Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Неожиданная история гражданской авиации на Дону. 1912–1924 г... | Антон Аверьянов

К 100-летию гражданской авиации на Дону (1925–2025) публикуем выде...

№05
(407)
21.07.2023
Творчество
В начале жизни
(№12 [300] 05.10.2015)
Автор: Александр Акопов
Александр Акопов

Снова осень. Лучшее время года, без сомнения. Время философских размышлений о жизни и время воспоминаний. Когда я иду по аллее, и желтые листья несутся по тропинкам старого сквера, гонимые ветром, то приближаясь, то отдаляясь, то собираясь в кучки, то раскатываясь, или – падая с деревьев – то в медленном  плавном полете, то в стремительном падении; то сразу на землю, то задевая ветви деревьев, то задерживаясь на одежде, – мне начинает казаться, что они – сгустки памяти, квинтэссенция прошлого. Каждый листик – это история, образ, страница пережитого. И наплывают воспоминания. Без последовательности, без связи, как сновидения…

Впрочем, наплывают-то воспоминания хаотично, а излагать без системы всё-таки не получится. Потому постараюсь придерживаться хронологической последовательности. Интересно, с какого времени память удержала события жизни. Короленко сравнивал ранние воспоминания с языками пламени, которые то здесь, то там возникают из подвалов памяти. Я постараюсь подхватить эти разрозненные кусочки.

В этой небольшой повести, заголовок которой возник, конечно, из пушкинской строки – «В начале жизни школу помню я» – я расскажу о своём детстве – от самых первых эпизодов, которые удержались в памяти, до моих девяти с небольшим лет, когда у меня родилась сестра. 

ЕРЕВАН 

  До Отечественной войны наша семья жила в Краснодаре. В первые дни, когда она началась, отец уехал на фронт, а мама со мной и братом, которому тогда исполнилось 11 лет, поехала в Ереван, куда нас эвакуировали вместе с Кубанским мединститутом, где работал отец до войны, и где у нас были родственники. У них мы и жили первое время, пока мама не добилась комнаты. И вот отсюда я уже кое-что помню, конечно, отрывочно. Так, как помню, и как тогда чувствовал, и попробую описать.

  Мне было примерно два с половиной года года. Комната, где мы поселились, была в подвальном помещении, принадлежала курдской семье, которую, как тогда выражались, «уплотнили». Хозяева были, по всей видимости, люди неграмотные, и над ними довлело оставшееся от старого времени чувство раздражения к армянам, может быть, на религиозной почве, хотя именно Армения их пригрела как беженцев от жестокого преследования со стороны турок. Кроме того, они не испытывали восторга от уплотнения, тем более, что семья у них была большая. Наконец, была та неприязнь к «учителке», которую проявляют обычно нелучшие представители трудового народа. Когда мама, работая в трех школах, уставала безмерно и однажды еще в коридоре тяжело вздохнула и сказала: «Как я устала!», - старушка-домохозяйка издевательски хмыкнула: «Хм, устала! Ты, что, камни таскала, что устала? Подумаешь, устала!» Хозяева старались всячески насолить нам мелкими кознями, сочинением небылиц и прочим. Я помню только, что хозяйские дети бесконечно бегали и открывали наши двери, выводя из себя моего брата. Когда приходила мама, брат бурно пересказывал события дня и его возмущению не было предела, но мама успокаивала его и строго требовала вести себя терпеливо, проявляя со своей стороны христианское терпение.

   Однажды приехал военный, служивший с отцом, и привез нам посылку. Военного не помню, но хорошо, отчетливо помню блестящий свинцовый красавец-наган с ярким цветным барабаном «для пуль». Рукоятка его была покрыта пупырышками, был курок, мушка, весь он блестел и казался мне настоящим боевым оружием. Стрелял он пробками, начиненными порохом, и издавал звук не слабее, если не сильнее, чем при выстреле боевого пистолета. Трепет охватывал меня, когда я держал в руках «пугач», как прозаически называли эту великолепную игрушку. Но мои мечты насладиться игрушкой лопнули, как мыльный пузырь. В первый же вечер (мама была на занятиях в вечерней школе) брат отнял у меня пугач, зарядил его и вышел во двор. Плача, я поплелся за ним. Брат долго показывал ребятам (мне все они казались совершенно взрослыми и я недоумевал, как их может занимать детская игрушка), давал подержать, а потом они вместе пошли к группе девочек и брат, держа за спиной пугач, неожиданно выстрелил, вызвав невообразимый визг, крик, шум во всем дворе. Затем несколько дней длилась моя отчаянная борьба за овладение наганом, после чего он исчез: то ли у брата выманили более шустрые мальчишки, то ли мама кому-то отдала, потому что с самого начала была недовольна такой игрушкой и считала её для детей вредной.

  Потом мы получили изолированную комнату в артиллерийской школе, а прежнюю вернули курдской семье. Её, как и комнату у курдов, я помню очень хорошо. Она была небольшая, располагалась на первом этаже у лестничной площадки. По лестнице периодически бегали на занятия учащиеся курсанты, мальчишки допризывного возраста, казавшиеся тогда  мне большими дядями.

   Брат меня водил в детский сад. По дороге мы вели беседы, преимущественно на военную тематику: я спрашивал о танках, самолетах, пушках, что и как стреляет и т. д. Я давно знал и говорил знакомым, что "Гитлер кака", а "Сталин цаца" и что скоро будет "Гитлер капут!", хотя до «капута» было еще ужасающе далеко. В детском саду было очень много детей, тесно и мало игрушек. Помню единственную детскую педальную машину. На нее всегда наваливалось уйма детей и только самым смелым и проворным удавалось на ней кататься. А поскольку я был мальчиком тихим и несмелым, мне так ни одного раза не удалось прокатиться, и я гордо и молчаливо нес в глубине сердца затаенное, иногда не угасающее, сказочное и неосуществимое желание.

  В детском саду велись разные разговоры между детьми. Один я запомнил особенно. Как обычно, говорили другие дети, я только внимательно слушал.

- У моего папы есть медаль, - похвалился однажды за столом один мальчик.

- А у моего папы - две медали! - гордо отозвался второй.

- Фу, у моего 4 медали!! - воскликнул третий.

  Я слушал, и мне было до слез обидно, что я ничего не знаю о наградах своего отца. Сколько ни спрашивал у мамы, ничего не мог добиться, никаких подробностей об отце. Я не знал, что уже много месяцев от него нет вестей, а все мы не знали, что он томится за колючей проволокой фашистского концлагеря, где ему суждено будет мучиться долгих три года...

  И поэтому я сидел, притаившись, и боялся, что меня спросят, сколько медалей у моего папы. Но в это время один мальчик вдруг сказал: «А у Сталина мешок медалей!». Тут сразу все загалдели и выкрикивали, перебивая друг друга: "У Сталина два мешка медалей!", «У Сталина десять мешков медалей» и т. д. И тогда один мальчик авторитетно заявил: "У Сталина тыща мешков медалей.!". Все сразу замолчали, выразив таким образом свое согласие по этому поводу и посмотрев с жалостью на первого, который так необдуманно высказал настолько нелепую мысль, что у Сталина (!) всего только один мешок медалей!

   Из ереванского периода мне запомнилось, пожалуй, только ещё наводнение. Это было вечером. Бурная Зангу вышла из берегов и залила улицы города. В тот день мама отвела меня к родственникам и с целой группой людей - учеников, сослуживцев и знакомых - ушла с братом в театр на какую-то новую пьесу, которую обязательно надо было смотреть. Наводнение началось неожиданно, когда они сидели в театре. Помню, как приходили люди, как мне казалось, много людей, которые рассказывали, что творится на улицах города. Я ничего не видел, а только представлял по рассказам. Люди приходили очень возбужденные, мокрые, с закатанными брюками и закрученными с боков юбками и почему-то смеялись. Это вызывало у меня удивление, тем более, что рассказывали они о страшных вещах: как плывут домашние вещи, собаки, кошки и даже дикие звери, так как вода хлынула в зоопарк, который был на возвышенной части города - Норке. Поток воды прошел ниже нашего дома, находящегося на возвышении, иначе наша полуподвальная квартира была бы залита. Рассказывали также, как кричат люди, выбираясь из подвалов и т. д. А я все время думал: «Где же моя мама?» Наконец, в нашу комнату стали приходить из театра разные люди, тоже мокрые и веселые, а мамы не было. Я волновался и готов был разреветься, но, поскольку был мальчиком гордым и не мог так публично уронить свое мужское достоинство, то угрюмо молчал. «Где моя мама?», «Где мама, что с ней, не утонула ли она? Где моя мамочка?» - думал я мучительно. И тут, когда уже слезы стали душить меня изнутри, готовые выплеснуться бурным потоком, ОНА, НАКОНЕЦ, ПРИШЛА! Туфли она держала в руках, сама была босиком, юбку привязала на узел у колена, но все равно юбка была очень мокрая. Мама смеялась. В груди у меня комочек стал мало-помалу рассасываться, а потом пошло тепло по всему телу и я понял, что ничего страшного не произошло, никто не утонул и вообще всё на свете прекрасно! И мне захотелось спать.

РОСТОВ  

  В это время окончательно освободили Ростов-на-Дону, и мама решила отвезти меня к бабушка Мане – своей матери, которая там жила. Из ростовского периода помню три эпизода. Во-первых, наш приезд и отъезд мамы. Оказалось, мама, привезя меня, очень боялась, что я буду без нее капризничать и вообще не смогу привыкнуть. Но бабушка мне сразу понравилась: она была очень добрая, уделяла мне много внимания, рассказывала сказки, пела песни, готовила что-то, по тогдашним понятиям, невероятно вкусное. И вот через несколько дней мы провожаем маму назад в Ереван. Сначала мама скрывала, что уезжает, затем стала издалека меня подготавливать, потом, когда поезд пришел, сказала прямо, что уезжает, но скоро приедет и прочее. Я никак не мог понять, к чему вся эта волокита, и когда бабушка сказала, что мы вернемся с ней домой и будем есть что-то вкусненькое и читать сказки, я сразу стал тянуть её за руку: «Ну, пойдем скорей, бабушка, мама сама уедет!» Тогда маме стало обидно, и она заплакала.

У бабушки Мани была ступка. Толстая массивная фарфоровая ступка. Когда я смотрел на нее, меня всегда удивляло, как это она не разбивается? Однажды я спросил у бабушки: «Эта ступка крепкая?"

- Крепкая

- А если её стукнуть, она не разобьется?

- Нет, - ответила бабушка уверенно. 

   Но меня продолжало мучить любопытство: насколько прочна ступка? Когда бабушка уходила, я открывал нижний ящик шифоньера и из-под белья доставал ступку. Полюбовавшись на неё, я начинал стучать массивным её пестиком по дну: сначала тихо, затем сильнее и сильнее. Убедившись в прочности ступки, я тихо ставил её на место, испытывая при этом острое чувство неудовлетворенности. Мучительное желание познать сопротивление материала и его структуру не давало мне покоя. Однажды, проделывая процедуру со ступкой, я не выдержал и стукнул её изо всех сил. Ступка сразу раскололась на четыре одинаковых части. Разочарование и испуг овладели мной. Я лихорадочно спрятал кусочки снова на старое место. Спустя несколько дней, бабушка обнаружила их и спросила: «Это ты разбил?». Сначала я отказывался, но, когда она пообещала не наказывать, сознался. Слово свое бабушка сдержала, и у меня на душе стало легче.

   Как-то мы пошли на рынок. Бабушка оставила меня в одном месте, а сама побежала покупать что-то. Я долго ждал её, а она всё не приходила. Подождав, как мне казалось, слишком долго, я спокойно направился домой (это довольно приличное расстояние) по каким-то заранее замеченным ориентирам. Бабушка с родственницей обежали весь рынок и окружающие улицы, затем заявили в милицию, навели справки во всех больницах и скорой помощи и, обессиленные, измученные и испуганные, вернулись домой. Я спокойно объяснил, как устал ждать, и вернулся домой, а когда бабушка, еле отходя от волнения, стала торопливо готовить мне есть, объяснил, что уже покушал то-то и то-то, найдя продукты в местах, считавшихся бабушкой для меня недоступными.

ДЖЕРМУК 

     А потом меня снова вернули в Ереван. Дождались мы окончания войны, узнали, что папа жив и скоро приедет. Конечно, не мог тогда я знать, что наш папа после побега из фашистского плена и успешного продолжения военной службы попал в так называемый проверочный лагерь, где находился какое-то время, что там он тяжело заболел, а мама ездила к нему и после окончания проверки положила в московский военный госпиталь, откуда он теперь выписался, и, сильно истощенный, едет домой. Ничего этого я не знал, а просто думал, что папа возвращается с фронта... И вот пришел поезд, мы зашли в вагон. В купе была двое военных и один мужчина в штатской одежде. Взрослые решили меня проверить. Поскольку отца я не помнил, один военный бросился ко мне и громко сказал: «Алинька, сыночек мой, иди ко мне» и прочее. И как это взрослые часто считают детей за дураков? В голосе майора было столько фальши, что я ни на секунду не засомневался во лжи, обошел его грузную фигуру и подошел к отцу. Вообще мне этот человек сразу не понравился, и я сказал родителям, что он плохой. Они не поверили, отец даже возмутился, а мама отнесла моё мнение за счет той неудачной шутки. Позже оказалось, что майор украл у отца кое-что из вещей и вообще оказался негодяем. Ребенка ведь не обманешь. Дети намного острее взрослых чувствуют лицемерие, вообще добро и зло в человеке, поэтому никогда, при самых огромных знаниях и образованности, воспитатель не сумеет добиться ребячьей любви, если сам, всем существом своим, не любит детей... 

   Итак, мы вышли из вокзала и пошли по улице, я всё время косился на отца и разочарованно думал: «До чего же он маленький и худой!» И когда мама меня спросила,  о чем я думал, я прямо сказал: «Я думал, что папа большой и высокий, а он такой маленький и худой!» А когда я узнал, что папа не летал на самолете, не ездил в танке и не стрелял из пулемета, моему огорчению не было предела. И я замолчал.

  Мой отец до войны занимался курортологией и защитил диссертацию на курортную тему. Поэтому ему предложили работать на создающемся курорте Джермук, куда мы направились втроем, одни мужчины – отец и мы с братом. Джермук расположен был в горах, к тому времени там стояло только одно здание, трех или четырехэтажное, с немногочисленным персоналом. Электрическое освещение внутри здания еще проведено не было, потому что сделать это было некому, видимо, не было средств нанять электриков. Поскольку отец мой по натуре человек дела, он взялся сделать это своими руками. За несколько дней они с братом провели освещение по всему зданию. Я тоже помогал: подтаскивал провод, подавал инструмент и т.д.

  Прогуливаясь по зданию, я увидел однажды на одной двери сургучную печать. Меня она заинтересовала, и я стал пальцами собирать сургуч (а может быть, это был просто пластилин, потому что легко поддавался измятию) и лепить из него фигурки, не отходя от двери. За этим занятием меня застал высокий строгий дядя. Он взял меня за руку и повел к отцу. Помню, что отец был бледен и растерян. После разговора с этим человеком, он закрыл за ним дверь и стал избивать меня солдатским ремнем. Прерываясь, он прислушивался к запертой двери. Спасли меня какие-то люди, включая строгого дядю, ворвавшиеся в комнату, сорвав при этом легкий дверной крючок. Позже, когда я жаловался маме, рассказывая об этом случае, отец бурно стал объяснять ей, что за той злополучной дверью была спецчастъ, и могли подумать, что бывший пленный подучил сына снять сургучную печать, что, естественно, могло привести к непредсказуемым последствиям. Ну, а главным, конечно, были нервы, расшатанные нервы после концлагерей, проверок, госпиталей... Впрочем, этот случай не вызвал у меня физических страданий, поскольку битьё было больше разыгранное, но моральное тоже – видно, всё же какое-то подспудное сочувствие отцу было...

  Живописна была природа в окрестностях Джермука! Помню речку, мелкую и быстроходную, заросшую с берегов кустарником и вербами и усеянную белыми камнями, как по дну, так и по берегам. Камни эти были исписаны множеством надписей, и однажды мой брат специально раздобыл баночку с белой краской и кисть и "увековечил" наши имена. Были в окрестностях скалы, бурный водопад, ущелья, пещеры, лес. Везде мы бывали то вдвоем с братом, то втроем. Я всегда немного боялся, когда мы ходили с братом, а когда с нами был папа, чувствовал себя превосходно, за исключением тех случаев, когда отец принимался воспитывать во мне смелость. Опуская ряд эпизодических встреч и историй, не могу не рассказать об одной, потому что врезалась она мне в память навсегда, оставив впечатление глубокое.

    Ожидался приезд крупного начальника – не то министра здравоохранения, не то даже выше - из руководства республики. Фамилия его была, кажется, Мамиконян, точно не помню, но помню, что она у меня ассоциировалась с его фигурой. Это был человек громаднейшего роста: очень высокий и очень крупный. Он был на полторы головы выше моего отца и вчетверо крупнее. Он приехал с военным, генералом. На меня особенно произвели впечатление не награды, они висели на его груди  высоко, а лампасы, которые я разгладывал на его брюках исподлобья При встрече отец показал на меня и сказал: "Это мой младший сын". Я скромно держался в стороне, но генерал подошел ко мне и подал руку. Я растерялся, потому что взрослые раньше мне руки не подавали. Генерал одной рукой взял меня за плечо, а другой, наклонившись, пожал мне руку и спросил просто: "как тебя зовут?" «Алик» - отвечаю. «А сколько тебе лет?». «Пять». Отец сказал: "Скоро шесть". «Шесть будет через два дня, а пока – 5», - поправил я. И тогда генерал сказал: «Мужчина должен здороваться за руку, а ты уже мужчина, и кроме того, когда вырастешь, ты сможешь сказать, что в пять лет жал руку генералу!" Я оценил иронию, и человек этот мне сразу понравился, потому что был простым, веселым и разговаривал на равных, в то время как министр, как мне показалось, был с фасоном, без чувства юмора и не считал нужным вообще смотреть на меня, не то что разговаривать. Однако, несмотря на внешнюю веселость генерала, от моих детских глаз не ушло  выражение тяжелых страданий на его лице: глубокие складки на лбу, большие морщины, непроходящая печаль в уголках рта и в глубине глаз. Спустя годы, отец рассказал, что у генерала погибли два сына, молодые офицеры, сражавшиеся в одной с ним армии. Причем второй, младший сын воевал рядом с отцом, в его части, и погиб в самом конце войны, защищая отца. Он увидел перед отцовским танком мину и, не успевая сделать ничего другого, рванулся своим танком вперед, загородил им дорогу и подорвался сам… (Спустя многие годы, я установил, что "министр" был председатель Президиума Верховного Совета Армянской ССР Мацак Папян, а генерал - Герой Советского Союза Саркис Мартиросян, оба личности для Армении легендарные).

  На следующий день был организован банкет в честь высоких гостей. Несмотря на настояния взять сыновей с собой, отец взял только меня и несколько раз предупредил, чтобы я не набрасывался на еду и вел себя скромно. Стол прогибался под тяжестью яств. Было много людей и много детей. Они набрасывались на еду, ели все подряд, хватали, просили, капризничали. На столе были всякие конфеты, пироги, мед - как в вазочках, так и прямо в сотах. Естественно, я запомнил только сладкий стол. Между прочим, многие яства я увидел впервые и об их существовании не подозревал. К еде я не притронулся, да и аппетита не было. Ко мне приставали разные женщины, уговаривали, но бесполезно. Только когда отец начинал настаивать, я жевал какие-то крохи наименее дефицитной пищи. Детей было много,  они вели себя развязно и хватали со стола всё подряд, поэтому взрослые, пришедшие без детей, были от меня в восторге, так выгодно я отличался своим поведением от остальных детей, но больше всего был в восторге мой отец. По возвращению домой он поцеловал меня, что было случаем чрезвычайно редким, и очень хвалил. А потом долго еще вспоминал и рассказывал маме, как я скромно и хорошо себя вел.

  Отец исследовал минеральную воду и грязи Джермука и обнаружил их целебные свойства. Он предлагал создать грязелечебницы, добывать минеральную воду и развивать курорт до масштабов крупной союзной здравницы. Тогда это выглядело утопией, он же, в соответствии со своим темпераментом, высылал свои предложения в разные инстанции, подкрепляя обоснование научными данными. Спустя десять лет курорт Джермук стал таким курортом, о котором мечтал отец. Появились крупнейшие грязелечебницы и минеральная вода "Джермук". И тогда нашлись люди, которые вспомнили моего отца (а, скорее всего, познакомились заочно по научным публикациям и архивным материалам), нашли его в Узбекистане и стали усиленно приглашать на отдых, присылая каждый год бесплатную путевку на двоих с мамой. Однажды он воспользовался приглашением, используя поездку, как обычно, и для научных целей.

  Через год в министерстве здравоохранения, в Москве, отцу предложили заведование кафедрами в пяти городах Союза. Выбор пал на Самарканд, где жил военный друг врач Ибрагимов, расписавший в письмах все прелести тамошней жизни в смысле климата, экзотики, фруктов и проч. Сначала поехал туда отец и только получив квартиру, вызвал нас. Надо оказать, что после Еревана, где мы жили в самом центре города, я три месяца прожил в Москве, у тетушки Ады, двоюродной сестры моего отца, тоже близко к центру, и был крайне удивлен, увидев одноэтажные постройки вокзала в Самарканде. Я думал, что это случайные постройки и скоро начнется настоящий город. На мое разочарование отец рассмеялся и объяснил, что это такой город: двухэтажных зданий всего несколько, а трехэтажных - два или три. И что здесь нельзя строить выше, потому что часто бывают землетрясения и высокие здания могут разрушаться. Это был октябрь или ноябрь 1946 года. Я опаздывал на учебу в первый класс. Это был новый период жизни. В Самарканде мне пришлось начать и закончить десятилетку, а вообще в Узбекистане провести 12 лет жизни. Этот период уже сознательный полностью, без «островков» памяти, это своеобразный, интересный период, и я о нем расскажу подробно. Но пока опишу только первые годы, только начало.  

САМАРКАНД 

  Я никак не мог привыкнуть к одноэтажным домам, к приземистой панораме древнего города. К тому же он был грязным, пыльным и знойным. Улицы были покрыты булыжником на проезжей части, а на окраине города были немощеными. Асфальт считался большой роскошью, им были покрыты лишь две-три улицы в центре, да и то на ограниченном протяжении. Когда брались асфальтировать новый участок, об этом говорил весь город с гордостью и трепетом. По краям проезжей части на всех улицах были грунтовые обочины, по которым ездили ослы, мулы и лошади как с отдельными всадниками, так и с арбами, бричками, телегами различной конструкции. Азиатская арба отличается от русской телеги тем, что она значительно выше, короче а имеет два колеса большого диаметра. Довольно часто по обочинам дорог двигались один, два или несколько верблюдов. Быстро привыкнув к ослам и мулам, я всегда (и по прошествии лет) останавливался и любовался проходящим верблюдом. Верблюд всегда загадочен, он вызывает кучу вопросов: почему у него два горба, как пища попадает в горб и обратно, почему он жует колючки, а губы не накалывает и т.д. Верблюд вызывал страх, поэтому держались от него всегда на расстоянии: говорили, что он жутко плюется, и пугали тем, что якобы на одного дразнившего его хулигана, харкнул так, что слюна покрыла всю голову и тот задохнулся.

   Главная улица города – улица Ленина, где была основные магазины, кинотеатры, начинался парк. Возле этого парка ("ЦПКиО" - Центральный парк культуры и отдыха, разумеется, имени М.Горького) была стоянка фаэтонов. О, эти фаэтоны! Они были расписаны причудливыми пестрыми украшениями из крашеной жести, кожи, материи. Одни экипажи были побогаче, другие победнее. Те, что богаче, имели красивый облучок для возницы с ярким бархатным покрытием и золотистой бахромой, и кожаное шатровое складывающееся покрытие над основным мягким сиденьем на двух человек, напротив которого было еще одно – узкое и твердое – сиденье в виде скамеечки на одного человека. В середине экипажа были аккуратные ступеньки из черной жести для посадки, из такой же жести были сделаны «крылья» над колесами. "Нормально" фаэтон был рассчитан на двоих-троих, но в праздничные и воскресные дни помещалось шестеро (трое под шатром, двое - на вспомогательной скамеечке и один рядом с кучером. Да еще иногда один-два человека становились на ступеньки, пока кто-то из пассажиров не сойдет по пути. Такими экипажами мы пользовались для езды в Старый город.

     Я был недоволен такой ездой, ведь уже были автобусы, но отец всегда убеждал меня: не спеши, пусть лошадка идет спокойно и смотри, и запоминай – придет время, нигде не будет фаэтонов, даже знать не будут, что это такое!

    Самарканд, как и Ташкент, и некоторые другие азиатские города, делился на две части: Старый город, и Новый город, вплотную примыкающие друг к другу, но отличающиеся очень резко. Старый город, - это древняя часть города, сложившаяся в длительный период: от момента основания до конца XIХ - начала XX века. В Старом городе были памятники старины, мечети и кривые улочки. Тысячи саманных кибиток, больших и маленьких домов с внутренними замкнутыми двориками, огражденными саманными заборами ("дувалами"),- тысячи этих строений теснились друг к другу, наползали со всех сторон друг на друга, составляя этим кривые и жутко узкие улочки, тесные и темные, на которые выходили лишь глухие "дувалы", или глухие стены, без окон и дверей. На улицу выходили только маленькие скрипучие калитки. Улочки эти имели много ответвлений, которые назывались проездами и тупиками. Адрес обычно звучал так: улица такая-то, проезд такой-то, тупик №, дом №… В «проезде» могла с трудом протиснуться арба, а в "тупике" не больше трех человек могли идти рядом. В лабиринте азиатских улочек можно легко заблудиться, и человек неискушенный блуждает долго, раздражаясь и возмущаясь. В этих районах не производилось не только горизонтальной, но и вертикальной планировки, поэтому улочки поднимались вверх и опускались, петляя в вертикальной плоскости так же, как и в горизонтальной. Толстые пласты пыли покрывали улочки Старого города так же, как и широкие - от 2 до 5 метров - обочины улиц Нового города. Обувь медленно и плавно утопала в толстом слое пыли, ногам становилось мягко и тепло.

  Новый город начинался с вокзала и кончался Старым городом. Поэтому все транспортные потоки двигались по одной магистрали: Вокзал – Старый город. Кроме отдельных вьючных животных, подвод, арб и фаэтонов, по этому маршруту ходил единственный городской автобус, по теперешним временам очень маленький, мест на 20, с единственной дверью, открываемой водителем с помощью металлического рычага. Но главным видом транспорта была "кушка" – паровоз с прицепной платформой, который двигался по железнодорожному пути, проложенному также от вокзала до Старого города. «Кушку» заполняли сотни людей, собственно, все собравшиеся на остановках. В выходные дни и праздники ходило два паровоза, которые ждали друг друга на отдельных остановках – разъездах, но люди всё же не помещались и повисали на буферах, бортах, некоторые перелезали с платформы в тендер и сидели прямо на угле.

  Меня удивляли многочисленные транспаранты, рекламирующие трамвай, появившийся в городе в начале 1947 года. «Да здравствует самаркандский трамвай!», «Даешь первую очередь самаркандского трамвая!», "Сдадим первую очередь самаркандского трамвая во 2-м квартале 1947 года" - всевозможные вариации на эту тему, пестрели на улицах (над, проезжей частью), на зданиях, в парке и т.д. Все с трепетом ждали этого чуда и говорили о будущем трамвае с чувством гордости за свой город, будто это строилось метро или другое уникальное суперсооружение. Я возмущался: как можно разводить ажиотаж вокруг такого элементарного объекта как трамвай, на который в приличных городах и внимания не обращают или считают анахронизмом? (Другое дело - двухэтажный автобус, подарок жены Черчилля, - чудо техники, на котором я накатался в Москве, влезая при каждой поездке на второй этаж, чтобы почувствовать оригинальность конструкции).

  Года через полтора-два трамвай всё же пошел по тому же пути, по тем же железнодорожным рельсам, по которым ходила, "кушка". Поначалу ходил один вагон, потом два, четыре, шесть. Первое время, видимо, из-за страха вожатых, трамвай двигался со скоростью пешехода и долго выстаивал на остановках, так что пешком дойти до Старого города (километров 5-6) было гораздо быстрее. Даже когда было два двухвагонных состава, ждать приходилось по часу и ехать из конца в конец полтора часа. По поводу крайней медлительности передвижения на трамвае было много насмешек, ходили анекдоты. Например: "80-тилетняя старушка проходит мимо стоящего трамвая, ей кричит парень: "Бабушка, скорее садитесь, а то трамвай уйдет! Она отвечает «Спасибо, сыночек, я тороплюсь». Или такой анекдот: «Лежит на трамвайном  пути человек. Голову на рельсы положил, а в руках буханка хлеба. Его спрашивают: "Ты что делаешь?" Он отвечает: "Решил покончить с собой!" – А почему у тебя хлеб? – Пока трамвай придет, я проголодаюсь.

МОЙ БРАТ 

  Моего старшего брата звали Виля, а точное имя, ВИЛ, что означает "Владимир Ильич Ленин". Такие аббревиатуры в 20-30-х годах были весьма модны. Много раз мне встречались такие имена: КИМ – «Коммунистический интернационал молодежи», ВИЛОР - "Владимир Ильич Ленин - организатор революции" и много других. Например, тогда же в Самарканде на физмате университета учился парень по имени МЭЛС – «Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин». После 20-го съезда компартии с разоблачением «культа личности» мы вспоминали его и смеялись: "он теперь, наверное, превратился в "МЭЛ"! Когда мы подросли после войны, поколение с пролеткультовскими именами стало взрослым (или почти взрослым) и нам была очень смешно смотреть на этих больших "Трибун", «Октябрин», «Вилоров», которые, кстати, своих имен стеснялись. Во время моей работы в проектном институте один знакомый топограф в слегка подвыпившем состоянии, обрисовывая свою тяжелую судьбу с горечью сказал: «Да как ты не поймешь, я же Ким, понимаешь, «Коммунистический интернационал молодежи», а дети мои – «Кимовичи». Представляешь, кимовичи!». И у него навертывались слезы.

  Мне было странно слышать этого всерьез рассерженного человека. В зрелом возрасте я принимаю эти явления как дань трогательному «патриотизму» старшего поколения, подчеркивающих во всем свою преданность революции и неустанно ищущих новые формы жизни буквально в каждом явления бытия. И вопреки всем зигзагам истории, всем идеологическим потерям в сознании новых поколений, революция будет жить даже в этом - в том, что и через новые десятилетия лет люди со странными отчествами будут объяснять своим внукам, почему они "кимовичи". Впрочем, всё это к моему брату отношения не имеет: имя Виля, по-моему, звучит вполне нормально.

  Мой брат, который старше меня на девять лет, всегда казался мне очень взрослым, и когда ему было 13 лет, и когда 18, и гораздо позже! Я его уважал и боялся, потому что перепадало мне иногда от него. У брата с давних лет, еще с подросткового возраста, была тетрадь в зеленом коленкоровом переплете, как он называл, "песенник". Там было записано много песен времен войны и первых послевоенных лет. Большей частью это были печальные, упадочнические песни. В "светлое" время расцвета культа личности не могли звучать грустные песни, стихи, рассказы, пьесы. «Широка страна моя родная» - другое дело. Литература и искусство 1946-1953 г.г. жадно лакировали действительность, как бы торопясь искусственно быстро залечить раны войны, отвлечь людей от пережитого горя и страданий. Это плохо удавалось, и отрыв от жизни приводил к тому, что жизнь текла сама собой – со своим неустройством, горестями и страданиями, а литература и искусство существовали отдельно, как некий обязательный атрибут бытия, который принимали как должное, как принимали тогда всё. Кино и книги противопоставлялись жизни (тогда и родились обороты типа "как в кино" в смысле "неправдоподобно"). Люди знали, что такого не бывает, но шли смотреть или брали читать всякую бодрящую чепуху, чтобы лишний раз улыбнуться, для самообмана, для укрепления искусственной веры. В 1937 году, когда чистые преданные коммунисты тысячами гибли от расстрелов и пыток, когда у самых сильных с невиданным вероломством ломали веру, – масса каждое утро слышала могучий бас Поля Робсона, уверенно выводящего: "Ши-ро-ка страна моя рад-най-я!", а каждую полночь звучало: "Сквозь грозы сияло нам солнце свободы, и Ленин великий нам путь озарил, нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил". Каждый день, раскрывая газеты, масса с радостью читала: «Москва, Кремль, товарищу Сталину....» - и верила: пока есть это, существует и жизнь; успех жизни каждого – от прочности порядка. В 1942-м, когда миллионные жертвы приносились из-за преступной самоуспокоенности и предательской беспомощности, когда падали древние русские города, людям продолжали петь о нашей несокрушимости и показывать чудовищно лживые фильмы наподобие "Небесного тихохода" или «Сердец четырех». В 1946 году, когда за несколько похищенных колосков пшеницы крестьян сажали в тюрьму, по радио пели: «Стеной стоит пшеница золотая, и ей конца и края не видать….»

  Но об этом отдельно, потом. Так вот, во время войны ходило много песен и стихов, выражающих душевное состояние людей, их страдания. Эти вещи писались отдельными композиторами и поэтами, часто непрофессиональными, передавались «из уст в уста», совершенствуясь и обобщаясь, как всякий фольклор. Среди этих "запрещенных" вещей ходила «Землянка», победившая-таки все запреты и, в конце концов, разрешенная, не помню, правда, когда. Написанные в виде письма жене стихи Алексея Суркова ходили среди воинов, пока нашли композитора Константина Листова, написавшего к ним душевную музыку. В зеленой тетради моего брата была, конечно, «Землянка», был "Огонек." ("на позицию девушка провожала бойца") с ответом и продолжениями (как "бьет врага паренек", а девушка уже с другим и т.д.)

     Помню песню "Черные глаза", приведу часть по памяти:

«Ночью на вокзале молча ты стояла

На глазах нависла крупная слеза,

Будто в путь далекий друга провожала -

Черные ресницы, черные глаза.

Вдаль уехал сокол, сокол краснокрылый

Недругам-фашистам страшен, как гроза,

Но за ним скучали, но его ждали

Черные ресницы, черные глаза...»

  Конечно, большинство стихов и песен были примитивны, мелодраматичны, но эта святая наивность и трогала в них, потому что бередила душу правдивой горечью жизни. В свободные вечера, когда родители уходили, мы сидели и пели песни – иногда вдвоем, чаще брат приводил одного-двух друзей. Эта привычка сохранилась еще с военного времени.

  У брата было много друзей. Это были хорошие ребята, большей частью великовозрастные, совсем взрослые, которые во время войны не могли учиться кто год, кто два, а кто все четыре. Поскольку многие поступали с восьми лет, да еще оставались на второй год, в десятом классе были и двадцатилетние. Мой брат закончил школу в 18 лет. Эти ребята, которые в войне участвовать не успели, но страдали и тянули на своих плечах тяготы войны вместе со взрослыми, были слабы в учебе. Но это были большей частью хорошие, надежные люди. Наверное, поэтому учителя их любили больше и дольше помнили, чем нас, последышей. В компании брата ребята очень ценили дружбу и берегли её, сознательно укрепляли: явление, для последующих поколений довольно редкое.

     Наша школа (я учился в той же школе, что и брат) – 37-я «гвардейская», как её называли, была мужская, с усиленным нажимом на военные порядки, с всегдашними успехами в спорте и военном деле. Тогда же ребята (при активном участии моего брата) сочинили песню "37-я гвардейская", как еще целый ряд других на известные мотивы популярных песен, в которых воспевались разные достоинства, в основном мужество наших учеников. Тем более странным была затея мальчиков братиной компании завязать дружбу с лучшей женской школой - 30-й. Многие презрительно усмехались, считая, что затея обречена на провал. Некоторые учителя считали это непедагогичным. У нас дома проводились совещания, где долго разрабатывался план действий (иногда меня выгоняли, но я все равно слышал - из другой комнаты). Наконец, была послана делегация из трех человек - самых солидных по внешнему виду – постарше, крупнее, разговорчивее. Переговоры проходили официально, в женской школе. Вышли самые боевые девочки, сразу согласились дружить и собрали свою компанию. Совместная компания моего брата претерпела некоторые изменения, поправки и стала существовать довольно успешно. Девочки тоже ценили дружбу и укрепляли её. По-моему никто потом друг на друге не женился, ни одной пары не вышло, так что товарищество строилось на здоровой почве. Компания собиралась на празднование дней рождений, нового года, первого мая и 7-го ноября. В теплое время ходили в воскресные походы за город, на реку Сиаб и в другие достопримечательные места Самарканда. Немного об этом.

ПАМЯТНИКИ СТАРИНЫ 

   Самарканд - второй по возрасту после Еревана город СССР. Ему юбилей 2500 лет отмечался примерно в середине 60-х. В последние сотни лет войны почти не терзали этот город, поэтому в нем сохранились памятники старины. В основном это дворцы и сооружения, построенные при знаменитом Тамерлане, известном завоевателе, тиране и деспоте. Тимур (так называли Тамерлана, что в переводе с древнеузбекского означает "железный хромец", поскольку он был хром и жесток) в начале ХV века, поработив большие территории, объездил Европу и нанял в разных странах десять тысяч лучших строительных мастеров. В погоне за богатством эти люди приехали к Тамерлану и стали фактически его рабами. Когда же в течение десятилетий были построены, наконец, все намеченные им прекрасные дворцы, мастера, долгие годы жившие ожиданиями возвращения на родину, были умерщвлены, дабы не смогли где-нибудь повторить подобное. Наверное, теперь уже есть достаточно исследований по общей истории, археологии, истории архитектуры и техники, посвященных тому периоду, поэтому я не берусь писать об этих вещах сколько-нибудь подробно или достоверно. Речь идет лишь о деталях, которые необходимы для моего повествования. Например, сообщив, как пришло на память о памятниках старины, я в дальнейшем могу лишь называть это сочетание и не волноваться, какие ассоциации оно у читателя вызовет: какое-то общее представление о сути предмета будет. 

    Самое крупное здание в Старом городе был Регистан, духовная школа, "медресе". Регистан – символ Самарканда, самый популярный памятник древневосточной архитектуры, с открытым фасадом, выходящим на площадь и поэтому самый "просматриваемый" (остальные застроены вокруг и затеряны для общего созерцания). Регистан больше других реконструировали и реставрировали. С главного фасада – громадный параллелепипед с большой раковиной в середине (по форме - летняя эстрада в парке), а с обеих сторон - по минарету.

     Минареты – каменные полые цилиндры, узкие (диаметром 2-4 м и высокие - до 40 м), внутри которых была лишь винтовая каменная лестница, заканчивающаяся в оголовке, имеющем небольшую площадку и проемы - бойницы. В этот проем и выходил священник -– мулла и читал молитву собравшимся внизу в поле зрения мусульманам, которые ежедневно в 11 часов утра совершали "намаз": падая ниц на постеленные подстилки или прямо на землю, иступленно молились, отрешенно закатывая глаза.

     Нет сил, которые заставили бы мусульманина задержать или перенести молитву. Мы наблюдали, как люди закрывали лавки, магазины, парикмахерские и бежали молиться. Один инженер-нефтяник рассказывал, как в одной арабской стране долго не мог наладить работу по бурению, потому что его подопечные каждый день в 11 непременно бросали работу, отчего бурильный инструмент засасывало, и скважина пропадала. Арабы слушали мучительные объяснения русского инженера, им строго переводил мастер. Арабы покорно кивали головами, преданно смотря печальными глазами на инженера, а назавтра ровно в 11 снова падали на колени и молились, бросая работу.

     Мысль о том, что можно не помолиться, не входила в круг их понятий. Пришлось нанять группу «белых» рабочих. Спустя годы, но ещё в СССР, в Грозном я наблюдал картину: водитель громадного "Белаза" остановил у обочины дороги машину, постелил тряпочку на землю и молился. Здоровый парень лет двадцати восьми...

    "Мечеть Биби Ханым" – так назван дворец, который построила первая жена Тимура силами его мастеров, в его же стиле, во время пребывания мужа в военном походе. Когда Тимур вернулся, любимая жена подарила ему красивейший дворец, он поднялся с ней на минарет, тоже самый красивый и самый высокий (как тогда говорили, помнится, 42 метра высотой) и, с улыбкой оглядев прекрасную панораму, нежно сбросил любимую жену на каменную мостовую. Понятно: никто не смеет тягаться с великим Тимуром и пытаться построить великое, а уж, тем более, превзойти его! (Впрочем, были и другие легенды о Биби Ханым, наверняка нынче есть более глубокие и точные исторические розыскания). 

  Еще было несколько памятников старины: "Шахизинда", "Гурэмир" и т. д. Но особый интерес представляет, по-моему, Гробница Тимура, построенная им же и рассчитанная на вечность. Это сооружение представляет собой каменный куб, на котором возвышается продолговатый купол, увенчанный позолоченным арабским полумесяцем. Купола всех строений Тимура и последующих мусульман-зодчих в корне отличаются от славянских и формой (они вытянуты, продолговаты, как эллипс, в отличие от славянских луковиц) и материалом (кирпич вместо позолоты). Все сооружения Тимура выполнены из глазурованных кирпичиков, выходящих на фасад боковыми гранями размером, на глаз, примерно 12х4 см. Наружные грани покрыты глазурью самых разных ярких цветов,  среди которых подавляюще преобладает голубой – любимый цвет мусульман. До сих пор краски не поблекли и не разрушились, до сих пор специалисты не в силах разгадать тайну их долголетия.

    В здании гробницы Тимура вы попадаете в лабиринт коридоров (лабиринт - тоже популярная азиатская затея, применявшаяся в планировке многих зданий, фасадов, внутренних двориков), и крупные коридоры по периметру здания приводили в зал, где стояли надгробные гранитные плиты. В центре лежала плита Тимура, с правой руки - его любимого сына, с левой - второго сына, с правой ноги - любимого внука, с левой - другого внука. Были еще две-три плиты, и семейная группа окаймлялась фигурным каменным балясником, а на возвышении фигурными или, ближе к стенам многоугольных окон, стояли большие надгробные плиты официальных лиц государства - полководца, духовного сановника, ученого и т.д. Но самое эффектное было в подземелье, под главным залом, где точно по вертикальной проекции, под каждой надгробной гранитной плитой, располагались мраморные плиты меньшего размера, непосредственно покрывавшие гробы. (Напоминаю: при строительстве всё это были вакантные места, те, кто лег в них впоследствии, тогда еще были живы, а любимый внук Улугбек был ребенком.). Самая дорогая плита из зеленого мрамора - яшмы – предназначалась самому  Тимуру . Ho все же самое большое впечатление производили стены подземелья, выложенные квадратными белыми камнями, не отличавшимися во внешнему виду от обычной белой керамической плитки, которой облицовывают нынче кухни и ванные комнаты. Но когда безмолвная сопроводительница в полутьме подносила к стене огонь спички, открывалось неожиданное волшебство: простая  белая поверхность облицовочной плитки вдруг переставала существовать, и на ней зажигалось множество кристаллов, которые, уходя вглубь, магически переливались своими ромбовидными гранями.

  Украшения – золото и камни, – которыми было украшено здание гробницы изнутри и снаружи было полностью разворовано духовными отцами, призванными хранить реликвии (государственной власти это не доверялось), главным образом, уже в ХVIII-ХIХ веках, когда падение нравов у некоторых отступников побороло страх и законы магометанской чести. В начале XX века оставалась только входная дверь в здание гробницы Тимура, отлитая из чистого золота. Белогвардейцы пытались переправить эту дверь за границу, довезли уже  до Одессы, но там красноармейцы отбили её и отправили в Эрмитаж, где она хранится по сей день.

  Кроме гробницы Тимура почти ни один памятник старины в 40-е годы не охранялся, и некоторые здания даже пытались разрушить. Но этому помешало отсутствие эффективных технических средств и окружающие вплотную живые застройки. Помню, отец возмущался, сокрушался, говорил, что это позор, что весь мир должен приезжать сюда, а мы должны золото брать за это (при этом он складывал обе ладони, показывая, как много золото можно было бы брать). Мне было очень странно, и я скептически усмехался, как это делают обычно невежественные люди. Спустя 20 лет Самарканд стал местом паломничества туристов всего мира….

  Все памятники старины ухожены, реставрируются, созданы музеи, фешенебельная гостиница "Интурист" и многие сопутствующие большому сервису аксессуары.

НАШ  ДВОР 

  Дом, в котором мы жили, был одноэтажный, разделенный на 6 изолированных квартир с отдельными входами и крыльцами со двора. Против каждого крыльца был участок земли метров 6-7 в ширину и метров тридцать в глубину. Кроме этих участков с одной стороны двора был пустырь, а с другой - узенькая полоска земли, которая вскоре была застроена двумя частными домами для многодетных семей: татарской - Сейдаметовых и русской - Чередниковых.

  Итого 6 квартир, три из которых было на 2 хозяина, и 2 частных домика помещали 11 семей, разных по составу (от двух до 15 человек), характерам, взглядам, отношениям и т. д. - отличавшихся друг от друга, насколько могут отличаться люди. (Кстати, мне кажется, что лев от мыши отличается меньше, чем некоторые люди друг от друга).

  Каждое воскресенье во дворе возникал скандал, и поднималась дикая ругань. Иногда очаги битвы вспыхивали в трех местах сразу. Человек, проходивший по двору, нагибался как от шрапнели, летевшей по трем траекториям в обе стороны. В одно из бурных воскресений я поклялся маме, что когда-нибудь это опишу. Она была очень довольна таким порывом. "Ну что ж, сынок, – говорила она – может быть, ты станешь современным Гоголем или Салтыковым- Щедриным!"

  Начну по порядку. В первой квартире жило две семьи - Резниковы и Истомины. Каждая квартира состояла из двух комнат - "большой" и "маленькой", как называла их мама, а также коридора и веранды. Когда в квартире помещались две семьи, веранду делили пополам, но коридор и крыльцо были общими, никуда не денешься.

    Маленькую комнату в 1-й квартире занимали….

Истомины 

  Это муж и жена - Борис Михайлович и Мария Георгиевна. Борис Михайлович работал шофером на автобусе, что считалось тогда очень важной должностью. Очень крупный, грузный мужчина лет 55-60, с болезненно красным лицом. Человек он был строгого воспитания, выражался очень тактично, обходительно, целовал руки женщинам и совершенно безразлично относился к детям. Я не знаю, почему у них не было детей, но если Мария Георгиевна трепетала при виде ребенка, приводила чужих детей и играла с ними, для него, казалось, дети вообще не существуют. Он сидел в своем саду и часами молчал, и обычно отрешенно смотрел мимо жены или другого человека вдаль, вероятнее всего, в свое прошлое. Дети держались в стороне от него, но, если приводилось столкнуться, он говорил им сурово и раздраженно: "Не шалите!". Тем более странным кажется, что он нередко принимал участие в гулянках с соседями, напивался порядком, пел песни, заигрывал с женщинами. Но, когда гулянка кончалась, шел по двору в свою квартиру, как всегда:  молчаливо, грустно и с большим достоинством.

    Мария Георгиевна была непохожа на своего мужа, но во всем подражала ему и боялась. Называла его всегда по имени-отчеству – при людях в его присутствии и за глаза, как она звала его наедине – не знаю. Несмотря на всегдашнюю приветливость и улыбчивость, меня что-то не притягивало к ней до конца. Я не принимал её безоговорочно, как это делали мои родители. Сдерживающим началом было, видимо, искусно скрываемое лицемерие и еще более скрытое любопытство. Отчетливо помню её мягкий вкрадчивый голос, задававший вопросы так, что даже в толпе слышало только мое ухо, её сочувственно качающееся в такт ответу лицо, легкую сдержанную, как бы зажатую в уголках рта улыбочку, прищуренные, тоже сдержанно улыбающиеся, жадно впитывающие информацию, серые глаза, в которых зрачки, тоже в такт моему рассказу, то расширялись, то сужались. При этом она сжимала крепко мою руку и наклоняла голову немного вбок и вниз. С Марией Георгиевной мы ходили обычно в магазин и подолгу стояли в очереди, после того, как она сообщала маме о том, что что-то «дают». Наверное, это сейчас я так расцениваю, а тогда было просто смутное, неосознанное неприятие.

    Марию Георгиевну её первый враг – соседка по общей квартире Горлиха называла "лисой". Но кто мог верить Горлихе, когда та окончательно считалась отрицательным персонажем!

Резниковы 

  Их были вначале двое - мать и сын. Мать носила фамилию Горлова, и поэтому её звали Горлихой. Сын её - Алик Резников учился со мной в одном классе. Отец семейства – не помню его имени-отчества – бухгалтер по профессии, сидел в тюрьме, как говорили, "за растрату". Когда мы приехали, как раз был суд, все соседи бегали смотреть, но мне, конечно, было запрещено и совсем неинтересно. Даже очень страшно. Говорили, что это второй раз его посадили, и что толкала его, Резникова, тихого человека, на преступление жена – Горлиха, которая не работает, а любит наряжаться и хорошие вещи покупать. У них действительно были ковры, дорогая посуда и много явно богатых вещей, которых у нас не было и в помине, а уж о других соседях и говорить нечего. Возможно поэтому все соседи –люди честные и бедные – относились к Резниковым очень сухо и натянуто, многие не разговаривали совсем. Впрочем, сейчас я понимаю, что все разговоры и обсуждения во дворе могли не иметь отношения к действительности. Родители мои никогда ни одного разговора никогда не поддерживали и ни в одном не участвовали.

  При этом отношение соседей к Резниковым на их младшего сына Алика не распространялось. Дворовые ребята не показывали ничем к нему никакой антипатии и имели с ним нормальные отношения. Был у них еще один сын - Олег, гораздо старше Алика (ему было тогда 26 лет), но он был женат и жил отдельно, навещая мать и брата весьма редко, причем обычно выпившим. Олег работал где-то слесарем и играл одно время в футбол в городской команде. Человек он был сухой, жесткий. 

  Алик говорил мне, что отец в растрате не виноват, себе ничего не брал, это просто ошибки в документах, что ему дали 10 лет, но он работает день за шесть и поэтому его выпустят скоро. Года через три-четыре действительно появился этот человек – высокий и очень худой, изможденный, с усиками и маленькой заостренной бородкой. Резников ходил по двору очень тихо, со всеми учтиво раскланивался, но ни с кем не разговаривал. По вечерам любил молча сидеть у себя в саду. Он сильно и подолгу кашлял: заболел туберкулезом. Потом все больше худел, молчал и кашлял. Через год он умер. Соседи говорили: так жизни и не видел.

  Горлиха (звали ее Марией, а отчество забыл) – маленькая и кругленькая полненькая женщина с большими черными глазами и белой кожей. В связи с отношением соседей была замкнута, хотя от природы, вероятно, имела характер общительный. Время от времени ругалась с Марией Георгиевной, выкрикивая визгливым голосом всякие обидные слова и небылицы. Соседи были на стороне Марии Георгиевны, хотя сейчас я не уверен в том, кто был прав больше. И имеет ли это значение теперь? Когда мужа посадили, имущество нажитое конфисковали, и вскоре комната её стала бедной и потом была такой всегда. Ни когда муж был в тюрьме, ни после его смерти ни один мужчина не переступил порога её квартиры. Замуж она не вышла, и попыток таких не делала, отдавая скудные и неумелые свои способности на воспитание сына.

  Жизнь показала, что все активно осуждавшие Горлиху соседки повели себя в трудные моменты своей жизни более сдержанно.

Тетя Нюра и дядя Петя 

  Эти двое жили во второй квартире, в её маленькой комнате. Тетя Нюра - очень маленького роста (наверняка меньше полутора метров) женщина, полненькая для своего роста. Дядя Петя - среднего роста, очень худой, инвалид войны. Вместо правой щеки у него была неплотно прикреплена и наполовину висела полукруглая кость формой сферического сегмента, обтянутая тонкой кожей. Остальная часть лица была тоже стянута красными нитевидными шрамами. Кроме того, он хромал на правую ногу. Дядя Петя работал поливальщиком. Его обязанностью было поливать находившийся в полуквартале от нашего дома парк, который называли "парк-озеро", наверное потому, что в глубине его был небольшой водоем. Полив производился с помощью мелких оросителей или, как их называли, арыков, которые составляли целую сеть, покрывающую весь город. Одни арыки были большего сечения, другие - меньшего, одни были бетонированными, другие - с кирпичными или булыжными стенками, третьи - просто выкопанные в земле канавы, которые беспрерывно надо было чистить против заиления. В городе на главных улицах и у главного - Центрального парка стояли большие металлические шибера, в других местах делали искусственные запруды из кирпича, камней, глины. Задача дяди Пети состояла в том, чтобы направить воду из центра в наш парк-озеро, перегораживая по пути шибера, строя многочисленные запруды, расчищая заиленные и засоренные места и, в особенности, трубы под проезжей частью улиц. У него был график полива, он знал, в какое время и на какой срок ему дают воду. 

  Одна из больших трудностей заключалась в том, чтобы сохранить идущую 8-10 кварталов воду от похитителей, пытавшихся вдоль всего движения завернуть её в свои дворы. Дядя Петя с короткой отточенной лопаткой ходил вдоль всего пути, удовлетворенно смотря на воду, – очень строгий и озабоченный, а когда обнаруживал похитителей, поднимал страшный скандал: кричал проклятья, тараща глаза и возмущенно дергая мохнатыми седыми бровями, перекладывал запруду, нарочито громко стуча лопатой по камням и делая запруду очень больший и тяжелой, чтобы хозяевам было трудно потом разбирать. При этом у него всегда дергалась прикрепленная на месте щеки кость и из нее вылетала слюна. А похитители воды прятались в доме, заперев свою калитку и не выходили всё время скандала, хотя все слышали. Было время, когда можно было брать воду для полива частных садов, которые были у всех, и деревьев, растущих на улице вдоль каждого дома. Но наш двор был самый далекий и до нас вода не доходила. Поэтому двор коллективно обращался к строгому и принципиальному дяде Пете, который иногда, до или после полива парка, пускал воду в наш двор и лично контролировал его насыщение. Тут начиналась ругань: каждый хотел направить воду на свой участок, тогда устанавливали очередь, потом нарушали её, тихо открывали часть запруды или при закрытой запруде делали внизу, под водой, отверстие в запруде и т.д. Дядя Петя иногда вмешивался, говорил умиротворенно: "воды всем хватит". А иногда махал рукой и уходил к себе домой – мол, "разбирайтесь сами", и только ходил отключать воду, как кончался отведенный для двора срок.

  Дядя Петя уходил на работу в 4 часа утра и заканчивал её в 3-4 часа дня, наведываясь домой раза три - поесть или передохнуть. Иногда работал и в выходные дни, но только рано утром. Зарплата у него была примерно 250 рублей в месяц, после реформы - 25. Мне трудно точно передать, чему соответствует этот заработок, но знаю, что хватало это только на селедку и картошку, причем на худшую селедку и худшую картошку. Правда, летом были дешевые фрукты и овощи, и в этом было спасение. Цены на помидоры и огурцы в разгар опускались до 30 копеек за килограмм.

  К тому же у них было два-три фруктовых дерева (основную площадь своей половины сада хозяева засаживали цветами, которые очень любила тетя Нюра). К заработку дяди Пети прибавлялся "барыш", получаемый от торговли семечками. Тетя Нюра закупала сырые семечки мешками и по нескольку часов в день – не менее половины дня – жарила их в большом "казане" — чугунном котле для приготовления узбекского плова. Мешала семечки при жарке она металлический жестким плоским дуршлаком, также применяемым для плова. Казан и дуршлак были её орудием производства, тем, чем для дяди Пети была его лопата. Вечерами тетя Нюра у входа в парк продавала жареные семечки по 50 копеек за стакан, сидя на своем стульчике и мирно разговаривая с другими, рядом сидящими продавщицами семечек, сладостей, игрушек и пряностей (это были красные петушки на палочке, картонные тарахтушки, бумажные мячики на резинке, черный перец, нюхательный табак). При этом тетя Нюра всё время сама с удовольствием грызла свои семечки. Я думаю, что разница между выручкой и стоимостью сырых семечек бала невелика, но это было занятие, которое заполняло её размеренную жизнь каким-то содержанием. Кроме того, она разводила цветы, не только в саду, но в глиняных горшках, которые в великом множестве заставляли всю половину их веранды, и комнату, и крыльцо, и землю под окнами.

  Жили они мирно и, в общем, видимо, были друг другом довольны. Детей у них в то время не было, а что было раньше - мне неведомо. Время от времени дяде Пете страшно хотелось выпить, и он приставал к тете Нюре с просьбой дать ему денег. Но, получив отказ, он начинал требовать всё настойчивее и кричать долго и методично. Иногда он обижался, уходил, но возвращался и просил снова. Кончалось это тем, что он выпрашивал в конце концов какую-нибудь мизерную сумму и где-то выпивал. Приходил потом довольный, улыбчивый, виноватый и тихо шел спать под ворчание супруги, называвшей его старым чертом. 

  Дядя Петя и тетя Нюра, сколько я их помню, ходили в одной одежде, и очень бережно к ней относились. Но была у них и одежда праздничная. У тети Нюры - шелковое белое в крупный зеленый горошек платье, белые с зелеными полосками носки и гладкие коричневые туфли – очень не новые, но аккуратные и вычищенные. У дяди Пети был выходной костюм – серый в полоску, белая, в черный горошек, косоворотка, черные простые туфли (в обычное время он носил парусиновые за 3 рубля, эти же были уже из кожзаменителя) и высокая плиссированная фуражка. Когда он надевал эту фуражку набекрень и из-под нее справа торчал седеющий чуб, а в верхнем кармашке пиджака на булавочке торчал белый платочек - это был воистину первый кавалер нашей округи, и жена, довольная и горделивая, смотрела на него снизу вверх и ворчала добродушно: "Вырядился как петух, старый черт!". Наряжались дядя Петя и тетя Нюра только в праздники, в том числе религиозные, и в особенности почему-то на выборы. На этот случай у них были собранные за год деньжата, и они могли что-нибудь купить вкусное, а вечером даже пропустить по маленькой. Словом, всё не хуже, чем у людей.

  Когда с деньгами было особенно туго, дядя Петя "грешил": проводил в какой-нибудь двор воду за трешницу. Делал он это неохотно, потому что это мешало его независимости, принципиальности в обыденное время, да и небезопасное это было дело в то время – по чьему-нибудь навету могли засандалить срок – десятку, как принято было, и поминай как звали! Но что поделаешь, когда смертельно охота была выпить, а бутылка водки стоила аж 21 рубль!

  Сейчас, когда я вспоминаю об этих людях, мне пришли в голову слова Симонова, когда в "Живых и мертвых" он говорит об огромных жертвах. Смысл этих слов таков: "казалось, что эти огромные массы людей погибают зря. Целые армии наших солдат погибали, уничтожив лишь несколько дивизий врага. Но позже, в декабре 41-го, Гитлеру не хватило, может быть, именно этих нескольких дивизий, чтобы взять Москву". Подобно этому миллионы людей, таких как дядя Петя и тетя Нюра, после войны еще несколько лет недоедали, голодали (я говорю о благодатном юге, а что делалось в средней полосе?), но, вероятно, именно те недоданные этим людям миллиарды и позволили стране в тяжелое время создать фундамент будущего могучего общества….

  Другую комнату той же второй квартиры занимала еще одна пара -

Тётя Фрося и Никодим Емельянович 

  Это были пожилые люди, старше всех по возрасту во дворе. Они работали рабочими на винном заводе, примыкающем к нашему двору. У них были две дочери, которые вышли замуж и приходили только по праздникам со своими семьями – детьми и мужьями – лихими подвыпивавшими парнями. Тетя Фрося и Никодим Емельянович были намного зажиточнее инвалидов дяди Пети и тети Нюры и потому по воскресеньям осуществляли свое заветное желание – выпить и закусить "как следовает". Они были главными участниками и организаторами соседских попоек, о которых скажу отдельно.

  Никодим Емельянович - старый, крепко сбитый, маленького роста мужик с продолговатым худым, сильно изборожденным морщинами лицом. Он всю жизнь был рабочим, даже до революции, и работал на этом же винном заводе, только у хозяина. Когда я прочитал позже роман "Мать" Горького, меня поразило удивительное сходство (по моим представлениям, а может быть, по первому фильму) Никодима Емельяновича с отцом Павла Власова. Дед Никодим был мужик норовистый, с характером, но при неукротимости его, в нем сидела, в глубине души какая-то тихая тоска, оседавшая в бесцветных треугольных узких глазах, утопающих в складках кожи.

  Тетя Фрося была моложе своего мужа лет на 12 и называла его по старинному обычаю по имени-отчеству. При нем она выказывала большую покорность, чтобы утешить его опасный "ндрав". У тети Фроси было утиное лицо: вытянутый сплюснутый нос, вытянутые сплюснутые губы, продолговатые раскосые глаза. Это была выше среднего роста и выше своего мужа, плотно сбитая, но не очень тучная женщина, живая и общительная.

  К тете Фросе и Никодиму Емельяновичу вечерком частенько наведывались из соседней, вышеописанной квартиры, Марья Георгиевна и Борис Михайлович. Сидели они в саду за столиком, луская семечки и ведя неторопливую беседу о ничего не значащих вещах или предавались воспоминаниям о давних временах, когда, конечно, всё было лучше. Иногда разговор их переходил на политику, и они резко осуждали холодную войну, Эйзенхауэра и проклятую лису Черчилля, который и второй фронт в войну так долго не открывал, и теперь темнит.

  Следующее по порядку - третье крыльцо, следующая квартира - также вмещала две семьи. Маленькую комнату (я сохраняю последовательность повествования и начинаю опять с маленькой комнаты) занимали:

Дядя Вася и тетя Валя

молодые, очень приятные супруги - и их дочь Люда, которая была на целый год младше меня, что тогда казалось очень много и позволяло мне вести себя по отношению к ней довольно высокомерно.

  Дяде Васе было примерно 28 лет, тете Вале - 25, дочери – 6 (в 1946 году). Они и сейчас стоят перед моими глазами - замечательные симпатичные ребята., очень друг друга любящие. Дядя Вася служил в милиции в чине старшего сержанта и потому пользовался у соседей уважением, милиция находилась в двух кварталах от нашего дома в огромном по самаркандским масштабам здании с широкой каменной лестницей. Когда дядя Вася дежурил, он ходил вдоль крыльца, заложив руки за спину, или останавливался у массивных дверей широко расставив ноги и положив руки на бедра - в роскошной блестящей кожаной портупее с пистолетом на боку, сверкающих хромовых сапогах, идеально выглаженной форме. Белокурый, голубоглазый, коренастый. Настоящий страж порядка. Каждый день дядя Вася терпеливо чистил зубным порошком все пуговицы на гимнастерке и бляху на ремне, чистил сапоги черным кремом, пришивал пластмассовый белый воротничок к кителю и т.д. Этот ритуал происходил в несколько приемов во дворе, где вывешивались и выкладывались вещи для просушки. Когда он раздевался, на руке и груди были видны следы ножевых и огнестрельных ран с войны, где дядя Вася воевал разведчиком. Но ни разу ничего он о войне не рассказывал, как и другие фронтовики. Тогда это было не принято - говорить о войне, о себе, о своем горе, испытаниях. Под впечатлением жутких испытаний, выпавших на долю народа, и в тихом стремлении забыть все, фронтовики после войны несколько лет молчали.

  Тетя Валя, голубоглазая шатенка, изящная, даже худенькая по теперешним понятиям женщина, имела абсолютно правильные черты лица и настолько ровные белые зубы, что так и просилась на рекламные плакаты общепита. Таких плакатов было мало, но всё же улыбающаяся женщина часто смотрела со стен магазина на полуголодных людей и предлагала им концентраты. Такое вот лицо было у симпатичной тети Вали. Она была очень простой, общительной, разговорчивой и веселой женщиной. К тому же она любила петь и часто пела. Она была продавщицей в каком-то дальнем магазине, абсолютно честной, никогда ничего не тащила с работы. Она любила своего мужа, безотчетно и необоснованно ревновала его6 на всякий случай, ко всем женщинам и называла его важно и строго - Василий. Однажды она решила проучить мужа за периодические выпивки. Об этом спустя час она подробно и, конечно, весьма эмоционально рассказала моей маме. Я помню этот рассказ до единого слова. Наверное, когда-нибудь было бы интересным передать его во всех подробностях и, главное, её словами. А сейчас - коротко. Когда муж пришел домой изрядно выпившим, тетя Валя, прикусив губу, положила его на постель, вытащила из кобуры пистолет, завернула в тряпочку и спрятала в духовку печи. Проснувшись, он начал лихорадочно искать пистолет, тысячи раз перебирая одни и те же места. Она спокойно наблюдала за ним и холодно отвечала, что ничего не знает. Убедившись, что пистолета нет, дядя Вася с ужасом сообщил, что его посадят и заплакал. Подсчитав, сколько лет он может получить, дядя Вася, плача, на коленях стал просить жену, чтобы она его ждала из заключения. Её доброе сердце разрывалось на части, но она, кусая губы, продолжала играть. Через три часа, когда он уже оделся, умылся и пошел на работу заявить о пропаже, она остановила его на пороге и сказала строго: "Василий! Иди возьми оружие в духовке!". Обезумев от радости, он много дней не пил и относился к жене нежно и бережно.

  Соседи по квартире у дяди Васи и тети Вали были... 

Щукины 

  Это мать и дочь. Страшные люди, враги всего двора. Дочь - психически ненормальная, очень бледная молодая женщина лет 28 . Мать - лет 50, худая нервная некрасивая женщина с маленькими бегающими нервными глазками. С ними жил еще сын Сергей, недавно вышедший из тюрьмы, где отбывал небольшой срок за хулиганство, очень высокий, очень худой, лет 32-х, он был молчалив, с тоской выслушивал жалобы соседей на мать и сестру и иногда срывался, обрушиваясь на мать градом сквернословия. Впрочем, он бывал дома редко, пропадая разное время неизвестно где. Потом он исчез совсем, навещая родительский дом два-три раза в год, один или с подозрительными парнями. У него были глубоко сидящие мелкие, как у матери, серые, убийственно тоскливые глаза.

  Мать промышляла спекуляцией (в то время воспринимаемой как серьезное преступление), дочь не работала, не считая маленьких отрезков времени, периодов просветления, когда она поступала на работу, обычно продавщицей. Считалось, что больна дочь, но теперь я уверен, что и мать была неврастеничкой и шизофреничкой. Любимое занятие Щукиных было третировать соседей. Больше всего они терзали дядю Васю и тетю Валю, но доставалось и всем дворовым по очереди. Иногда они старались с кем-нибудь объединиться, в особенности это получалась с отверженной Горлихой,  но затем временному сближению неизменно приходил конец. Мы были соседями с Щукиными в том смысле, что сад и квартира наша были смежными. Щукины распространяли дикие слухи, что мы у них таскаем из сада фрукты, тайно перекрываем воду для полива и т. п. Однажды вечером я колол дрова для розжига печи в сарае, расположенном в конце сарая. Дрова кололись из разбиваемых ящиков, которые мы регулярно покупали на тарном складе железнодорожного вокзала по совершенно официальной линии. Вдруг на следующее утро Щукины подняли жуткий скандал, вызвали домкома – Мафию Григорьевну, потом собрали в своем саду целое собрание, где доложили, что я вчера вечером воровал ящики из винзавода, перебрасывал их через забор, а моя мать этим руководила. Подробно описывалось, где и как проводилась каждая операция, и какие слова произносились при этом «преступниками». Мама меня на собрание не пустила, а пошла сама. Щукины собирали несколько раз соседей, потом заявили на винзавод и маме на работу. Я не знал, что делать и вынашивал умопомрачительные планы тайной мести, чуть ли не убийства, которые потом, смягчаясь, привели к желанию уничтожить их сад. Начать я хотел с самого большого дерева - яблони. Мне пришла идея: шприцом, который хранился у нас в аптеке, вводить под кору спирт или еще что-нибудь, что высушило бы дерево. Но затем долгие мучительные сомнения привели меня к отказу от всякой мести. Способствовало этому отношение родителей - снисходительное и сдержанное - хотя существо мое не могло мириться с тем, что они моего отца называли изменником Родины. Как не убить таких гадов? Но представившийся однажды случай дал моему нравственному воспитанию больше, чем тысячи слов.

  Я стоял на крыльце. Отец возвращался с работы и, когда проходил мимо Щукиных, дочь, стоящая на своем крыльце, радостно сверкая глазами произнесла: "Предатель, пленный, изменник родины!". Отец не обернулся, только тяжело вздохнул и повел вокруг невидящим взглядом. У меня сердце заколыхалось. Он резко сказал: "Иди домой!" и грубо подтолкнул впереди себя в комнату. Вдруг через несколько минут прибегает расхристанная мать и кричит: "Ради бога, помогите дочери, у ней припадок!". Отец быстро вышел во двор, где билась о землю молодая женщина, на губах её была пена. Она тут же потеряла сознание. Отец давал короткие указания Щукиной-матери, та металась домой – то за подушкой, то за водой. Потом он пошел в дом, достал из аптечки лекарство и шприц, быстро его вскипятил и сделал укол. Дочь пришла в сознание: "А теперь уведите её домой, уложите в постель и вызовите врача", – сказал отец и ушел домой. Когда наша мама сказала, что "таким сволочам помогать не стоит", отец резко оборвал: "Перестань! Как ты можешь! Я же – врач!". И уже с язвительной усмешкой: "Даже врага, которого должны убить, врач обязан лечить!". И я понял, что есть какие-то высокие гуманные принципы, перед которыми личные обиды - суета сует!

 Мой брат Виля был всегда человеком выдержанным, уравновешенным. В отношении к Щукиным сохранял полное равнодушие, говоря с улыбкой: "Больные люди, что делать?". Когда однажды Щукина-дочь остановила его во дворе и стала рассказывать, как я ворую яблоки из их сада, Виля очень внимательно выслушал её и сказал мягко и даже как бы доброжелательно: "Вы - идиотка". А когда та вскрикнула: «Что!!», он снова застенчиво улыбнулся и тихо повторил: "Вы - идиотка".

  Как я мог сказать в начале этюда, что Щукины - страшные люди? Они же были просто несчастные, жалкие… (Хотя от этого страдания соседей не смягчались).

  Следующая квартира - наша, а дальше, в пятой, жили Демины.

  Тетя Аня, вдова примерно 37 лет, её дочь Лара лет пяти, т.е. на два года младше меня. Возраст я называю на начальный период, значит, на 1946 год, первый самаркандский год в моем повествовании. Жила еще племянница тети Ани - Ляля, которая была старше меня на три года, и мать - старушка. Словом, такое женское царство.

  О детях я сейчас не рассказываю – это отдельно. Года через два к тете Ане приехал из Ленинграда её родной брат – дядя Леня. Он был тихим шизофреником, что абсолютно не было заметно. Производил очень хорошее впечатление: симпатичный чубатый сероглазый блондин с очень белой кожей, немного выше среднего роста и немного более средней комплекции. Говорили, что его выдворила жена, ему некуда деваться, он и приехал к матери и сестре. Дядя Леня пробовал работать: одно время шофером, потом его увольняли, а затем и вовсе он вышел на пенсию. В общем, он был человеком со способностями, которые не мог приложить, а до войны был инженером. Он любил, подставив руки под мышки, и оперевшись на подоконник, часами смотреть во двор через стекла веранды. В теплое время, делал во дворе зарядку. Он неплохо пел и часто распевал очень громко, так, что его могучий баритон раздавался по всему двору, вынужденному выслушивать в его исполнении арии из опер и романсы. Однажды дядя Леня позвал меня к себе и начал задавать философские вопросы. Я учился примерно в 6-м или 7-м классе. Кое-как выкрутившись, я хотел бежать, но дядя Леня резко меня бросил на стул, больно прижал руку и потребовал, чтобы я слушал его произведения: сначала стихи, потом рассказ, потом принялся за роман. Произведения были жуткого качества, но у него блестели глаза, он больно тряс меня, сладостно улыбался и восторгался своим бессмертным творением. Спасла меня вернувшаяся тетя Аня. Тогда я впервые поверил, что это в самом деле больной человек.

  Тетя Аня работала медсестрой. Эта крупная женщина, черноглазая и черноволосая, видимо, пребывала в том печальном для женщины возрасте, когда потребность любить и быть любимой вступает в резкое противоречие с уходящей молодостью, условностями общественного положения вдовы, обязанностями матери, усиливающимся желанием покоя. Она очень дорожила своей честью, ей хотелось покоя, надо было растить дочь, но ведь уходила молодость, безвозвратно, уходили годы... И вот однажды тетя Аня привела франтовито одетого человека с черной бабочкой на шее, усиками, прыгающей походкой. Это был худощавый мужчина по фамилии Гонтовик, за которого она решила выйти замуж. Он был ниже ее на пол-головы, постоянно дергал веками, как будто подмаргивал, заикался. A вообще говорил отрывисто и быстро. Внешность у него была артистическая и весьма эмоциональная.

  Гонтовик был хорошим музыкантом, играл на аккордеоне, имел высшее музыкальное образование. Играл он в оркестре филармонии по вечерам, а днем иногда ходил на репетиции. Тетя Аня торжественно приглашала поочередно соседей на концерты, доставая им контрамарки, и сидела с большой гордостью в ложе. Она пышно одевалась в старенькие, но сугубо выходные одежды: черное строгое платье с бахромой и высокими плечиками, черные туфли на низком каблуке, синяя кофта с вышивками, которую чаще она накидывала на плечи или держала в руках. Кроме того, она всегда держала платочек и сумочку – блестящую черную массивную сумочку. Иногда она брала с собой старенькую муфту, где грела руки или просто крутила ее в руках. Ведь в летнее время концерты проходили на открытой эстраде и в условиях континентального климата Самарканда было прохладно даже в разгар лета. 

  Они выглядели немного смешно вместе: худой маленький Гонтовик с черными, слегка завернутым кверху усиками, весь крученый-верченый с обходительными манерами и крупная, выше его ростом, спокойная и мечтательная тетя Аня. Они, наверное, были счастливы, и никто не осуждал этот союз, и всё было бы хорошо, если бы Гонтовик не запил. Запои – вначале редкие – стали учащаться и усложнять отношения. Мать тети Ани – старуха Демина все время упрекала дочь и требовала "выгнать пьянчужку". Однажды выпивший Гонтовик пришел домой, но дверь были заперта, и он не мог достучаться очень долго. Когда он стал сильно барабанить, в окно выглянула старуха: «Ну, чего стучишь? А ну, уходи отсюда, пьяница!». Он умолял: "Бабушка, бабушка! Прошу Вас, пожалуйста, дайте аккордеон! Я только возьму и уйду, мне же на концерт! Я опаздываю на концерт!". Но старуха была неумолима, и Гонтовик был в отчаянии. Он садился на крыльцо, хватался за голову, вздыхал, крутил пальцами мятые волосы и время от времени принимался снова стучать и уговаривать старуху. Потом его вдруг осенило, он прибежал к нам и стал просить маму хриплым осипшим голосом: "Анна Аркадьевна, умоляю Вас, объясните этой старухе! Мне же на концерт надо, 20 минут осталось, я же опаздываю!". Мама дошла к Деминым, строго приказала старухе открыть дверь, впустила в квартиру Гонтовика, который взял аккордеон, одел пиджак и галстук и, бормоча благодарности, ушел. Я помню вздувшиеся от нервного напряжения вены на его висках, худое, покрасневшее, беспомощное лицо. Тети Ани дома не было. Гонтовик, уходя с аккордеоном, растерянно оглядывался, будто хотел запомнить. Больше он к нам во двор не приходил. Мне до сих пор жаль этого живого неудачливого человека, у которого искренняя и, вероятно, первая попытка создать домашний очаг так невесело провалилась. Не потому, что его не приняли, а потому что он не мог принять (несмотря на жадную тягу к уюту) тихий мещанский мирок, где говорить-то не о чем. Прошло немного времени, и ему потребовалось где-то с кем-то встречаться, пить и разговаривать...

   Последняя, шестая квартира нашего одноэтажного домика принадлежала семье фотографа, фамилию которого я так и не узнал. Это был тщедушный человек, маленького роста, с круглой маленькой головой, близорукий, в очках с увеличительными стеклами, которые никогда не снимал. Он был человеком крайне замкнутым и молчаливым. Проходил по двору, всегда быстро, наклонив голову вбок и вниз, сжавшись, будто пытаясь проскочить незамеченным. Его почти не видели соседи, потому что раз в день проскочив на работу и с работы, фотограф сидел сиднем дома. Вблизи я его увидел лишь тогда, когда мы с мамой привели мою маленькую сестру Лизу в фотографию сфотографировать её на память в честь двухлетия. Фотограф был очень внимателен, долго устраивал Лизу, снимал несколько раз. Кажется, даже он произнес два-три слова маме, но я их не слышал. Однако улыбки на его лице не было.

  Как рассказывала его жена тетя Дуся, фотограф любил выпить и возвращался каждый день таким тихим потому, что просто был выпившим.

  Тетя Дуся верховодила в семье безраздельно. Была она женщиной очень крупной, выше мужа примерно на пол-головы и крупнее в три-четыре раза. У нее всё было очень большим – и туловище, и ноги, и голова, и руки, и губы, и нос. Она любила носить платья с короткими рукавами или сарафаны с "крыльями", так что её очень толстые белые мясистые руки выделялись весьма рельефно, что, видимо, ей нравилось. Тетя Дуся к каждому религиозному празднику пекла куличи, пироги, оладьи и прочие умопомрачительные вкусные вещи (судя по запаху, конечно, потому что попробовать мало кому удавалось). По её заказу специально нанятые мастера сделали во дворе, на её участке, натуральную русскую печь довольно приличных размеров. Почти каждое воскресенье тетя Дуся организовывала на своей веранде вечеринки. Собирались соседи: Никодим Емельянович с женой, Борис Михайлович с Марией Георгиевной – обязательно, а иногда еще кто-нибудь со стороны. Каждая пара приносила с собой бутылку водки и закуску – обычно картошку, помидоры, огурцы. Выпивали и начинали петь песни: чем дальше, тем звонче, певуче, громче. До поздней ночи на весь двор и на два квартала во все стороны раздавались старинные русские песни: "Бродяга", "Ох, мороз, мороз...", "Очи черные" и другие. Пение хора, в котором всегда выделялся голос тети Дуси, волнами расплывалось и таяло в черноте прохладной самаркандской ночи...

  У тети Дуси и ее мужа был сын Генка - самый старший среди детей двора и самый толстый. Жила эта семейка значительно богаче нас, ну, а по сравнению с остальным двором – и говорить нечего! Тетя Дуся говорила, что её муж во время войны тоже был фотографом и, поскольку людям очень хотелось получить снимки и послать их родным, за фотографию давали что угодно: костюм, часы и т. д. Фотограф аккуратно забирал все эти вещи и пересылал жене, которые она до сих пор продает... "А уж когда зашли в Германию, так он награбил, сколько мог. Все ведь грабили, правда? Не он один". Слово "грабить" тетя Дуся произносила мягко и мелодично, дало лучше сказать – музыкально. Поэтому никому не казалось, что за этим словом может быть что-нибудь нехорошее. 

  Фотограф умер совершенно неожиданно. Однажды утром пошел на работу, прошел меньше квартала от нашего дома, остановился и, медленно сдвигаясь вбок, тихо опустился в арык. В мягкой тине среди пышных воздушных кустиков веника обрело его тело долгожданный покой. Воды в арыке как раз не было.

  Итак, наш одноэтажный домик из 6 квартир составлял поначалу всё население двора. Однако позже к нам подселились еще две семьи, которые застроили единственно свободную боковую полоску двора.

  Чередниковы - многодетная семья, все очень маленькие, коренастые, на одно лицо. Отец и мать - люди уже пожилые и шестеро детей. Старшая дочь жила тут же с мужем и ребенком. Я до сих пор не могу понять, как они все помещались в маленьком домике из двух или трёх небольших комнатушек. У Чередниковых всегда было очень шумно. Отец - хороший печник, работал с утра до вечера, но, когда приходил домой, до хрипоты "гонял" своих детей. Потом их, наконец, укладывали спать с боем и криком, и усталые родители выходили из дома и, сидя на лавочке под темными окнами, лускали семечки и тихо переговаривались. Утром - чуть свет – по одному выскакивали маленькие Чередниковы, с заспанными лицами, полуодетые, с кусками хлеба с чесноком. Потом средние, одетые и умытые, бежали в очередь за хлебом, потом старшие шли по делам. Начинался трудовой день. 

  И, наконец, - Сейдаметовы. Они построились во дворе последними и заняли последний свободный угол двора. Он - Искандер, работал все время заведующим овощной базой. Жену его звали Ляра (полное имя Диляра). У них ещё жили две старухи, кажется, её мать и тетя и дети. Сначала у них родилась маленькая девочка Зарема, на год старше моей сестры, потом родились еще две дочки с разрывом примерно в два года - Лиля и Гуля. Сейдаметовы – крымские татары, сосланные во время войны из своей родины в отдаленные места. Одно из лучших мест, где разрешили им жить, оказался Самарканд.

  Черными страницами в нашей истории останется массовое осуждение и депортация народов по национальному признаку. Чеченцы, ингуши, крымские татары, калмыки, немцы, корейцы, эстонцы, латыши... Сколько их? В одну ночь решалась судьба целого народа. Их вывозили насильно, с детьми, стариками, скарбом. Тысячи преданных родине людей, в том числе воевавших на фронте, страдали из-за кучки предателей, встречавших немцев хлебом-солью (что нередко тоже было придумано, сужу хотя бы по абсолютно одинаковым сценам, описанным в навязчиво распространяемых, по-видимому, спецслужбами рассказах о разных народах, времени и месте якобы происходящих событий). В 1956 году, на ХХ-м съезде компартии, это было осуждено, но еще с 1953 года началась реабилитация и возвращение сосланных людей (из оставшихся в живых) в родные места. Так, были возвращены чеченцы и ингуши, создавшие Чечено-Ингушскую автономную республику и другие, но крымским татарам многие годы путь на родину был заказан.

  Я описал историю этой семьи, единственной из соседей по двору, с которой отношения продолжались. Рассказ «Мой друг Искандер» был опубликован в журнале RELGA в №246 от 22.05.2012 г. и затем в печатном сборнике моих работ: Журналистика: научные работы, публицистика, очерки и зарисовки разных лет. - Ростов-на-Дону, 2012. - С. 416-425. Выражение «мой друг» – конечно, художественный приём, ведь глава семьи Сейдаметовых – Искандер был из старшего поколения, участник войны, фронтовик-орденоносец, нашедший после долгих поисков свою семью, скитавшуюся  в результате переселения, о чём он не знал, в нашем дворе. 

  Когда спустя много лет после описываемых событий я с удивлением увидел Искандера и его жену Ляру на свадьбе моей сестры в Краснодаре, мы долго говорили обо всём, и, конечно, о нашем дворе. И тогда я узнал от них, что многие наши соседи давно умерли: бабушка Демина, Никодим Емельянович, Борис Михайлович, дядя Петя, дядя Леня. Мне стало не по себе: люди ушли из жизни 10-15 лет назад, а в моей памяти они все время жили. У них были те же лица, улыбки, одежда, голос, они возникали в памяти в разных ситуациях, но всегда в живом действии. Мне сделалось тоскливо, не хотелось потерять этих людей, и, сделав над собой небольшое усилие, я легко убедил себя, что они живы.

  И это история, конечно, отдельная. А я возвращаюсь к своему повествованию...

  Зарисовка о дворе была бы неполной, если не рассказать еще о кое-каких общих его составляющих. Это, прежде всего, ворота с калиткой на цепи. Вход во двор с улицы Энгельса начинался с правого торца уличного фасада дома, с больших деревянных ворот, которые запирались массивным висячим замком и открывались редко – только для проезда грузовой машины либо подводы для завоза или вывоза домашних вещей, а также вывоза мусора и фекалий из общей выгребной уборной. На такие редкие случаи ключ от замка на воротах брали у «домкома» - так называли Марию Георгиевну, выполнявшую много лет обязанности общественного представителя двора. В обычное же время люди ходили через калитку, которая удерживалась от раскрытия примерно наполовину массивной металлической цепью. Шум при входе и выходе производили сильно подвыпившие мужчины и балованные школьники, врывающиеся с размахом вплоть до полного резкого раскрытия цепи, что считалось дурным тоном, нарушением общественного покоя. Люди же тучные пролезали в калитку осторожно и, примерясь, благополучно проскальзывали вдоль калитки под цепью. 

  Прямо напротив ворот, метрах в 20-ти, располагался шахтный колодец, казавшийся мне тогда очень массивным и глубоким. Ведро на цепи и длинном тросе опускалось в шахту, набиралось водой доверху (что определялось пробными заборами по весу), а затем с помощью большой рукоятки накручивалось на деревянный барабан, затем при выходе на поверхность, вытаскивалось наружу рукой. В первые годы я не доставал ростом крутить рукоятку, так что приходилось, проходя верхнюю часть кругового движения, при каждом вращении, вставать на носки. Затем, по мере взрастания, необходимость в этом исчезла. 

   Каждый день с детства в мои обязанности входило качать и приносить домой два-три ведра воды из колодца. Во время стирки число ведер увеличивалось до шести. Соответственно нужно было выливать использованную после стирки воду. Это делалось просто размашистым разливом помоев из ведра на траву в пустыре, расположенном  справа от входа во двор, между воротами и колодцем. Пустырь был частью территории винного завода, у которого много лет не было средств его загородить. 

  Пустырь - поле размером  примерно 50 на 50 метров, заросшее бурьяном – травами, колючками, сорняками. Туда в вечернее время, обычно после второй смены в школе, собирались дети поиграть в догонялки, какие-то вопросы-ответы, викторины, загадки и одновременно поболтать. Игр было очень мало, основную часть ребят составляли девчонки, и я редко в них участвовал, интереса не было. Когда темнело, родители выкрикивали имена своих детей, стремясь пораньше загнать домой, что удавалось с трудом. Меня же ни разу не нужно было звать, так как я бывал там нечасто, а когда бывал, то уходил раньше других…

    Мой интерес к пустырю  изменился после страшного землетрясения в Ашхабаде в 1948-м году, потому что в наш двор попала девочка, жертва трагедии. По всей видимости, была какая-то программа помощи пострадавшим, а может, её привезли к каким-то дальним родственникам. И у кого жила она во дворе, я так и не запомнил. Кажется, говорили, что родители её погибли. Звали девочку Эмма, она была очень худая, выше меня на пол-головы, с большими черными, очень печальными глазами, а главное – одна рука её была частично парализована из-за сплошных шрамов от ладони до плеча. Мне было нестерпимо её жаль, очень хотелось чем-то помочь, например, принести поесть, поскольку казалось, что она недоедала. Скорее всего, так и было, но очень быстро стало понятно, что она отвергнет любую помощь и обидится. Стал проявляться характер лидера. Она рассказывала о своей жизни до землетрясения и во время его. Мы знали, конечно, что это такое, по нескольку раз год наблюдали, особенно перед и после Ашхабада, толчки различной силы, выходя всем двором и пережидая, когда они пройдут. Соседи предупреждали друг друга, делились советами и наблюдениями (Например, как качаются на проводах лампочки в комнате, как предметы, лежащие на столе, оказываются упавшими на пол, как ведут себя домашние собаки и кошки). Но то, что случилось в Ашхабаде, при полном отсутствии официальной информации, вызывало ужас и сочувствие. Говорить же вслух боялись. 

   Вот и дети не выпытывали подробности у Эммы, да и сама она в свои, наверное, 11 лет, понимала, что нельзя «сеять панику», поскольку это на руку врагам… Когда собирались одни девчонки, я уходил, поэтому слышал мало. Но вот однажды увидел, как Эмма в узком кругу показала на тыльной стороне ладони своей руки вырезанную звезду. Девочки говорили о героях войны, особенно о Зое Космодемьянской, и делились сильным желанием проверить свою волю. Эта мысль - «а я бы смог?» - неотвязно преследовала не успевших повоевать маленьких патриотов и меня в том числе. А когда Эмма рассказала, что одна девочка попросила вырезать ей звезду прямо на спине и терпела, не кричала и не плакала, пока товарищи вырезали, намекая на свой маленький, по сравнению с этим примером, «вклад» в проверку патриотических чувств к родине, то моё тайное желание проверить себя, в конце концов, вылилось в надрезы лезвием на руке. Тщательно скрывая и от детей, и от соседей, и от родителей, я прятал шрамы, некоторое время бинтуя поврежденное место, потом стараясь всячески скрывать его, а когда это не удавалось, объяснял незначительным случайным порезом. Мне было стыдно, если узнают, что я сделал так мало для проверки своей воли. 

   Спустя годы, проверки воли продолжились, но это уже было за пределами детства… 

ОЧЕРЕДИ

А поезд летит размеренно, 

Раскачиваясь нелепо, 

Длинный и очень медленный, 

Как очередь за хлебом. 

Р. Рождественский

Война. Коротка пулеметная очередь

И длинна очередь в магазин

                        Молодой поэт начала 60-х годов

 Наверное, кто-нибудь когда-нибудь проведет исследование интересного и сложного явления – очереди. Об этом можно написать и художественное произведение, ибо очередь отражает в себе и политику, и экономику, и уровень культуры. Или, говоря языком философии, и бытиё, и сознание. Я не исследую и не обобщаю. Просто несколько штрихов. Начиная с 1946 года, у меня были обязанности: например, я должен был покупать хлеб. Сначала я покупал хлеб в ближайшем магазинчике при винзаводе, в квартале от нашего дома – по карточкам. Обычно меня поручали Марии Георгиевне. (У мамы была привычка поручать окружающим людям "присмотреть" за ребенком, не заботясь, нравится это "ребенку" или нет). Я стоял в очереди, крепко сжимая в руках оранжевые и зеленые листики плотной бумаги, разграфлённые на квадратики, с цифрами и датами. Мама отгибала квадратики, которые продавец должен был отрезать ножницами. Я всегда абсолютно точно знал, какие именно квадратики отрежут, чтобы дать хлеб (Мне об этом говорилось не менее десяти-пятнадцати раз), но стоявшая позади меня Мария Геоpгиевна, покашливая, еще несколько раз напоминала об этом на ухо горячим шепотом. Пальцы сжимали карточки по бокам до боли, потому что с тех пор, как я себя помню, мне мама рассказывала, как у моего брата Вили во время войны два раза вырывали карточки, и семья оставалась без хлеба.

  Вскоре карточную систему ликвидировали, и с хлебом, против ожидания, стало заметно хуже. Винзаводской магазинчик закрывали, когда привозили хлеб, и продавали внутрь, своим рабочим. Поэтому за хлебом приходилось ходить в дальние магазины, иногда в трех-четырех километрах. Я вставал в 6 часов утра (самое позднее) и шел занимать очередь. Иногда поступали сведения, что хлеб в этот магазин сегодня не привезут, а привезут в тот, и люди, строго соблюдая установленную очередность, переходили в другой магазин. В очереди уже стояло несколько сот человек, занимавших с 4-х часов утра, а, иногда, даже ночью, с часу-двух.

  В очередях стояли сотни людей - старики и старухи, инвалиды, дети. Люди среднего возраста стояли, но их было мало. В начале очереди становились два-три человека из задних, которые брались следить за очередностью и не пускать без очереди. Часто звали милиционера, чтобы он очередь расставил, придал ей форму, прогнал внеочередных, растолкал толпу у прилавка. Существовали неписанные законы. Например, инвалида без ноги пропускали сразу, а женщину с грудным ребенком или беременную - через пять человек. Беременность признавалась только на 7-8 месяце, причем женщины проверяли, действительно беременная эта женщина или просто полная, или привязала к животу тазик, что тоже случалось. (Проверялось это прощупыванием живота или простукиванием путем щелчка пальцами). Чтобы взять без очереди (в особенности, когда становилось ясно, что хлеба не хватит), некоторые шли на разные ухищрения: притворялись инвалидами, брали на руки чужого ребенка, делали вид, что следят за очередью, и неожиданно брали себе и удирали под улюлюкивания оставшихся и т.д. Чаще же всего в отсутствие милиционера и здоровых наблюдающих применялся просто приступ с помощью силы.

    В очереди надо было стоять все время. Отлучаться можно было, но однажды, на короткие время и при условии, что остаются впереди и сзади стоящие, которые при твоем возвращении громко подтверждают, что ты стоял. Под страхом потерять очередь я никогда не отлучался даже на метр в сторону, потому что снова влезть в плотную вереницу не замечающих тебя тел было сложно - надо было громко напоминать о себе и просить, чтобы пустили, а поскольку я был мальчик молчаливый и застенчивый, то, попав на бессердечных людей, мог и вовсе вернуться домой ни с чем. Это были единичные случаи, а всегда я знал, что не могу вернуться ни с чем, не имею права оставить семью без хлеба. Стояние в очереди длилось обычно четыре-четыре с половиной часа. Иногда хлеба не хватало, и приходилось бежать в другой магазин, но, поскольку уже было поздно становиться в конец, предусмотрительные люди на всякий случай еще рано утром занимали очередь в нескольких магазинах и бегали проверять её.

  В очередях непрерывно болтали – рассказывали об убийствах, кражах, сильно привирая, распространяли самые нелепые слухи. Например, однажды я услышал сзади себя,  как женщина рассказывала, что крымские татары отравляли спички раком. Причем не все коробки, а те, где на дне выдавлена цифра. Для доказательства она достала несколько только что купленных коробков, высыпала на ладонь и показывала дно. На дне третьей коробки пораженные женщины увидели выдавленную цифру. Этот разговор произошел возле меня, мне было 10 лет. Я, боящийся слово сказать при взрослых, тем более, при незнакомых, тут не выдержал, и, обидевшись за наших соседей Сейдаметовых, сам себе удивляясь, выпалил залпом: «Этого не может быть никогда! Рак – не заразная болезнь!» Женщины удивленно, но без эмоций внимательно посмотрели на меня. Рассказчица сказала: «ну, за что купила, за то продаю, так слышала». Остальные промолчали, на этом тема была закрыта.

  Очереди сопровождали историю СССР все годы, но социальная сущность и бытовое наполнение явления, безусловно, менялась в зависимости от экономической и политической ситуации. 

ШКОЛА 

    Когда мы приехали в Самарканд, занятия в школах давно начались, меня привели в первый класс, где уже проходили букву "О". Тогда так учили грамоте. Сначала писали палочками, потом по порядку писали по одной букве от А до Я, потом из букв складывали слоги, потом слова. Писали в три косых. Несколько страниц буквы "О". Я очень старался, но с перепугу дважды написал букву на строку ниже (строчки гуляли перед глазами, путались), за что отец дома меня отругал. Учительница наша - Екатерина Евграфовна, женщина очень полная, весом килограммов 130-140, высокая, не могла пройти в дверь прямо. Она проходила боком, но чтобы не показать, что она проходит боком, она сначала останавливалась на пороге, опиралась на косяк двери и строго смотрела через свое пенсне на класс. Появлялась она внезапно и незаметно, и несколько минут беззвучно осматривала не подозревающих о её появлении учеников. И холодок ужаса проходил по сердцу того, кто первый её замечал. Ученик приходил в оцепенение, лишался дара речи, но через несколько секунд бежал на свое место и по дороге шептал одноклассникам о возникшей опасности.

  Екатерина Евграфовна была очень строгая женщина. Когда она просто смотрела на ученика, он уже трепетал, и терял всякую способность говорить. Смотрела она через свое пенсне, которое она носила на такой тоненькой ниточке. Голос у нее был очень строгий, жесткий, а тон не вызывал никаких возражений. Когда она проходила между рядами учеников, в классе стояла мертвая тишина, только поскрипывали перья и качался пол под тяжестью её тела.

  Её не просто слушались беспрекословно (об ином не могло быть и речи!) её так боялись, что при разговоре с ней ученик обычно был полностью парализован, и требовалось время, чтобы он смог собраться с мыслями и что-нибудь ответить. Так что виновный всегда низко опускал голову и ждал своего приговора. Она часто наказывала учеников, ставила нас в угол и била по руке. Иногда не только била, но и щипала.

  Вот сижу я на уроке, вывожу кругляшки и вдруг попал на другую строчку. Не успел я осознать, что сделал ошибку, как звонкий удар линейкой обрушился на мою руку. Так же линейкой она иногда протягивала по голове или по спине, или щипала руку. Мы считали её, конечно, страшным человеком, и только спустя годы поняли, что это была женщина большой доброты и ответственности, её искренность и желание научить во что бы то ни стало не вызывало сомнений. Просто методы, которыми она пользовалась, вероятно, встречались раньше на её жизненном пути, возможно, она лютовала в каких-нибудь старых школах - церковно-приходских или гимназиях, что было тогда принято, точно не знаю. 

  Обучение в школе в первые годы после войны напоминало жизнь бурсы, описанную Помяловским. Когда я прочитал «Очерки бурсы» через несколько лет, примерно в шестом классе, то я был потрясен, насколько многие события походили на наши. И, с другой стороны, успокаивался тем, насколько далеко наша действительность была далека до того ужаса, который описан у Помяловского. У нас в классе учились физически очень сильные ребята, переростки, которые держали верх в классе. Они били остальных. Если покровительствовали, то над отдельными ребятами, подхалимами, которые тех подкармливали, забывая представления о чести и совести. Один из таких законов чести состоял в том, что любой школьник имел право вызвать другого мальчишку на открытый бой, то есть, несмотря на то, что какой-нибудь здоровый мальчишка числился в «табеле о рангах» среди самых сильных, любой слабак среди малышей, любая мелочь могла вызвать его на открытую встречу. Вызов на дуэль назывался так: "Пойдем, выйдем!". Вот любой мог сказать другому: "Пойдем, выйдем!". Это означает вызов на кулачный бой. Драки проходили в условленном месте, против школы, во дворе Дома пионеров. Слух о предстоящей дуэли мигом распространялся на весь класс, а иногда на всю школу, и большая толпа любопытных шла на это зрелище. Расступался круг, и в середину выходили два дуэлянта, назначался судья, обычно кто-то из сильных, более старших ребят брался вести эту «встречу». «Судья» спрашивал соперников: "Драться будете до крови или до «хватит»?". «Хватит» означало, что один должен был сдаться. Тот, кто скажет «хватит», сдается. Существовали определенные правила: бить можно было только руками, не ниже пояса, «лежащего не бьют» и т. д. Если правила нарушались, судья громко делал замечание. Зрители подзадоривали дерущихся, были всегда две стороны, но обычно поддерживали слабого, слишком уж было интересно, что в «табель о рангах» с завтрашнего дня будет внесена поправка, и это косвенно скажется на соотношении сил среди остальных. Если скажем, этот слабый паренек побил третьего по силе, то значит тот, кто считался четвертым, пятым и шестым уже не могли претендовать на место выше этого победителя. Чтобы доказать, что это не так, допустим четвертый должен был специально потом драться с этим парнем. Зрелище это притягивало, невозможно было оторваться, невозможно было уйти, хотелось смотреть и смотреть, ждать результата. 

  Я ходил на эти зрелища редко, очень редко, потому что они производили тяжелое впечатление, и, кроме того, я всегда тяжело переживал то, что я сам не мог заставить себя принять участие в выяснении отношений. Мне страшно хотелось победить кого-нибудь из сильных, которые обижали, как мне казалось, меня или других слабых. И мне часто рисовались картины, как я вызову кого-то из них на бой и смогу победить, и, наблюдая какой-нибудь бой, представлял себя и другого – более сильного противника, который меня обидел недавно, и воображение рисовало картины моей победы. Но потом, понимая, что сделать я этого не смогу, перешагнуть эту черту, я сильно переживал от этого. Я отлично помню несколько встреч, например, бой одного паренька, который считался слабым, с очень сильным, вторым в классе хулиганом и его победу над ним. И другой бой нашего отличника, признанного паиньку, тоже с одним из очень сильных ребят. Но сам я был мальчиком очень скромным, тихим, не могло быть и речи, чтобы я дрался, я только втайне мечтал о таком подвиге. Меня обычно не обижали, но даже небольшие обиды очень на меня действовали, я сильно переживал, даже очень маленькое унижение, какое-нибудь слово или то, что меня кто-то задел, толкнул. Но через некоторое время, примерно в четвертом-пятом классе, ребята стали меня, если можно так выразиться, уважать, за то, что я много интересных эпизодов рассказывал из прочитанных книг, за то, что ко мне всегда можно было обратиться за какой-нибудь помощью, за то, что я уделял сколько угодно внимания ребятам и с большим удовольствием с ними занимался, за то, что я никогда никого не предавал, не «закладывал». Я считался смирным парнем, и как-то так получилось, что не было необходимости мне устанавливать свою силу, так же, как не было необходимости устанавливать другим мое место в этом «табеле о рангах». У меня, как и у всех, были прозвища: меня называли «Головастик» и «Большеголовый».

    Размер головы у меня и вправду был велик, особенно из-за больших и крепких «шишек» на затылке. Убедившись не раз в их прочности, я периодически проверял это на одноклассниках. В какие-то моменты – на переменах, до и после занятий я предлагал кому-то из мальчишек дуэль, состоящую из ударов головами, точнее, затылками. Зная о своём природном преимуществе, я коварно уговаривал избранную жертву так: «ну, давай ударимся, мы же в одинаковых условиях, если что, так и мне же  больно будет!» После этого я бил замешкавшегося пацана, не понявшего, зачем ему это надо, но с его согласия, одной из своих «шишек» по затылку так, что тот был на грани потери сознания, а мне хоть бы хны. Так продолжалось год или чуть больше, пока мама одного из пострадавших не начала разборки через классную руководительницу в связи с каким-то якобы осложнением у сына. В итоге как-то для меня это пронесло, но я испугался и прекратил свои эксперименты. Через много лет крепость черепной коробки мне помогла во время автомобильной аварии и, возможно, спасла мне жизнь…

  Эти прозвища меня очень обижали, как и каждого мальчишку, но, тем не менее, они оставались. Спустя некоторое время появилась новая кличка – «Мудрец». Так меня называли и в школе, и во дворе уже долго. 

  Сейчас даже странно подумать, почему так меня назвали. В общем-то я не был очень подготовленным и не очень много читал, но просто на фоне общего низкого развития тогда, наверное, чем-то выделялся, а главное, наверное, постоянным желанием делиться знаниями. Если сравнить меня того периода с моим сыном того же возраста, то никакого сравнения быть не может. Могу смело сказать, что мой старший сын в четвертом классе знал значительно больше, чем я в седьмом. Вообще ученики следующего после нас поколения, уже через четверть века, сильно отличались от нас, какими мы были в то время. Они отличались и по умственному, и по физическому развитию. Были хорошо одеты, в новые, неизвестные нам материалы. Они выглядели крупными развитыми ребятами, с которыми уже в возрасте 11-12 лет можно было говорить, как со взрослыми. Наши ребята, мои одноклассники, в те послевоенные годы выглядели значительно хуже, были значительно ниже ростом, намного худее и слабее, и знали в десятки paз меньше. Но если бы можно было совершенно объективно посмотреть на этих ребят – тех и этих, то я бы не во всем отдал предпочтение теперешним. Пожалуй, мы были принципиальнее, и – мы были менее равнодушными. 

  Многие законы морали существовали незримо, о них мало говорили, но было просто принято – что порядочно, что непорядочно, что хорошо, что плохо, и, во всяком случае, если вражда начиналась, то это была вражда, значит, нужно было драться, нужно было доказывать, нужно было отстаивать свою правоту, и это всегда делалось. Если же это не делалось, всегда разделялись люди не только на слабых и сильных, но и на середнячков, которых ненавидели, хотя тогда их было очень мало. Теперь же, насколько я приглядывался, ребята, подравшись, могли тут же друг другу уступить, совершенно спокойно, после первых же ударов или вообще не ответить. Это, конечно же, мелочи, но и другие мои наблюдения говорят, что ребята стали более приспосабливаться к действительности. Или, допустим, пожаловаться учительнице. Это стало в порядке вещей, никто даже не возмущается, что кто-то жалуется, а в наше время считалось огромным грехом. Редко уходил человек от возмездия, если он предал, как тогда считалось, если он передал учительнице какой-либо секрет, или какие-то данные, какую-то записку. Самое страшное было - наушничанье. Это наказывалось безжалостно, и никому не приходило в голову, что может быть иначе. Но в общем-то, наверное, случаев предательства очень было мало. Вот всех этих неписанных кодексов, понятий о благородстве, честности и т. д. – давно или не существует совсем, или эти понятия сильно видоизменились….

  Ребята на занятия всегда приходили полуголодные, и если у кого-нибудь был бутерброд или пирожок, тот обязательно делился с остальными. Были, правда, такие «жлобы», которые не давали другим и прятали, но это было редко, почти всегда делились. Причем, если мальчишка ел, стоя где-то у стены, то другой подходил к нему и просил: "Дай, мало". Такое выражение – «дай мало» - было принято, оно было типичным и попросить не считалось стыдным. Постыдным считалось не дать. Даже от самого маленького куска еды нужно было оторвать и отдать какую-то часть, и если этого не делалось, то это считалось очень и очень стыдно. И главная причина была не только в общей бедности, а ещё в безотцовщине, сиротстве. В классе было много детдомовцев. Каюсь, тогда неглубоко я это чувствовал, недостаточно сочувствовал. Только спустя многие годы, достав старые ежегодные фотографии класса, я увидел этих детдомовских ребят, они же были все в телогрейках. Знал я о них, но что их так много – удивился, не меньше две трети класса! Мама всегда давала с собой какой-то завтрак и объясняла, что я должен поделиться с ребятами половиной. Я всегда это делал, но теперь кажется: мог же и вообще не есть, школа рядом, дотерпел бы... 

  Из школьной жизни можно рассказывать очень много, но, наверное, будет правильно, если я не буду все же придерживаться хронологии и напрягать память, чтобы написать, что было вслед за данным событием по времени. Наверное, лучше, если просто во время других воспоминаний последующего периода я буду понемногу вспоминать отдельные факты. Наверно, все-таки чистых хронологий тут не получится. Я вернусь еще к описанию школьных событий, описанию характеров, образов учителей и товарищей моих, но сейчас немного о другом.

ЛАГОХИЛУС 

  Пожалуй, наиболее яркие воспоминания самаркандского периода у меня связаны с отцом. Отец у меня работал в медицинском институте заведующим кафедрой фармакологии. Он исследовал лекарственное сырье, местную флору и во время этих исследований обнаружил у одного растения – «лагохилуса опьяняющего», как он назывался ботаниками, кровоостанавливающие свойства. Лагохилус рос на холмах, в пятнадцати километрах от Самарканда. Место это называлось Чопан-Ота. В переводе с узбекского Чопан-Ота означает: ота – отец, чопан – пастух, то есть «отец пастуха», «пастух-отец», вот в таком духе. Я часто приходил к отцу на работу, и наблюдал, как проводились эксперименты. В кабинете отца постоянно видел большие портреты фармаколога Кравкова, считавшегося основателем отечественной фармакологии, и великого физиолога Ивана Петровича Павлова, по стенам висели шкатулки с разными растениями и аккуратными надписями на каждой. В коридоре стояли животные: собаки, кролики, кошки, в ящиках – морские свинки и другие подопытные животные. Мне всегда было их нестерпимо жаль, и никак я не мог привыкнуть к тому, что их будут резать, и что над ними будут ставить опыты. Отец мне долго и подробно объяснял, что во имя великой цели, во имя человека можно принести в жертву собаку. Показывал мне фотографию в книге – памятник собаке, который был сделан в честь И.П. Павлова. Но все эти доводы были неубедительными для меня. Отец, будучи деятельным и принципиальным, был не в ладах с ректором института и другими «руководящими» лицами из начальства, потому что оставался в то время еще исключенным из партии, преследуемым, поэтому и условий ему не создавалось никаких. Реабилитация и награды пришли позднее...

  За лагохилусом мы ездили втроем: я, отец и брат. Чаще всего к нам добавлялся Исмаил Ибрагимович, друг отца по плену, иногда друг брата – Вартан, иногда – группа студентов, членов фармкружка. Рано утром в воскресенье я приходил во двор мединститута, где из общежития выносили мешки от матрацев, которые почему-то называли «чувалами». Мы брали эти мешки в кладовой института, брали кетмени. Кетмень – это узбекское орудие труда для вспашки земли, наподобие русской тяпки, только значительно большего размера и веса. И ехали в старый город, оттуда мы пешком или на попутной машине выезжали до базового места. Это была чайхана на дороге, на автотрассе Самарканд-Ташкент. В этой чайхане мы оставляли часть вещей, пищу, одежду, и шли в горы. Несколько километров нужно было идти, а там ходить по горам, вернее по холмам, и собирать этот лагохилус. Для этого впереди шел отец, кетменем срубал, срезал эти кустарники (лагохилус представлял собой небольшие ветвистые кустарники, на стеблях которых висели игольчатые граммофончики). Растение было очень колючее, собирать его было трудно. Поэтому, после того как шедший впереди срубал кустарник, другие в брезентовых перчатках собирали эти кусты и складывали в мешки. Потом мешки периодически трамбовались. Обычно я влезал внутрь мешка и прыгал, пока он в несколько раз не уменьшался в объеме. И так до тех пор, пока один чувал не был наполнен. Затем второй, третий, обычно их было от 6 до 10. Потом мы брали на спины эти чувалы и несли их к дороге, иногда останавливались. Они не были тяжелые и переносились, при большом объеме на шее и плечах без особого труда. Когда «чувалов» становилось больше, чем людей, возвращались, брали еще и снова шли к следующей стоянке. Дойдя до этой чайханы, усталые и замученные, мы ели, пили много чая и, отдохнув, выходили на дорогу. 

  Отец нанимал машину, разумеется, на свои деньги, и мы привозили мешки с лагохилусом, на кафедру, а в следующие дни, уже будние, приходили, по возможности, насколько было время, для того, чтобы продолжать работу. Разбросанный в нескольких комнатах кафедры лагохилус высыхал, его били палками, чтобы граммофончики опали, а затем собирали именно эти граммофончики. Причем пинцетом выделялось большое количество лишних стеблей, очищалось это всё, после чего растение было готово к тому, чтобы его отварить или заспиртовать. Спиртовый раствор или отвар были лекарством, оказавшимся весьма эффективным кровоостанавливающим средством. 

  Чайхана на трассе вблизи Чопан-Ота, где мы останавливались, была настоящим оазисом среди пустыни, на дороге Самарканд-Ташкент, этой единственной трассе, асфальтовой дороге на многие сотни километров. Шли люди из селения в селение, передвигались на ослах, верблюдах, лошадях. Здесь они останавливались для того, чтобы попить чаю. Если шли от Самарканда – это был первый привал, если в обратную сторону – последний перед городом. Располагалась чайхана очень живописно, под могучими карагачами, ветвистыми деревьями, в тени которых было прохладно даже в самую знойную жиру. С двух сторон центрального помещения проходили ручейки шириной примерно полтора-два метра, над которыми стояли большие тахты деревянные топчаны, покрытые грубыми коврами. На этих коврах сидели люди по-узбекски, вернее по-турецки, поджав ноги под себя, и пили чай. Чай, конечно, был зеленый, как его называют узбеки, «кок-чай». Утверждали, что этот чай сильно утоляет жажду. Но отец мой считал, что это не так: просто его пьют очень много, потому и утоляет. Если в таких количествах пить другой напиток, то он бы тоже утолил. Самыми почетными гостями, вне конкуренции, были конечно, старики, они мудро восседали на почетных местах, на самой высокой тахте и очень медленно тянули из пьялушек чай. Небольшой чайник хватал им надолго, потому что между глотками длилась беседа или просто тянулось молчание, очень многозначительное, и, казалось, в этих старческих лицах отображается бренность бытия, какой-то философский взгляд на этот мир, на эту суету сует.

  Чай разносил чайханщик, (чуть не сказал с «круглыми плечами») в фарфоровых чайниках. Они были маленькими и большими, так и называли – «большой чайник» и «маленький чайник». Пoэтому крики, обращенные к чайханщику, были такие: «еще один чайник большой принеси», или: «еще два маленьких чайника принеси!». Этo я уже перевожу с узбекского. Я и сейчас помню, как эти фразы звучат по-узбекски, ведь мы учили узбекский язык с третьего класса, немецкий - с пятого. К нам всегда чайханщик и его помощники относились с большим уважением, мы были на втором месте после мудрых старцев. Они знали, что это какие-то ученые, какие-то люди, которые что-то тут рвут, для того, чтобы лечить людей, поэтому относились с явным пиететом. За чайханой росли шиповники и какие-то кустарники с ягодами, можно было пройти немного дальше, закатать до колен штанины, с наслаждением вымыть ноги в холодной воде, намочить лицо, руки, грудь, испытать таким образом непередаваемое наслаждение. Это всё входило в наш отдых, в наш привал. 

  Кроме всего, этого чайхана эта была знаменита еще и тем, что возле неё стояла обсерватория Улугбека. Это раскопки, которые велись известным археологом Вяткиным в 30-х годах. В 1934 году археолог Вяткин откопал в этом месте обсерваторию знаменитого астронома средневекового Востока – Улугбека, любимого внука Тамерлана. И она в таком виде была представлена посетителям, которых тогда было крайне мало. Наверное, там сейчас организованы туристские маршруты, и экскурсоводы подробно рассказывают людям обо всем, но тогда ничего этого организовано не было. Было просто помещение, подвальное, вернее, подземное, очень большой глубины. Над землей здание было невысокое, наверное, метра два, а все находилось внизу. Через железные ворота, которые большими ключами из связки открывал тот же чайханщик, проводя совершенно бесплатно минимальные разъяснения (это было примерно метрах в 20 от чайханы), можно было зайти и увидеть пустое холодное каменное подземное помещение. Очень глубокий спуск по очень крутой, узкой кирпичной лестнице. Спустившись туда, ничего нельзя было рассмотреть, потому что, конечно, никакого оборудования не было, а вверху над головой, уже в наземной части, был небольшой продолговатый свод с отверстиями - два или три отверстия. Видимо, когда-то туда выходили трубы или подобие телескопа, через которые наблюдал Улугбек планеты. Тут же, в нескольких метрах от обсерватории Улугбека, стояла могила археолога Вяткина, который умер тогда же, вскоре после окончания раскопок, помнится, в 1934 году. Стоит мраморная плита, на которой написаны годы жизни и смерти археолога и фамилия-имя-отчество. 

  В общем, я довольно сильно уставал тогда после сбора лагохилуса, но чувство удовлетворения сделанным тоже было. Отец не давал мне избаловаться. Мне не разрешалось одевать широкополую шляпу от солнца, не разрешалось брать с собой воду. Однажды меня пожалел дядя Миша (друг отца по войне, Исмаил Ибрагимович, тоже врач) и взял с собой воду. Так, когда это обнаружил отец, уже там, на Чопан-Оте, он был очень возмущен, бутылку выбросил, очень долго отчитывал дядю Мишу, а я долго ещё слышал крики о том, что я – жалкий, маменькин сыночек, неприспособленный, паинька, избалованный и т.д., и т.д. Это было один-единственный раз. Жара была довольно сильная, и во время сбора лагохилуса спрятаться было некуда, солнце палило нещадно. Если в тени доходило до 50, а 42-46 – постоянно, то на солнце можно было представить, какая была температура! Поэтому от зноя хотелось куда-то деться, но некуда было: на пустынных холмах никаких деревьев и кустарников не было. Правда, привал все же делался, но в исключительных случаях, когда мы подходили к самому памятнику Чопан-Оты, символу этой местности. Здание представляло это помещение из себя часовенку с куполом, внутри которой совершенно ничего не было. Квадратная нижняя часть примерно 4х4 и высотой метра 3, а выше уже купол. Внутри – сквозной проход. В этой пустой коробке все было испещрено бесчисленными надписями, вырезанными на стенах: имена, фамилии и время посещений. 

  Кроме этого, неподалеку был еще один памятник, пирамидальной формы, похожий на тот, что поставили в Болгарии, на Шипке. Это памятник русским воинам, погибшим в битве за эту территорию, но какая битва и в какое время – сейчас и не вспомню. Примерно это 70-е годы 19 века…

МОЯ СЕСТРА

   1948 год – памятный год по многим событиям для страны и народа. Объективную оценку этим событиям даст история, а для меня этот год был знаменателен тем, что родилась сестра. Я учился в третьем классе и, в отличие от современных детей, ничего не понимал по вопросам деторождения. Помню, что в семье объявили, что мама больна ишаасом. Поскольку это слово я слышал и раньше, мне было понятно, почему она недомогала, ходила медленно, опухала и периодически ложилась в больницу. Наверное, её болезнь протекала неровно. Однажды маму положили в больницу основательно, её долго не было дома. Знакомым я объяснял, что мама больна радикулитом (слово ишаас мне жутко не нравилось, а радикулит был вроде синонима). 

  Но по прошествии примерно месяца прибежал возбужденный отец, схватил меня со словами: «Скорее, скорее, нас ждет извозчик». На улице действительно стоял фаэтон, в который мы сели и поехали «к маме в больницу». Чувствовалось, что отец какой-то возбужденный и всё ему хотелось что-то мне сказать. Когда приехали, я увидел надпись «Роддом», а отец мне сказал неожиданно: «Ты хочешь сестренку?». Я обомлел, не ответил, а про себя подумал: «Что за сестренка? О чем он говорит? Зачем она мне?». 

   «Сиди здесь, я пойду в этот дом и куплю тебе сестренку», - сказал отец, сходя с фаэтона. «Ну, это уже слишком,  – подумал я о «покупке», – совсем за дурака принимают!». Отец и мать принесли сверток с младенцем, смеялись и были возбуждены. Всё время спрашивали меня, рад ли я. А я еще не мог сообразить, хорошо это или плохо, что у меня теперь есть сестра. И еще мне было как-то обидно, что у людей дети как дети, а у нас – красненький сморщенный комочек…

  Прошло время, и вскоре стало ясно, что сестричка принесла в нашу семью огромную радость – всем и навсегда.

________________________

© Акопов Александр Иванович

Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum