                   Я холоден и горд; и даже злым

                                                   Толпе кажуся; но ужель она

                                                   Проникнуть дерзко в сердце мне должна?

                                                                                          (IХ строфа)    

   Толпа – толпой. Но когда некоторые исследователи лермонтовского творчества старались проникнуть в его такое неоднозначное сердце, получалось то, чего так он страшился: он представлялся им совсем не таким, каким чувствовал и понимал себя. Д.С. Мережковский в статье о Лермонтове, впервые опубликованной в  журнале «Русская мысль» в 1909 году (№ 9), борется с В.С. Соловьевым. Соловьев  в своей  лекции «Лермонтов» в 1899 году сказал: «Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, […….] которые для краткости можно назвать «ницшеанством». Глубочайший смысл деятельности Лермонтова освещается писаниями его ближайшего преемника Ницше».

      Речь идет об идее сверхчеловечества с его попранием морали и нравственности на пути к завоеванию власти над людьми. По Соловьеву, которого интерпретирует Мережковский, Лермонтов не понял своего призвания «быть могучим вождем на пути к сверхчеловечеству  истинному, т. е. богочеловечеству, к христианству, и потому погиб. Христианства же не понял, потому что не захотел смириться. А кто не может подняться и не хочет смириться, тот сам себя обрекает на неизбежную гибель». Мережковский пишет, что по Соловьеву «потомок шотландского чернокнижника Фомы Лермонта и предок немецкого антихриста Ницше не мог иметь иного конца.

    … Вл. Соловьев Лермонтова отправил к чертям. Он дает понять, что конец его не только временная, но и «вечная гибель».      

      Удивительна такая беспощадность, непримиримость, непроникновенность со стороны создателя религиозно-философской идеи Вечной Женственности как основной  хранящей и движущей силы России и Правды земной.. Именно поэтому Мережковский заявляет, что   «Вл. Соловьев и Лермонтов – родные братья, Авель и Каин русской литературы; но здесь совершается обратное убийство: Авель убивает Каина».      Впрочем,  Вл. Соловьев и Пушкина не смог понять – его униженного и оскорбленного достоинства, не проявившегося в Пушкине желанного Соловьеву «незлобия христианина» ( смирения! – И.К.).

       Читать ужасное высказывание Соловьева о том, что «Пушкин был убит не пулею Геккерна, а своим собственным  выстрелом в Геккерна», просто невыносимо. В предисловии к статье Мережковского («Литературное обозрение», 1989, №10) А.С.Немзер справедливо замечает: «После такого взгляда на судьбу Пушкина (поэта, Соловьевым горячо любимого) лекция о Лермонтове уже не кажется странной».

        Близок к Соловьеву в своем осуждении Лермонтова, как личности и как гневного и страстного поэта, Борис Садовской в своем романе «Пшеница и плевелы», написанном им  в  1936-1941 годах, опубликованном в «Новом мире» в 1993 году. Его Лермонтов безобразен, неприятен как внешне, так и внутренне. Вся его жизнь легкомысленное, нечистое взращивание плевел и отторжение пшеницы, то есть главного человеческого - христианского содержания. Он взрастил в себе дьявольский дух, и за него поплатился. Лермонтову в этом произведении, как говорит В.Э.Вацуро в послесловии,  отказано «в идеях борьбы, любви и мучениях… он не отмечен ни силой духа, ни гением творчества, ни глубиной страдания». А рядом в книге целые страницы восхищения и любования Николаем I, насмешки над Белинским, Некрасовым. И Пушкину досталось не менее, чем Лермонтову.

      Лермонтов же, начав с попреков самому себе в том, что не обращается к Богу с молитвами, потому что его ум далеко от Бога и занят «страшной жаждой песнопенья» («Молитва», 1829), отступает  затем от христианской модели счастливой небесной жизни после земного пути – «нам небесное счастье темно» («Земля и небо», 1831). Это уже почти богоотступничество. Он заново пишет стихотворение «Мой Демон», в котором (в шестнадцать лет!) предается влиянию Демона, не как страшной, а - чудесной силе, силе, не сковывающей свободу его ума, а озаряющей его :

                                                         И гордый Демон не отстанет,

                                                         Пока живу я, от меня

                                                         И ум мой озарять он станет

                                                         Лучом чудесного огня;

                                                         Покажет образ совершенства

                                                         И вдруг отнимет навсегда,

                                                         И, дав предчувствие блаженства,

                                                         Не даст мне счастья никогда

                                                                                                                                                                                                              1831

      Острый ум и чувствительная, как раневая поверхность, вся внутренняя натура его, соединясь в одно целое, образуют то, что называется в человеке проницательностью. Люди склонны связывать последнюю со сверхъестественной способностью провидения, пророчества. На самом деле это всё в пределах возможностей особо тонкой физиологической, в частности психологической, организации субъекта. Лермонтов ясно чувствовал себя не таким, как окружение его, особенно светское окружение. Но без него он не мог обходиться и не мог от него отстраниться, как и Пушкин в свои дни, ибо и тот, и другой по происхождению и по положению принадлежали к этому кругу. Он был их сферой жизни. И Лермонтов вращался в этом кругу и потому,- со знанием  сферы своей жизни, окружающего его пространства и общества,  осуждал его то с правомерным гневом, то с презрением. («Смерть поэта», «Как часто пестрою толпою окружен»).

    Лермонтов страдал от постоянной раздвоенности: от вращения в  светском кругу и невозможности не осуждать его нравы, от поиска своей ниши между Богом и Демоном, между добром и злом. В этой раздвоенности и пребывало его отношение к родине - «немытой России, стране рабов, стране господ», которую он, несмотря ни на что, любил «странною любовью». Незавершенности любовных историй прибавляли ему печалей, и эти печали были значительно страдательней, чем светлые пушкинские печали  (судя по  поэтическим их голосам). В результате возникали мучительные мысли: сплав гордости, страданий и предчувствий. За всю несправедливость мироустройства надо было обвинить того, кому принадлежали деяния мироустройства. И Лермонтов бросал вызов Богу:       

                                              …..…………………………

                                              И пусть меня накажет тот,

                                              Кто изобрел мои мученья;

                                              Укор невежд, укор людей

                                              Души высокой не печалит;

                                              Пускай шумит волна морей,

                                   Утес гранитный не повалит;                                         

                                              Его чело меж облаков,

                                              Он двух стихий жилец угрюмый

                                              И кроме бури и громов

                                              Он никому не вверит думы.

     Ему чуждо было понимание и приятие теодицеи. Бог Лермонтова не заслужил оправдания. В этом стихотворении он сильнее Бога, хотя и готов принять наказание. Но сравнивая себя с гранитным утесом, он вновь исходит из своей раздвоенности:  «Его (утеса - И.К.  ) чело меж облаков, Он двух стихий жилец угрюмый».

    Бог Лермонтова холоден, отстранен от человека, виновен перед ним. Это не Бог Державина, который заслуживает величавого одического восхищения, не лишенного  диалектического подхода  в своих глубоко христианских определениях:

                                            Я связь миров, повсюду сущих,

                                            Я крайня степень вещества;

                                            Я средоточие живущих,

                                            Черта начальна Божества;

                                            Я телом в прахе истлеваю,

                                            Умом громам повелеваю,

                                            Я царь – я раб, я червь – я Бог!

                                             Но будучи я столь чудесен,

                                             Отколе происшел? – безвестен;

                                             А сам собой я быть не мог

                                             ………………………………..

                                              Неизъяснимый, Непостижный!

                                              Я знаю, что души моей

                                              Воображении бессильны

                                              И тени начертать Твоей;

                                              Но если славословить должно,

                                              То слабым смертным невозможно

                                              Тебя ничем  иным почтить,

                                              Как им к Тебе лишь возвышаться,

                                              В безмерной разности теряться

                                              И благодарны слезы лить.

                                                                                               1784

 

      Всё это свидетельствует о том, что Бог действительно складывался в умах по разному в разные эпохи  и необходима для этого была достаточная свобода, независимость и смелость мысли.

      Лермонтов постоянно – от детских лет до самой гибели – записывал свои думы, значит он надеялся, что кто-то их прочтет, поймет и разделит его чаяния.

                                                Наедине с тобою, брат,

                                                Хотел бы я побыть…

                                                                         («Завещание», 1840)

     В 1840-1841 годах он пишет «Завещание», «Валерик», «И скучно, и грустно…», «Выхожу один я на дорогу» – какая панорама размышлений глубоких, печальных, мучительных!… Кажется, печаль, желания и мысли всего человечества выражены в строчках этих стихотворений. Одиночество?

     П.А.Висковатов, объясняя неровный, язвительный нрав Лермонтова, пишет: «В эпоху всеобщей нивелировки личности он проходил жизненный путь нравственно одиноким, с глубокою думою на молодом челе. Юные силы, характер, темперамент не могли развиваться, идти вровень с быстро совершенствующейся, самобытной мыслью в нем. Между ними был разлад… С годами этот разлад должен был исчезнуть… Любящая душа, бичуемая далеко опередившею мыслью, искала прибежища в гордости духа, упорно отказывавшего людям заглянуть в тайник дум и мук своих» .

      Однако Э.Г.Герштейн полагает, что «неправильное представление о биографии Лермонтова не могло не оказать влияния на понимание его творчества. Советскими  литературоведами уже разоблачена легенда с «мнимым» одиночеством Лермонтова». Она описывает его участие в кружке «шестнадцати», где он был товарищем и собеседником очень для него интересных по взглядам на мироустройство  офицеров и слушателей университета. На Кавказе он так же оказался в их окружении и делил с ними свои настроения.

      Но ведь известно, что внешняя жизнь и внутреннее одиночество человека, особенно так обостренно чувствующего, как Лермонтов, все особенности среды, не состоят в гармонии. Безусловно, в нем была природная замкнутость, закрытость, погруженность в себя, стремление к самопознанию. Он раскрывал свой внутренний мир  только в стихах. Но внутренний мир и внешний мир всё же сообщающиеся сосуды. Выброс личного во внешний мир порождал конфликтные ситуации. За это он расплачивался им же творимою судьбой.

     В нем был какой-то интуитивный атеизм – не уверенно сознательный, а проявляющийся в постоянном отталкивании от Творца, которого он считал то ли бессильным, то ли осознанно отстраненным от страдающего человечества.

И не просто страдающего, а наказуемого им без соответствия с необходимостью и правдой. Поэтому он и не молился ему. Лермонтов оказался личностью, не способной смиряться, чем и вызвал ярость Вл. Соловьева.                      

        В 1840-м году он снова бросает молитву ради какого-то таинственного «из пламя и света Рожденного слова», то есть страстных своих устремлений:

                                               Не кончив молитвы,

                                               На звук тот отвечу,

                                               И брошусь из битвы

                                               Ему я навстречу.

     Энергичная, беспокойная натура его требовала не молитв, а деятельности. Он искал  ее, не находил, ошибался. Поэтому ему так понятен и близок Демон.

     Лермонтовский Демон по своим личностным чертам, натуре своей, вероятно, единственный в литературе вообще. Он не похож ни на гётевского Мефистофеля, ни на христианского Диавола, ни на пушкинского Демона (который не раскрыт до конца, хотя мы знаем, что в его образе подразумевается конкретный человек).   

     Лермонтовский Демон не вызывает ни отвращения, ни страха, ни неприятия: он трагичен, он несчастен, он безжалостно наказан Богом, он мучается своей судьбой, он ищет любви. Он приносит несчастье и смерть не потому, что хочет этого, а потому что запрограммирован Богом на зло. Так кто же злее и беспощаднее и жесточе – он или Бог?! Вот всё это и вертится в уме у тех, кто читает «Демона» – как вертелось у автора. Врубелевский  «Демон» именно таков – задумчив, несчастен, трагичен.

      Лермонтов вложил в муки Демона часть своих мучений и страстей – желания свои и неисполнимость их. Вот говорит Лермонтов от своего имени:

                                                 Никто не дорожит мной на земле,

                                                 И сам себе я  в тягость, как другим;

                                                 Тоска блуждает на моем челе,

                                                 Я холоден и горд; и даже злым

                                                 Толпе кажуся; но ужель она

                                                 Проникнуть дерзко в сердце мне должна?

                                                              ( «1831-го июня, 11 дня», строфа IХ)

 

     Следует привести начало стихотворения  1837-го года, концовка которого приведена  выше:

                                                    Я не хочу, чтоб свет узнал

                                                    Мою таинственную повесть;

                                                    Как я любил, за что страдал,

                                                    Тому судья лишь Бог да совесть!

                                                    Им сердце в чувствах даст отчет;

                                                    У них попросит сожаленья;

                                                    И пусть меня накажет тот,

             Кто изобрел мои мученья;                                                                                                                                            

                                                                  («Я не хочу, чтоб свет  узнал…»)

      Главная мысль и Лермонтова, и Демона – упрек Богу. За себя такого, каков есть. А значит и вообще за устройство мира. Одна природа лишь прекрасна и величава. Но она бесчувственна, она живет своей жизнью:

                                                            И дик, и чуден был вокруг

                                                            Весь Божий мир, но гордый дух

                                                            Презрительным окинул оком

                                                            Творенье Бога своего,

                                                            И на челе его высоком

                                                            Не отразилось ничего.

     Лермонтов кажется антиподом  Пушкина в восприятии как своего собственного мира, так и мира внешнего. У Пушкина эти прозрения светлее, прозрачнее, доверчивее. Но вот по отношению к природе в вышеприведенном отрывке Лермонтов оказался  очень близким Пушкину, если вспомнить пушкинское «Брожу ли я вдоль улиц шумных», а именно строки:

                                                     И пусть у гробового входа

                                                     Младая будет жизнь играть,

                                                     И равнодушная природа

                                                     Красою вечною сиять.

     Лермонтов Демону сострадает. Демон – невольник Бога. Он обречен Богом на зло и несчастье. Каков же лермонтовский Бог?  Выше, в отрывках, он уже явился  не в художественном представлении Его читателю (чего был удостоен Демон), а в язвительных строках отторжения Его  от себя. Концентрация этих импульсов отторжения произошла в стихотворении  1840-го года  «Благодарность». Вот оно целиком:                              

                                                       За всё, за всё  Тебя благодарю я:

                                                       За тайные мучения страстей,

                                                       За горечь слез, отраву поцелуя,

                                                       За месть врагов и клевету друзей;

                                                       За жар души, растраченный в пустыне,

                                                       За всё, чем я обманут в жизни был…

                                                       Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

                                                        Недолго я еще благодарил.

    Какая горечь с примесью иронии… И отторжение Бога за его далекость, чуждость,  даже преступность.  Всё это Лермонтов нёс в себе с отрочества. В начале этой статьи процитировано стихотворение с тем же построением логической мысли: « Не обвиняй меня, Всесильный, И не карай меня, молю, За то…За то…За то..» – и так перечисляется шесть раз – за что, в том числе  «За то, что в заблужденьи бродит  Мой ум  далёко от  Тебя » и   за то, что  «К Тебе приникнуть я боюсь, И часто звуком грешных песен Я, Боже, не Тебе молюсь».

   Это было начало формирования претензий к Богу. В «Благодарности» – итог с точным перечнем  испытанных в жизни  «тайных мучений» и полнейшее разочарование в возможности пресечения их властью немилосердного Творца..

   Вл. Ходасевич полагал, что в русской поэзии никто с такой горечью не укорял Бога, как Лермонтов, а самый вызывающий укор звучит в стихотворении «Благодарность».

   Такое отношение к Богу по-видимому  в какой-то степени связано с неотступным желанием активной деятельности, - вмешательства  в непримлемые устои общества и человеческих отношений, и невозможность их осуществления. Разве одиночке это под-силу? А времена  «декабризма» прошли, и на-глазах у Лермонтова еще продолжались гонения и наказания декабристов самыми разными методами. Хотя и декабристы уже сжались, перестроились, смирились. Переменили ли взгляды в глубине своей – трудно сказать определенно. В чем их укорять? Порыв их был несостоятельным и авантюрным, но великим историческим и благородным – одновременно.

   А лермонтовских порывов, не конкретных, но искренних – не счесть:

                                                  Боюсь не смерти я. О нет!

                                                  Боюсь исчезнуть совершенно.

                                                  Хочу, чтоб труд мой вдохновенный

                                                  Когда-нибудь увидел свет.

                                                                           («1830. Мая 16 числа»)

    Или:     

                     Так жизнь скучна, когда боренья нет.

                     В минувшее проникнув, различить

                     В ней мало дел мы можем, в цвете лет

                     Она души не будет веселить.

                     Мне нужно действовать, я каждый день

                     Бессмертным сделать бы желал, как тень

                     Великого героя, и понять

                     Я не могу, что значит отдыхать.

                                                          («1831-го июня 11 дня», строфа ХХII )

     В отроческом возрасте таких порывов – действовать,  действовать! – у Пушкина не было. Пушкин созерцал, видел, наслаждался кипучей юной жизнью, мечтал о вольности народов,  затем поучал царей и сам в своем деле чувствоал себя царем: «Ты царь: живи один. Дорогою свободной.  Иди, куда влечет тебя свободный ум» («Поэту» написано уже не юношей, но этот постулат – с юности). Однако есть  соответствие между пушкинским призывом и лермонтовским: «Я вдруг нашел себя, в себе одном. Нашел спасенье целому народу». Деятельный одинокий ум – много значит. Он царствует и повелевает.           

     Но Алла Марченко настаивает, что «почти на каждый пушкинский «тезис» мы без особого труда [….] отыщем  у Лермонтова «антитезис» вплоть до стихов о «памятниках», где у Пушкина к памятнику идет народная толпа, а  Лермонтов хочет, чтоб только одинокий «темный дуб склонялся и шумел».

      Очень сложным был внутренний мир великих поэтов. И все же не следует настойчиво утверждать их «антитезисность». Конечно, Лермонтов не «новый» Пушкин, как подумали, когда он явился  и свету, и «толпе». И не совсем «анти».

     Возникает мысль, что Лермонтов в определенной доле есть Пушкин в его развитии на новом витке истории, истории русского общества. Причем не на верхней точке подъема, а только в  начале. В своей знаменитой речи о Пушкине (8 июня 1880 года) Достоевский приводит  образы чисто русского человека, данные Пушкиным. Это и Онегин, и Алеко, и царь Петр, и такой женский образ, как Татьяна. Он утверждает, что это  «все тот же русский человек, только в разное время явившийся». А Лермонтов продолжил ряд этих образов фигурой Печорина, да и что говорить, купца Калашникова. И Демон Лермонтова явление чисто русской фантазии, связанной с временем уже послепушкинским.

     В каждом же образе Лермонтова – доля лермонтовской натуры. Его тоска по значительным деяниям, его возросшая по сравнению с Пушкиным гордость одиночества, вызов устоям общества и Богу.  Таковым, наверное, было бы развитие Пушкина в эти годы, коль вступил бы он в них в возрасте Лермонтова.

«Воздух» наступающей середины XIX века  сделал бы его таким (хотя каких-то 10-15 лет назад была « эпоха пробуждения нашего общества к жизни», как сказал Белинский). Всё это,  конечно, предположение, домысел. Не думать, не предполагать, не допускать, не соотносить – невозможно!  Лермонтов – странное дитя Пушкина, странное, но родное.                                                                     

     Казалось бы тема противостояния Богу, недоверия к нему и, главное, почти негодования от его недобрых вмешательств, должна была толкнуть Достоевского на особо тщательный разбор «Благодарности», учитывая постоянный трепет сомнений Достоевского по отношению к вере и неверию. В молодости он начинал работать над произведением об атеисте – «Житие великого грешника», и не смог своего героя сделать исцелившимся. А после каторги в письме к Н.Д. Фонвизиной так выразился: «…Я скажу Вам про себя, что я дитя неверия  и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки…».  Потому он создает образ Ивана Карамазова, предъявляющего Богу обвинение в несовершенном мироустройстве и равнодушии к человеческим страданиям, страшную фигуру  Инквизитора с его язвительностью по отношению к Христу и презрением к людям, а так же приводит наполненные сомнениями споры о Боге и вере в «Бесах». Возможно, он обошел молчанием «Благодарность», чтобы не бередить свои мучительные сомнения, возникающие в столкновении размышлений о неприятии зла и жестокости, без меры опрокидываемых с небес на землю с размышлениями об оправдании всех творений Бога.

     Такова история «второго гнета», давившего на природную сущность Лермонтова – с горьким и язвительным укором - вызовом Богу в эпилоге этой истории, эпилоге, помещенном в стихотворение «Благодарность».

  1. И, наконец, «третий гнет» – предчувствие  ранней гибели. Оно вплотную связано с рано пришедшим недоверием в благость Бога, с упреками ко Всевышнему в Его земных делах.

      В пятнадцать лет он уже чувствует, что у него лицо мудреца:

                                       Взгляните на мое чело,

                                       Всмотритесь в очи, в бледный цвет;

                                       Лицо мое вам не могло

                                       Сказать, что мне пятнадцать лет.

                                                                                                  («Отрывок», 1830)

   Наверное, он слышал отзывы о своем лике, этот лик действительно был особенным – с пристальным взором, с особой «зловещей» думой на нем. И эти признаки чего-то необычного сохранялись всю его жизнь. Вот несколько примеров из воспоминаний современников. И.С.Тургенев:  «В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое: какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз».   

     Ф.Н.Вульф: […] голова его была несообразно велика с туловищем; лоб его показался для меня замечательным своею величиною; смуглый цвет лица и черные глаза, черные волосы, широкое скулистое лицо напоминали мне что-то общее с фамилией Ганнибалов, которые известно, что происходят от арапа, воспитанного Петром Великим, и от которого по матери и Пушкин происходит. Хотя вдохновение и не кладет тавра на челе, в котором гнездится [ …], но все, кажется, есть в лице некоторые черты, в которых проявляется гениальность человека». В.И.Красов (из письма к А.А.Краевскому): «…Какое энергическое, простое, львиное лицо. Целый вечер я не сводил с него глаз».

     М.Б.Лобанов-Ростовский: «Лермонтов был молодой человек, одаренный божественным даром поэзии;  поэзии, насыщенной глубокой мыслью, пантеистически окрашенной, исполненной пламенных чувств, овеянных, однако, некоей грустью, отзвуком отчаяния и презрения. [...]. Он был некрасив и мал ростом […], глаза его искрились умом». И.И.Панаев: «Наружность Лермонтова была очень замечательна. Он […] имел большую голову, крупные черты лица, широкий и большой лоб,  глубокие, умные и пронзительные черные глаза, невольно приводившие в смущение того, на кого он смотрел».

           Вероятно, именно природная мудрость и основная ее черта –   проницательность, склоняли его к постоянному сомнению в том, что  преподносилось ему воспитанием и образованием. Отсюда предчувствия и  предвидения. Природное трагическое восприятие жизни и собственного существования постоянно толкали к размышлениям о смерти. Ранняя смерть матери, горе в семье усилили природные склонности.        

         В пятнадцать лет он знает, что :

                                                    Мы сгинем, наш сотрется след,

                                                    Таков наш рок, таков закон.

                                                                                                                                                                                             («Отрывок», 1830)

   Но в этом же году восклицает: 

                                                      Боюсь не смерти я. О нет!

                                                      Боюсь исчезнуть совершенно.

                                                      Хочу, чтоб труд мой вдохновенный

                                                      Когда-нибудь увидел свет.

                                                                             («1830. Мая 16 числа») 

     И это сказано здесь не впустую. Он будет делать всё, чтобы «утонуть деятельным  умом» в свершениях. Он употребляет  для определения своего ума слово «деятельный», подразумевая действительно деяния именно ума, мысли, а не какого-то другого действия. И время его было таково, что позволяло одиноким умам размышлять, а не действовать. Повторное появление чего-то подобного «декабризму» в эту пору русского ожесточившегося самодержавия уже было невозможно. У страстной деятельной натуры Лермонтова оставались лишь мучительные порывы, взрывы негодования – в мыслях! Ах как жить было ему трудно, он искал выхода своим порывам, стремлениям и потому ощущал, что ходил по краю.

     Это ощущение  и было предчувствием гибели. Кто-то находил утешение и оправдание страданий в Боге – в Его воле. Но только не Лермонтов. Бог не давал Ему ни ответа, ни истины, ни выхода – Он на всё молчал.

 В 1831 году мальчик Лермонтов пишет (в четвертой строфе 32-х строфного элегического сочинения) :

                                                                   …..неведомый пророк

                                                 Мне обещал бессмертье, и живой

                                                 Я смерти отдал всё, что дар земной.

И в этом же сочинении:

                                                  Кровавая меня могила ждет,

                                                  Могила без молитв и без креста

                                                  На диком берегу ревущих вод…

                                                             («1831-го июня 11 дня», ХХХ строфа) 

В 1832-м :     Я рожден, чтоб целый мир был зритель

                        Торжества иль гибели моей…

                                                       («К**.  Мы случайно сведены судьбою») 

     Когда он написал в 1830 году «Предсказание», он, по-видимому, вложил в его строки и предчувствие своей гибели – гибели заодно с родимым краем, с его народом, ну а первые строки (они же – кульминационные):

                                    Настанет год, России черный год,

                                    Когда царей корона упадет;

Возможно, они имеют отзвук веяний декабрьского восстания, молва о котором еще не стихла. В целом же стихотворение было написано под впечатлением ряда крестьянских восстаний, которые могли обернуться повторением «пугачевщины». Кроме того в 1830 году прокатился по России ряд бунтов, связанных с эпидемией холеры. Крестьянам повальная болезнь представлялась отравлением. («Черным годом» называли год «холерных бунтов»). Чувствительный подросток с обостренным внманием к окружающему миру всё это соединил в своем стихотворении, а мы сейчас воспринимаем стих как пророчество. Оно было невольным и сбылось уже в другой эпохе.

     Чувство гибели нарастало со страшной силой. В 1837 году:

                                          Я говорил тебе: ни счастия, ни славы

                                          Мне в мире не найти; - настанет час кровавый,

                                                          И я паду; и хитрая вражда

                                           С улыбкой очернит мой недоцветший гений;

                                                           И я погибну без следа

                                                           Моих надежд, моих мучений…

                                                    («Не смейся над моей пророческой тоскою»)

     Конечно, он всё время думал о Пушкине. Он готов был погибнуть, как великий поэт – «с напрасной жаждой мщенья, / С досадой тайною обманутых надежд». Но он знал, что Пушкин, погибнув, – остался  живым и великим, а в своей посмертной участи порою сомневался и всё повторял: «…сотрется след», «на диком берегу…», «…без молитв и без креста».

     Чувство гибели продолжало нарастать:

                                             Мчись же быстрее, летучее время!

                                             Душно под новой бронею мне стало!

                                             Смерть, как приедем, подержит мне стремя;

                                             Слезу и сдерну с лица я забрало.

                                                                                                                                                                                    («Пленный рыцарь», 1840)

И вот уже:   В полдневный жар в долине Дагестана

                     С свинцом в груди лежал недвижим я;

                      Глубокая еще дымилась рана,

                      По капле кровь точилася моя.

                                                                                 («Сон», 1841)

Потому что:  Уж не жду от жизни ничего я,

                        И не жаль мне прошлого ничуть;

                        Я ищу свободы и покоя!

                        Я б хотел забыться и заснуть!

     И всё же:        Но не тем  холодным сном могилы…

                        Я б желал навеки так заснуть,

                        Чтоб в груди дремали жизни силы,

                        Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

      Он не боялся смерти, ждал и звал ее, не разлюбив жизнь и надеясь существовать в вечности, но это не совмещалось с надеждами на милости Бога, от которого он отстранялся. Это были волевые желания с верой в себя.

     Лермонтов редко сомневался в своей судьбе. Со страстной надеждой воскликнул в юности: «И не забыт умру я…» (из уже цитированной выше элегии 1831 года).

      Безусловно, мысль о том, что он не будет забыт, была с ним все последние годы жизни. Как природный прозорливец и ранний мудрец, он знал себе литературную цену. Пусть одинокий дуб будет шуметь над ним, но его будут читать, и его слава плечом коснется пушкинской… Но именно язвительной «Благодарностью» Творцу («за тайные мучения страстей») поставил он точку в своей жизни (пусть и написал он после этого жесткого выпада еще много…), и этим вызвал тогда и, может быть, вызывает еще, неприятие со стороны некоторых соотечественников. Но он завершил свою судьбу – «И как я мучусь, знает лишь Творец…» – это в 17 лет!  Творец знал! И потому в 27 – «Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне / Недолго я еще благодарил». Но он ведь на Творца не надеялся. Это был лишь упрек и вызов.

     Он сам и по-своему закончил свою  мятежную жизнь – и объяснимую, и неразгаданную одновременно.

____________________

© Кресикова Иза Адамовна 

 

Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum