Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Посткоронавирусный социальный синдром: регулируемый капитализм и кризис дем...
В статье изложены представления автора о том, какими будут социально-экономическ...
№06
(374)
23.05.2020
Культура
«Московская экскурсия» Памэлы Трэверс
(№10 [313] 10.09.2016)
Автор: Татьяна Торлина
Татьяна Торлина

  Относительно недавно я посмотрела по австралийскому телевидению документальный фильм «Реальная Мэри Поппинс» — он рассказывал о Памеле Трэверс, авторе знаменитой детской книжки. Три вещи, которые вскользь промелькнули там, несказанно меня удивили. Первое — Памела Трэверс, оказывается, была австралийкой. Второе — её настоящее имя не Памела, а фамилия не Трэверс. А третье — она побывала в Советском Союзе и даже написала об этом книгу. Причём, это была её первая книга, и она опубликовала её за несколько месяцев до «Мэри Поппинс». 

Нажмите, чтобы увеличить.
В детстве её звали Хелен Линдон Гофф. Она родилась, как думалось ей, в абсолютно неинтересном месте — в маленьком австралийском городке Мэрибороу (Maryborough). Родители, хоть и были хорошими людьми и любили трёх своих дочерей, но не отличались мудростью и слишком часто ссорились. «Я росла в темноте и в неизвестности, как зерно растёт под землёй», — много позже вспоминала писательница. Мать страдала приступами депрессии  — однажды даже пыталась утопиться на глазах дочери. Отец, Трэверс Гофф, хоть и очень обаятельный, с творческой жилкой, погряз в безнадёжном алкоголизме. Банк, где он служил, вынужден был из-за пристрастия Трэверса Гоффа к спиртному понизить его в должности. Он, ирландский переселенец, в душе поэт и романтик, каждый день терзал семью воспоминаниями о щедрой Ирландии. А если не мог чего-то вспомнить — фантазировал. Хелен, в отличие от других, обожала отцовские истории. И когда рассказчика не стало, она в свои семь лет, сознательно или нет, переняла эстафету. Австралийская девочка с богатым воображением — Хелен Линдон Гофф — сочиняла завораживающие истории и мечтала стать актрисой. И даже придумала себе псевдоним — для фамилии «одолжила» у отца имя япрофессиональную сцену в пьесах Шекспира. Как заклинание, бормотала монологи шекспировской Джульетты. Участвовала в «Юлии Цезаре», «Сне в летнюю ночь», «Венецианском купце». И даже нравилась публике. Но выдающейся актрисы из неё не вышло. И она переключилась на журналистику и литературу — писала для сиднейских газет и журналов. «Да, мои тексты хвалили, но я не верила отзывам, — признавалась потом Трэверс. — Тамошние критики не казались мне убедительными — кто они такие, чтобы судить? Да и Австралия вообще не вызывала доверия. В этой стране для меня не было авторитетов. Когда это ощущение окрепло, я решила переехать в Англию». 25-летняя мисс Трэверс получила предложение сразу от нескольких австралийских газет: отправиться собственным корреспондентом в Британию и Ирландию. И с восторгом его приняла, хотя разлука с матерью казалась немыслимой. «Только не плакать, не плакать, не плакать», — заклинала она себя, стоя на палубе парохода, покидавшего Австралию. 

   В Англии ей выпала удача заочно познакомиться с поэтом Джорджем Расселом, кумиром многих, в том числе и её покойного отца. Рассел был и критиком, и редактором, и издателем. Памела Трэверс предложила ему для публикации несколько своих вещей. Тот отозвался внимательным и искренним письмом. Вскоре они познакомились лично. Ей импонировало, что Рассел курил трубку, говорил нараспев и чутьём угадывал талантливого автора. Он изучал восточную философию и ввёл её в круг своих единомышленников. Между ними завязалась живая переписка, они ездили друг к другу в гости: он — в Англию, она — в Ирландию. «Я не была его обожательницей. Я ничего для него не сделала. Что может цветок сделать для солнца? Он просто растёт под его лучами», — так Трэверс говорила о Джордже Расселе.

Нажмите, чтобы увеличить.
Джордж Расселл — ирландский поэт, художник и мистик. Один из лучших ирландских поэтов своего времени
 Памела продолжала успешно заниматься журналистикой. Скромными гонорарами за публикации делилась с матерью — регулярно посылала в Австралию денежные переводы. Сама она, можно сказать, отреклась от Австралии и даже стеснялась своего австралийского происхождения, в глубине души считая себя «беженкой из культурной пустыни». Мало кто из близких друзей, а тем более читателей и почитателей, догадывался о её австралийском происхождении. Она вообще прятала свою настоящую жизнь от посторонних. Создательница загадочной английской няни не оставила дневников и объясняла это так: «Я не привыкла писать о личных проблемах, меня волнуют только идеи. Идея „Мэри Поппинс” раздувалась во мне и рвалась наружу, как занавеска на окне, всю мою жизнь. Может, это она придумала меня, и оттого мне так тяжело писать автобиографию. Настоящая биография — это история души».

    Среди идей, волновавших мисс Трэверс, и не её одну, но и её наставника Джорджа Рассела, и многих западных интеллектуалов, было новое, разумное и справедливое переустройство мира. Взоры всех, разумеется,  устремлялись на восток — там, на  одной шестой, социалистической, части мира — шёл грандиозный социальный эксперимент. Он так сильно контрастировал с экономической депрессией на Западе, с социальной борьбой и политической нестабильностью — всем тем, что гасило надежды на благостное будущее. Естественно, этот интерес умело провоцировали советские заграничные организации, которые устраивали самые настоящие «идеологические» туры в СССР. Они зазывали в страну Советов, прежде всего, конечно, всемирно знаменитых писателей и деятелей культуры, известных своими левыми взглядами. В 1920-1930-е годы «советское паломничество» совершили Теодор Драйзер, Анри Барбюс, Джордж Бернард Шоу, Ромен Роллан и немалое число не столь «идейных» интеллектуалов и профессионалов. Все они жаждали увидеть новую Россия и получить сведения о ней, как говорится, из первых рук. Их, властителей дум, разумеется, принимали по-царски, мастерски пускали им пыль в глаза, — и по возвращении те разражались восторженными статьями и книгами. Впрочем, думаю, всё вершилось по давней пушкинской аксиоме: «Ах, обмануть меня нетрудно — я сам обманываться рад!» 

     В 1932-м году мисс Трэверс, ещё почти никому не ведомая писательница, тоже съездила в Советский Союз и написала об экзотическом путешествии книгу-эссе «Московская экскурсия» (”Moscow Excursion”). Книга эта, вышедшая в 1934-м году, — теперь библиографическая редкость. Впервые мне удалось познакомиться с нею лишь в читальном зале библиотеки — на дом мне её не выдали. Потом я нашла в интернете электронную копию, оцифрованную в Мичиганском университете. Книжка тоненькая, но неожиданная и содержательная. Безвестной туристке Памеле Трэверс «Интурист» не позволил пуститься в путешествие в одиночку — её присоединили к группе, где большинство составляли делегаты разных профсоюзов, которых автор книги в шутку величает «уойкерами» ("woikers" — искажённое "workers", т.е. рабочие). «Уойкеров» «Интурист» очень жаловал, поскольку потом они становились рупорами советской пропаганды. Остальные в группе были под стать «профсоюзникам» — несколько интеллектуалов, в равной степени «серьёзные и торжественные», несколько педагогов и даже бизнесмен. Автор «Московской экскурсии» дала им собирательные имена-маски: Первый, Второй и Третий профессора, Школьные учителя, Бизнесмен, Фермер. Все эти персонажи настроены к стране победившего пролетариата очень и очень положительно. Рассказчица же выступает как полная противоположность своим попутчикам: якобы легкомысленная и непочтительная, которой, с их точки зрения, «определенно не хватает правильного настроя». Путевые заметки Трэверс написаны живо и весьма язвительно. Когда читаешь эту небольшую книжицу, где столь многое сказано с юмором и с подтекстом, а не напрямую, вырисовывается необычный образ автора — не только зоркого наблюдателя, но и фантазёрки. Детали, которые уловил её острый глаз, очень характерны для тогдашней Совдепии, как впрочем, и для более поздней, которую я застала, — очереди за продуктами, давка в трамваях, отсутствие горячей воды в гостинице, крикливые лозунги и портреты вождей повсюду... У автора не было никаких иллюзий по поводу СССР. Правда, она написала: «В мире, который так безумно раскачивается между фашизмом и коммунизмом, я предпочитаю эту вторую форму тирании». Но не оставила сомнений — выбор приходится делать между тем, что плохо, и тем, что ещё хуже.

  Между прочим, почти одновременно с «бывшей» австралийкой Памелой Трэверс паломничество в «большевистский рай» совершила и «действительная» австралийка — известная писательница-коммунистка Катарина Сюзанна Причард. И книжки об этом путешествии — «Московская экскурсия» Трэверс и «Подлинная Россия» Причард — легли на книжные прилавки в одном и том же 1934-м году. Думается, «бывшая» австралийка пристально следила за российскими очерками своей соотечественницы-коммунистки и догадывалась, что именно и как очеркистка напишет в сборнике «Подлинная Россия». Действительно: из-под пера писательницы Причард полилась песня славы, полная восторженного восхищения русским экспериментом. А зоркая, пытливая и насмешливая мисс Трэверс умудрилась узреть то, что другие проглядели. Недаром она серьёзно подготовилась к поездке и обзавелась рекомендательными письмами к жителям Совдепии, которых собиралась посетить. У неё были причины и поводы часто манкировать «дежурными» экскурсиями, ибо, в отличие от своих попутчиков, она входила в контакты с обычными россиянами. Сразу поражает контраст с «Подлинной Россией». Катарина Причард, которая на самом деле ездила по России с делегацией иностранных литераторов под эгидой оргкомитета Союза советских писателей, неискренне заявляет, будто сама выбирала себе маршруты и не зависела ни от каких туров, гидов и организаций. Трэверс не знала спасения от пут «поднадзорного» коллективного путешествия: тур, гид и группа. Я согласна с доктором Джоном Макнейром (John McNair), заведующим кафедрой русского языка Квинслендского университета, который убеждён: «Московская экскурсия» — вещь далеко не однозначная. С одной стороны, это пародия книги про «правду о России». А с другой, под гремучей смесью самоуничижения, юмора, иронии и фантазии скрываются противоречивые чувства — надежда и скептицизм, иллюзия и разочарование. Словом, те самые, что рождаются при встрече с советской реальностью...

   Памеле Трэверс не могло понравиться всё увиденное. В хорошем смысле поразил только театр, причём драматический. Она пыталась понять природу сталинского СССР — и нашла ответ, как ни странно, в театре. Именно здесь публика целиком отдавалась вымыслу. Так «бывшая» австралийка Трэверс пришла к выводу, что основа советской жизни — театральная постановка. Вот её слова: «Сидя в русском театре, начинаешь понимать, как советскому государству удалось довести страну до крайности: добавьте к природной тяге к актёрству непрекращающуюся пропаганду и бесконечные плакаты и вы сможете приручить человека к нынешнему режиму».

   Естественно, в Советском Союзе «Московская экскурсия» восторгов не вызвала. Она никогда здесь не публиковалась. Впрочем, книга осталась незамеченной не только в СССР, но и в Англии.

   И вот, наконец, осенью 2015-го года она сдаётся в печать на русском языке в прекрасном переводе Ольги Мяэотс в российском издательстве «Лимбус Пресс». Возможно, в нынешнем году желающие смогут познакомиться с полным русским текстом «Московской экскурсии». Пока же придётся ограничиться фрагментами из книги. Б?льшая часть из них, публиковавшаяся в российских журналах, даётся в переводе Ольги Мяэотс, другие отрывки из книги, важные для её понимания, но отсутствующие в открытой печати, я рискнула воспроизвести в своём переводе.   

Татьяна Торлина 

 

 

Московская экскурсия 

(В сокращении)

Перевод с английского Ольги Мяэотс и (частично) Татьяны Торлиной

 Предисловие автора

Нажмите, чтобы увеличить.
Обложка английского издания книги Памелы Трэверс ”Moscow excursion” («Московская экскурсия»

    Турист, вернувшийся из Советской России, привозит мало материальных трофеев, зато — весьма заметные трофеи социально-психологического толка. Он не в состоянии повесить на стену метательные копья с железными наконечниками или тигровые шкуры. Но он поражает воображение знакомых рассказами о путешествии, полными убеждающих цифр и заразительного пропагандистского пыла. И слушателям делается ясно, что земля Ханаанская со времён Ветхого Завета значительно переместилась к северо-западу.

   Тех, кто не бывал в Советской России, подобные рассказы заставляют поверить в то, что туристам там показывают всё самое лучшее. Вот и я, отправляясь в Россию, верила, сколько меня ни отговаривали, этим россказням. [...] Каково же было моё разочарование, когда я поняла, что во всех этих рассказах — правды нет ни на грош! Настоящая Россия [...] тщательно скрывается от глаз праздных простаков-туристов — подобно тому, как содержимое священного реликвария прячется от обычных сынов Израилевых. Простой зарубежный визитёр не заметит никаких следов, даже малейшего отзвука тех знаменитых десяти дней, описанных Джоном Ридом, которые потрясли мир. Увы, их затихающий гром никогда не достигнет ушей заграничного туриста. Такое не допускается. Вместо русской очистительной бури перед ним откроется якобы Возрождённая Россия — с её заводами, с её яслями, музеями, электростанциями. Но благородный смысл прославленных десяти дней навсегда потерян — осталась только внешняя голая оболочка [...]. 

   Если всё, что предполагаемый путешественник хочет увидеть в России, — это Дома культуры, дневные ясли и электростанции — ему нет надобности тратить большие деньги. Дешевле купить билет до Танбридж-Уэллса или Брайтона. Можно почти так же легко составить мнение о внешних итогах десяти дней, рассматривая соответствующую статистику в Советской стране. В конце концов, российский младенец в российской люльке — такой же малыш в колыбели, как всюду. Обувные фабрики и столбы с электрическим кабелем почти одинаковые во всём мире. Впрочем, турист, у которого [...] не выработан вкус[...], «проглотит» обувную фабрику или Британский музей с равным удовольствием.

   Чтобы по-настоящему увидеть Россию, не следует ехать туда туристом. Надо выучить язык и путешествовать в одиночку, без сомнительной опеки государственных гидов. В противном случае путешественник с мало-мальским знанием истории оказывается в недоумении: большинство исторических событий видоизменились в трактовках до неузнаваемости, настолько они подправлены марксизмом и целесообразностью. Правда о прошлом, особенно о том, что относится к царизму, столь ужасна, что не нуждается в приправах, но гиды, по инструкции или из-за слишком живого воображения, склонны трактовать её, исходя из советских принципов, а бедные туристы, хоть и готовы из вежливости разделять в разумных пределах гнев красных, не могут не замечать, что гнев этот настолько преувеличен, что уже приводит к contretemps — непредвиденным осложнениям. Именно эта намеренная фальсификация, больше, чем что-либо другое, вызывает в вас возмущение, возможно, тоже чрезмерное, современным советским режимом. Как и тот очевидный факт, что это новое государство, которое столь благородно и героически сражалось в те десять дней, просто переродилось ныне в новую более сильную форму буржуазной бюрократии. Вы ищете новую страну, а наталкиваетесь на старую, принаряженную в новую шляпу, но всё равно узнаваемую, прежнюю.

   Просто диву даёшься: в России, возвестившей о своём стремлении к бесклассовому обществу, всё поделено на ранги и классы! Это основа государственного устройства. Вас пытаются убедить, что на границах, словно злобный дракон Святого Георгия, затаился классовый враг — главная угроза современной России. И пусть число таких врагов сократилось, тень их не стала меньше, что омрачает жизнь советским рабочим и воодушевляет их на всё новые трудовые подвиги. Как удачно классовый враг заменил легендарное чудовище прошлого! Но не ищите его на этих страницах: туристу известно о нём только понаслышке — как жителям Крита о Минотавре. Жаль, но я его не встретила. Сладкая ложь, может, и лучше горькой правды, только верится в неё с трудом.

   Письма, из которых состоит эта книга, содержат впечатления туристки, которая путешествовала по СССР прошлой осенью. Эти совершенно личные заметки, конечно, не лишены предубеждения, поскольку изначально были обращены к одному единственному адресату и не предназначались для публикации. Даже само название отражает их чисто временную значимость, и любой, кто решит искать в них обстоятельное рассмотрение Советского государства, обречён на разочарование. Вопреки условию, поставленному (если не по закону, то по прецеденту) авторам книг о России, эти письма не претендуют на исчерпывающую правду. Точно так же, как они не выражают поддержки ни одной из партий. В мире, безумно балансирующем между фашизмом и коммунизмом, как двумя формами тирании, писатели, оказавшись перед выбором, предпочитают последний. Но это жалкая альтернатива, поскольку коммунизм в России существует лишь для одного-единственного класса, и поэтому имеет мало общего с определением из словарей. Государство, где лев мирно лежит подле ягнёнка, а кулак бок о бок с пролетарием, существует лишь на бумаге. Считать, что, превратив столь непримиримых противников в супругов, спящих в одной постели, можно создать желанное бесклассовое общество, значит признать себя жалким идеалистом и благодушествующим филантропом по отношению к России, поставившей своей целью механизацию, а не гуманизацию государства.

   Нельзя не восхищаться мужеством и стойкостью нации, решившей ограничить свою жизнь лишь материальной стороной. Впрочем, восторги не стоит доводить до крайности. Вера в личность и в расширение человеческих возможностей не позволяет нам восхищаться механизированным государством, как бы прекрасно оно ни было спланировано. Рационализация, доведённая до своего логического завершения, может означать только смерть. Разложив что-то на составные части, мы не поймём целого; расчленённое тело не объяснит нам, как в него вдохнули жизнь.

   И всё же ни один путешественник, и уж точно ни один турист, не осмелится отрицать, что русская раса, тёмная, неведомая, исполненная внутренней мощи, обладает силой, способной переплавить разнообразные частички жизни в единый шаблон.

  В заключение хочу отметить, что все персонажи этой книги собирательные, я намеренно дала им вымышленные инициалы. Если кто-то узнает здесь самого себя, я позволю деликатно возразить: это ошибка. Наверняка, это кто-то другой.

Март 1934 г.

 

  ...Я купила билет в Россию. Это звучит просто. Но на самом деле процесс приобретения билета был так плотно набит сложностями, как научная таблица — атомами. Поездка в Россию, оказывается, почти такое же опасное и сложное мероприятие, каким было во времена капитана Кука путешествие в Австралию. Причём, вопрос не только в наличии денег, как при посещении Парижа или, скажем, далёких Бермудов. Это только первая необходимость. Эмигранта, умоляющего о допуске в сильно перенаселённую страну, вряд ли изучали бы столь тщательно, как предполагаемых туристов в Советскую Россию. Я попросила: «Билет в Россию, пожалуйста!». Группа чиновников из «Интуриста» серьёзнейшим образом изучили моё лицо. Было очевидно, что они признали во мне известную преступницу. «Передадут ли они меня в руки полиции?» — подумала я. Нет. По крайней мере, пока. Они, однако, держали меня под строгим наблюдением. Это я поняла по взглядам, которыми они обменивались. Всё ещё относясь ко мне с подозрением, служащие «Интуриста» развернули передо мною список туров и спросили: «Какой тур?». Оказалось, я могу воспользоваться любым из заданных маршрутов, но я не вправе выбрать никакой другой тур — это будет сопряжено с серьёзными трудностями и весьма значительными денежными расходами.

   Я грустно задумалась над списком. В моём сознании мрачно проплывали круглые купола и башни, дворцы, крестьяне, бояре, степи, Толстой, Красная гвардия, торговые площади, Императорский балет... Вдруг я успокоилась и остановилась на трёх городах. Спросила: «Как насчёт Петрограда?» Тёмно-васильковые глаза чиновника смотрели на меня с упрёком. «Прошу прощения, — поспешила я исправиться. — Имею в виду Ленинград. Да, и потом Москва... Это всё ещё Москва? И Нижний Новгород. А затем я хотела бы, хотя это и не упоминается в этом туре, посмотреть Казань».

   На всех четырёх чиновничьих лицах как будто опустились жалюзи. Я смутилась и почувствовала себя немного виноватой. Что я сделала, что сказала? Что относительно Казани? Торопливо, будто невольно «брякнула» что-то неуместное, я сменила тему, явно трудную, и взялась обсудить стоимость поездки и отбытие: «Ну, раз всё улажено, скажите, какого числа отправится судно?» Лица с сожалением улыбнулись. «Неужели я думаю, что всё так просто?» — казалось, говорили синхронные улыбки. И что тогда? В ответ — зловещее молчание. «Неужели невозможно посмотреть Казань?» — «Если вы берёте этот тур, нет!» — «Но в этом случае я должна взять тур, который включает Казань». — «Это невозможно».

    Вопрос, по-видимому, состоял в том, чтобы присоединить меня к группе туристов. [...] Оказывается, все ездят  в Россию через туры. Колесить по территории СССР в одиночку — это против советских принципов, даже если не противоречит советским законам. Мне выдали целую кипу анкет — все абсолютно одинаковые. «Вы заполните эти формы. И к каждой приложите фотографию, — сказали мне. — Тогда мы рассмотрим ваше заявление».

    Таким образом, я получила шанс «на рассмотрение». Вскоре я очутилась на улице и сжимала в одной руке аляповатый буклет — с башнями, мужиками, рабочими, случайно заблудившимися среди них механизмами и со словами во весь лист: «Советская Россия — дом для свободных!» — слова карабкались вверх, оставляя пылающий след. А в другой руке я держала пачку анкет с вопросами: где родилась, какой я национальности, кто по профессии, какой у меня цвет глаз и т.д., и т.д. Что-то прокололо пузырёк моего энтузиазма. Я уже больше не весёлая туристка, а некто, кто просит о найме на работу и ждёт, что примут во внимание представленные рекомендации. Оказывается, я — не человеческое существо, как ошибочно думала до сих пор, а всего-навсего отдельная запись в досье на букву «T». Я была в отчаянии. Неужели они перегородили плотинами все ручьи, что текут в Россию?

И всё-таки я получила билет. И визу в паспорте! [...]

  Просто удивительно: никто не может спокойно слышать даже упоминание о России! Все либо фанатично за неё, либо столь же фанатично против. Моя предстоящая поездка либо шанс всей моей жизни, либо совершенное безрассудство. Вздумай я отправиться на Арктур, это вызвало бы меньший переполох. Я готова пропустить эти пересуды мимо ушей, если бы они — как энтузиазм, так и осуждение — не имели политической подоплёки. Мне всё равно и в то же время как-то неловко: ведь человек, лишённый политических идеалов, ныне выглядит такой же нелепицей, как корова на трёх ногах.

    Увы, мне нет дела до политики. Но, похоже, никто и представить себе не может, что человек, не являющийся ни поклонником, ни противником советского режима, вздумал побывать в этой стране. Моё равнодушие к коммунистическому государству раздражает как его сторонников, так и противников — все они убеждены, что в Россию немыслимо ехать просто так. Противники Советов искренне смеются над подобной блажью, а сторонники полагают, что отправляться в путешествие лишь развлечения ради — пустая трата времени.  В России, да будет мне известно, труд — венец всех желаний: работа ради работы, работа как смысл жизни. Где мы уже слышали эти слова прежде? Не кажется ли вам, что подобные идеи пытались вбить нам в головы последние две тысячи лет? Может, новая Россия на самом деле не так и нова? Что ж, скоро я это выясню. [...]

  ...Мы отплывали серьёзно и торжественно — рабочие, профессора, школьные учителя, бизнесмены и журналисты. Россия, конечно, — всегда новость. [...] Люди, которым на корабле оказывают больше всего внимания, начиная с экипажа и кончая теми, кто собирается в салоне, — это представители английских тред-юнионов. Они соответствуют «уровню» верхних палуб и делают выговоры нам, то есть всем прочим, или, скорее, отпускают замечания на наш счёт. Очень похоже на выступления в Гайд-парке, но лучше и правдивее, конечно, потому что они толкуют о России. Я говорю им: «Не знаю о России ничего, за исключением того, что там родился Достоевский». Они: «Вы понимаете, что это единственная страна в мире, где еврей может получить работу? Вы знаете, что там нет голода и что каждый человек сыт и одет (и его жена и дети тоже) и практически ничего не тратит на своё лечение и учёбу на протяжении всей жизни?» [...]

    У них на корабле есть что-то вроде храма — «красный уголок» в кают-компании. Там, на ворсовой ткани — бюст вождя с красно-белыми лозунгами позади него, с наивным букетиком белых бессмертников рядом, — и бронзовый бог поблескивает в качающемся свете, улыбаясь весьма зловеще. Пока ещё они не отдают ему поклоны... [...]

    Каким-то образом они превратили корабль в своего рода учреждение. Впечатление такое, что все члены команды имеют звание не ниже старшего сержанта. За ужином я закурила сигарету, и стюардесса немедленно вырвала её у меня изо рта, положила на тарелку и унесла — ритуальная жертва на советский манер. А прошлым вечером одна из Школьных учительниц после ужина оставила салфетку развёрнутой, и учительницу вернули и заставили аккуратно сложить салфетку и всунуть в кольцо, под строгим оком стюардессы. [...]

  ... Балтийское море полно лун и звёзд. Мы можем чувствовать запах Севера — снежный, сверкающий, живой. Все начинают паковать вещи. Мои три десятка лимонов вызвали досадный переполох. Помните, как нам говорили в Лондоне: за лимон любой русский сделает для вас всё? [...] На корабле меня уверяли, что в Советской России не дают чаевые, что люди отказываются принимать подношения. Знаю, знаю! Всё безвозмездно. Но я всё-таки рада, что прихватила лимоны. 

   Таможня. Ленинград явился нам, выплывая, как слабо расцвеченная водная птица над плоским заболоченным морем. Это был торжественный момент — мы причалили к пристани, окружённой красивыми, жёлтого цвета зданиями восемнадцатого столетия. Никто не мог вымолвить ни слова. Мы молчали, даже когда стюарды буквально вытолкали нас и наш багаж на сходни, а солдаты без церемоний рывком продвинули нас к таможне. В конечном счёте, сказать было нечего. Ведь они не понимают английских проклятий. Да и к тому времени ГПУ-шники уже выбросили наши вещи, и нам пришлось их спешно переупаковывать. Мы почувствовали, что виновны в каком-то не имеющем названия, но кошмарном деянии. Мы все — преступники, и как хорошо, что мы должны знать это! Один из солдат забрал все мои документы и стал рассматривать — целую минуту внимательно читал письмо от вас. Внезапно он разразился хохотом, от восторга ли, от презрения ли, — сказать не могу. И тут я заметила: он держал и документы, и письмо вверх ногами...

Нажмите, чтобы увеличить.
Ленинград. Панорамный вид на Исаакиевский собор с противоположного берега Невы. Перспектива Московского проспекта с видом на Новодевичий монастырь. 1930-е годы. Фото: Брэнсон Деку
 

   Ленинград — это поразительно красивый город! Светлые изысканные дома и дворцы растут, словно цветы на широких грядках улиц — по крайней мере, так чудится поначалу. Морозно-синяя, огненно-синяя Нева кажется твёрже, чем воздушные мосты над ней.[...]

Наша гостиница очень современная, очень уродливая, очень новая, но краска на стенах  уже облупилась. Она вполне годится в качестве тюрьмы. Ужасно холодно и снаружи, и внутри, но нам не обещают никакого чая. Приехала темноволосая приземистая девица, чтобы взять на себя ответственность за нас. Мы столпились вокруг неё, как голодные воробьи вокруг хлебной корки. «Ну, что вы хотите делать? Да? Нет? Вы можете, пожалуй, посмотреть тюрьму в Петропавловской крепости  или, скажем, Дом культуры для рабочих». [...]

    Вот если бы можно было путешествовать по России в одиночку! Перспектива постоянно находиться в группе под присмотром гида деморализует. Пропадает всякий интерес и желание, к тому же для столь малообразованной особы, как я, постоянная культурная повинность весьма утомительна. Да ещё эта вечная статистика! Так много комнат, что глаза разбегаются, так много возможностей для рабочих... Дом культуры изумлённо взирал на нас. И неудивительно: группа людей, одержимых мрачной решимостью развлекаться любой ценой, наверняка выглядела странновато. [...]

   Этот Дом культуры мало отличается от западных политехнических школ, но, поскольку мы оказались в России, увиденное не могло не потрясти нас до глубины души. Конечно, там была и комната для антирелигиозной пропаганды, где нам втолковали, что Зевс обратился в дым, а крест — в прах, это произвело на всех неизгладимое впечатление.

   Лучшая часть Дома культуры — его театр. Из будки, расположенной высоко и в необъятном мраке, мы наблюдали, как группа рабочих репетировала оперу. Сцена, озарённая сверху зелёным светом софитов, с её полной обнажённостью, казалось, настраивала на некую глубоководную трагедию, а тёмные фигуры в комбинезонах медленно проплывали в водяных отблесках, распевая печальные песни моря. Директор, который нас сопровождал, прошипел что-то важное мне в ухо. Я, не говоря ни слова, обратилась к гиду, и та перевела: «Он уверяет, что здесь три тысячи мест!» Мы оставили его стоящим на ступеньках Дома культуры, по-прежнему выкликающим вслед нам всякие цифры. Мы были повержены в шок и молчали. [...]

Нажмите, чтобы увеличить.
Ленинградская улица. Пьют, не отходя от магазина. 1932 г. Фото: Брэнсон Деку

    Унылость, всеобщая серость, совершенная одинаковость людей проникают и в нас. Мы заражаемся привычкой, которую замечаем в каждом встреченном нами русском: жить вполсилы, сберегая драгоценную энергию, — и учимся терпеть, терпеть, терпеть. Нас засасывает машина, мы словно попали в зубцы гигантской шестерёнки: с кошмарной регулярностью разъезжаем из крепости во дворец, из дворца на фабрику. Огромные человеческие часы мерно отсчитывают время, но, похоже, никому не известно, верно ли они идут... [...]

    Мы чувствуем себя потерянными, что неудивительно. Всё вокруг незнакомое — даже люди, серые и едва различимые в сером северном свете, кажутся пришельцами с другой планеты. Глаз, единственный из всех органов чувств, иногда развеивает наши страхи. Дворцы восемнадцатого века уносят нас мыслями в прошлое, такое знакомое и любимое. Дуга жёлто-белых зданий напротив Зимнего дворца — шедевр архитектуры. Улицы расходятся от площади с почти музыкальной точностью и изяществом. Подгоняемые северным ветром, мы сбились в кучу на площади: справа — полукруг солнечно окрашенных зданий, слева — исполинское чудо Зимнего дворца. Нас окружают два мира: Европа 18-го века и Россия — чёткость и дисциплина на одном фланге и варварская необузданность на другом. Зимний дворец — незабываемое зрелище: буйная поросль ангелов, урн, рогов изобилия. Слава богу, никто не решился призвать их к порядку и не заставлял равняться на строгую заграничную элегантность зданий напротив. Жалко было бы потерять такой контраст! Между этими двумя крайностями распростёрлась великая площадь, где произошла кровавая резня 1905-го года и бессчётное число других трагедий. Ветер с диким воем мечется меж ангелами и рогами изобилия, разрушая жёлто-белые фасады. Над всем этим довлеет ощущение смерти, иностранное великолепие кажется навязанным извне, а не выросшим из этой болотистой земли. Ветер несётся над мёртвыми... [...]

Штаб коммунистической партии, бывший Смольный Институт. Главный фасад построен архитектором Джакомо Кваренги в 1806-1808гг. для Института благородных девиц. 1930-е гг. Фото: Брэнсон Деку

    ... Я полагаю, у всякой религии есть свой Вифлеем. Русский вариант известен как Смольный институт, но под этим весьма тусклым названием кроется глубокий и торжественный смысл. В его священных стенах родилась Республика. Мы тихо шагнули внутрь Смольного и двинулись по длинному коридору, следуя за гидом. 

   Кто-то резким движением распахнул дверь, и мы оказались в довольно большой комнате, заставленной рядами стульев, с бесчисленными лозунгами по стенам, а позади кафедры — всё пространство от пола до потолка заполнял портрет Ленина на фоне водопада и электростанции. Гид гордо перевела нам слова Ленина, начертанные над портретом: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны!» Мало кто из нас понял, что это значит. […]

   Гид сделала нам знак и, с некоторой церемонностью, подвела к дверям другой комнаты. «Здесь жил Ленин», — сказала она торжественно и с такой искренностью[…], что стало ясно: ничто не в состоянии уменьшить яркость и великолепие этой комнаты для неё.[...]

  Наполовину гостиная и наполовину спальня была чрезвычайно умилительна. Возможно, из-за скудности обстановки или же из-за двух узких жалких кроватей, а может быть, из-за серого света, который сочился из большого окна, пробиваясь сквозь опадающие берёзы.[...]

   В этой комнате царила пустота — и причиной её было не только отсутствие хозяев. Может, и когда Ленин жил здесь, комнате чего-то всё же недоставало — тепла, солнца? Гений — это свет и пыл. Обладал ли Ленин этим редким двойным огнём? Или же он сгорел в яростном пламени одной идеи? […] Но стылость этого места, его обнажённый рационализм! Просто не верится, что именно здесь вырвалась на волю новая мировая сила! А если и верится, то лишь с ужасом. Неужели человечество стремится вот к этому? Зачем тогда вообще нужно человечество, если его цель — обесчеловечивание? Люди как боги? В холодном гулком воздухе эта идея кажется фантастической.

   «Смольный институт для благородных девиц создала Екатерина II», — продолжает гид, выводя нас из святая святых. Её голос потерял нежность, теперь он источал презрение. Но новость освежает. Отрадно услышать, что эти стены помнят и что-то живое — смех, шорох платьев, перестук каблучков, пробежавших по коридорам, будто процокали козьи копытца... Интересно, чему учились эти молодые дворянки? Как причёсывать волосы по последней парижской моде? Читать и писать по-русски и по-французски? В этой комнате им преподносили мудрёные правила, как вести остроумные и утончённые беседы и, возможно, обучали искусству любви. Вероятно, сама Екатерина являлась на ежегодную церемонию вручения наград выпускницам и выбирала самых умных из них, удостаивая чести стать её фрейлинами. [...]

   Но у гида нет времени на такие дикие предположения, зато она, как хороший пропагандист, сообщает нам, что предшественница Екатерины II — императрица Елизавета Петровна — оставила в наследство стране пятнадцать тысяч платьев различных фасонов и один рубль в государственной казне. Т-сс, т-сс, т-сс... У нас, право, не хватало слов, чтобы выразить своё отвращение. (Но мне интересно: кто же получил рубль?) [...]

   ... Мы шли по парку к Александровскому дворцу, и деревья сбрасывали на нас золотую листву. Во дворце наша путеводительница-гид достигла чудес исторического обмана. Интеллектуалы из нашей группы, которых я именую Профессорами, смиренно внимали, как будто, несмотря на все свои знания, верили ей. Прекрасный акт веры. У гида наблюдалась привычка задавать вопрос и тут же самой отвечать на него — это охраняло её и нас от всяких неприятностей. Она спросила: «Кто был царь Николай Последний?» И ответила: «Царь Николай Последний был очень глупый человек, одетый в богатые одежды». Хор из Профессоров, Учителей и пр. согласно прогудел: «Правда, правда». В кабинете царя Николая Последнего проводница презрительно кивнула в сторону кучки серебряных подков на столе: «Суеверный был и к тому же невезучий! Бедняга, конечно. И неудивительно. Подковы всё врут». [...]

   ...Исаакиевский собор в настоящее время — антирелигиозный музей. [...] Фанатик-директор (каждый второй человек в России является директором чего-нибудь) воздвиг пирамиду доказательств, опровергающих существование Бога. Он показал нам мумифицированные тела пастухов и лесорубов — неоспоримые свидетельства того, что вовсе не надо быть святым, чтобы сохранить своё лицо в сохранности в течение нескольких веков после смерти. [...] Его голос поднялся до крика, когда он добрался до высшей точки доказательств — продемонстрировал изменения в качании маятника, который висел в центре большого купола церкви. [...] Этот простой эксперимент свидетельствовал, что Земля — круглая, и, следовательно, нет никакого Бога. Ничто не могло сделать вас более религиозным, более утвердиться в вере, чем эта экспозиция. Советы озабочены не столько атеизмом, сколько тем, как бы, свергнув одного Бога, превознести другого — Человека — и утвердить идеальный рай здесь и сейчас, небеса на земле, Ленин как икона и хор ангелов Коммунистической партии. Нет народа более исконно-религиозного, чем русские, — просто ныне они обратили свою веру в новом направлении. [...]

Интерьер Исаакиевского собора, где была развёрнута экспозиция музея атеизма

    Поскольку мы путешествуем наиболее дешёвым, так называемым жёстким классом, [...] то ездим в трамваях. Они всегда так переполнены, что «лишние» пассажиры висят снаружи, причём, первому ряду ещё удаётся как-то закрепиться на подножке, а остальные висят, уцепившись за талии впередистоящих, — трамваи, кажется, везут огромные гроздья серого винограда. 

    В любом случае, именно женщины в трамваях одеты получше и толкаются сильнее. Они, конечно, больше приспособились к таким поездкам, потому что, по российским законам, все, кому надо проехать хотя бы одну остановку, должны входить в трамвай через заднюю дверь, но выходить — только через переднюю, и чтобы пробиться к ней, людям приходится толкаться, бороться, ставить синяки, и таким образом (если ещё живы) оказаться впереди. Женщины прокладывают себе путь, энергично раскачивая нижнюю часть тела — и людское море каким-то чудом откатывается... [...]

   ...Мы встретились с Т. Он пришёл в отель вчера вечером и забрал меня (и мои фунт сахара и три лимона), чтобы я смогла повидаться с Z. Вы помните его по Кембриджу — российский антикоммунист. Он живёт в одной комнате с Т. Комната красивая: настоящая печь, большие скрипучие стулья, мягкие от старости; на диване, обитом пёстрым сатином, валяется пара ботинок; прислуга Аннушка улыбается настоящей искренней улыбкой. Вы бы видели, как я оттаяла! У меня даже уши покалывало, так радостно было вновь услышать настоящую беседу. Мужчины расположились на диване и стульях. Они смеялись! Мёд, жёлтый и липкий, как ириска, и такой же тягучий! Вино в бутылке! Белый хлеб.

     Пришёл молодой поэт и прочитал по-русски длинное стихотворение об Аспасии, а Z. и Т. перевели мне. Оно звучало хорошо. Но поэт не может его опубликовать, потому что в нём нет ничего пропагандистского. Что хорошего может сделать Аспасия Советскому государству? Отрежьте ей голову! Он ушёл. Утром следующего дня вернулся с другим человеком, тоже русским, — высоким и рыжеватым, среднего возраста, с маленькими светло-голубыми глазками. [...] Я вновь завела разговор, который оборвался накануне. Но поэт на этот раз держался скованно. «Это неважно. Я хотел бы писать агитационные стихи, воспевать мировое государство Советов». «Давайте пойдём и посмотрим кладбище, — вдруг поспешно произнёс Т. и, уходя, потянул меня за собой. — Осторожно, голубоглазый был Чека (Cheka — так Памела Трэверс назвала в своей книге чекиста. — Прим. ред.). У него страсть к английской литературе, и он несколько раз искренне интересовался, знаю ли я Мэтью Арнольда лично. Я понятия не имею, насколько этот третьестепенный вопрос обычен для Чека, и отказался дать однозначный ответ».

   Чека оказывается, повсюду следует за иностранцами, тут же увязался следом, чтобы, якобы, узнать всё о жизни и личных предпочтениях «Джулиана» Голсуорси. 

   Меня всегда болезненно очаровывало архитектурное изобилие зарубежных кладбищ. Пер-Лашез, например, имеет для меня античный и языческий привкус, с его претенциозными и нелепыми домиками для умерших вдоль кладбищенских аллей. 

    Заброшенное старинное петербургское кладбище выглядело весьма печально: [...] изрядно запущенное, с разорёнными надгробиями. Чека объяснил мне, что металлические детали утащили на переплавку, а могилы разрыли воры, искавшие драгоценности и прочие сокровища. Но, несмотря на эти опустошения, место хранило исполненную покоя элегичность. Чувствовалось, что хотя бы тут все пребывают в праздности.

   Сторож (так его называли, скорее, по привычке, нежели по должности) расстелил несколько рваных ватников и штанов сушиться среди могил, и слабое солнце с любовью задержалось на бедных цветовых пятнах. Мы шли под деревьями — с их сияющих листьев падали капли недавнего дождя, под ногами мелодично шелестела густая, высокая, роскошная трава. [...]. Поэт-романтик пришёл бы, пожалуй, в восторг от подобного запустения… [...]

   Чека был потрясён, что мы могли так мало рассказать о «Джулиане» Голсуорси. Когда я заметила, что мне понравилось кладбище, он ещё больше расстроился. [...] Я должна увидеть Советское кладбище! [...] У него не хватит слов, чтобы описать его. Я должна увидеть его собственными глазами. Он отведёт меня туда.

    Советское кладбище (где похоронены только самые достойные) — и правда шедевр. Оно расположено на территории Александро-Невского монастыря и на первый взгляд похоже на священные кладбища маори. Каждый памятник представляет земные дела усопшего. Так, памятник машинисту был увенчан тремя паровозными колёсами, оплетёнными цепями. Над могилой лётчика установили пропеллеры, а солдату досталась маленькая модель пулемёта. Одну могилу окружала кольцом проволочная сетка. У меня сложилось впечатление, что умерший, должно быть, держал кур. 

  Александро-Невская Лавра была прекрасным монастырём, смотревшимся как гравюра на зимнем солнце. Слабый поток золота с берёз струился над нами. Забывшись на миг, я вслух посетовала на то, что монастырские кельи превращены в квартиры. Чека тут же налетел на меня: разве рабочие не заслуживают самого лучшего? Я согласилась. Но с другой стороны: разве не все заслуживают самого лучшего, не только рабочие, а люди всех профессий и классов? Чтобы хватило на всех. Это и было бы истинным воплощением коммунизма. Некоторым претит снобизм рабочих — он хуже, чем наш непомерный снобизм высшего класса. Советское государство — именно буржуазное, классово-одержимое государство. Как раз то самое, которое им осуждается. Это то, от чего мы жаждем убежать, это и эра автоматизации, которая обожествляется. Рабочие! Как старомодно это звучит для нас — Россия, вопреки своей воображаемой новизне и оригинальности, абсолютно старомодна. Всё это уже было в 1850-х, самое позднее — в 1890-х годах. В стране Советов всё ещё поклоняются труду, а мы, конечно же, движемся вперёд — к наслаждению. Если нет, то для чего мы живём?

Нажмите, чтобы увеличить.
Очередь за едой. 1929 год

Нажмите, чтобы увеличить.
Очередь за вином. 1930-й год

   ... Вдоль всех улиц тянутся очереди за продуктами. Люди стоят молча и серо. Их выносливость поразительна. На лицах застыло постоянное отсутствующее выражение, словно они находятся под наркозом. Это голод? Может, они и в самом деле, как утверждают антикоммунисты, питаются лишь лозунгами и мечтами об обещанном им рае на земле?

   Я вчера встретила женщину в магазине Торгсина. Она выглядела серой и зажатой, но, что любопытно, в её глазах светился фанатичный блеск, — я начинаю точно узнавать его. Она сказала мне, что была в Америке, а после революции вернулась в Россию. Её вера в советскую власть была непоколебима. «Мы готовы вынести любые невзгоды в настоящем, — с гордостью заявила она, — ради прекрасного будущего, которое придёт!» Она отвечала на мои робкие вопросы экспансивно и дружески. Почему она так уверена, что хорошее время действительно придёт? Где признаки того, что оно приближается? Хорошо, возможно, — звучало в её ответе, — сейчас признаков не так много. Но надо только подождать. Обещания непременно сбудутся. Советское государство никогда не падёт. Надо уметь ждать. Да, мы часто голодаем, и, ох, нам холодно! Но мы не должны роптать — разве у советских граждан нет работы? Ничего подобного не могут заявить в большинстве стран мира.

   Она говорила мягко, цитируя лозунги. Я уже все их знаю наизусть. Наиболее важный: «У нас есть работа». Работа! Мы на Западе считаем, что тепло и пища — воздаяние за труд, а здесь труд заменяет и то и другое. Я начинаю понимать, почему. В России иметь работу, рабочее место — это признак социальной значимости. Служить государству — высочайшая моральная доблесть, государство прекрасно сознаёт это и использует с максимальной для себя выгодой. Ранние христиане во времена гонений на них должны были чувствовать нечто подобное. Осознание своей праведности как бы заставляло заполняться их желудки, и они грелись пожарами своих сердец. На самом деле разница между ранними христианами и большевиками невелика. Новая Россия исповедует ту же доктрину лишений. В то время как мир изнывает от изобилия. Зачем нам отказываться от еды? Страна, которая первой села за пиршественный стол, будет руководить миром. 

    Сегодня гид рассказала мне, как одна туристка в конце поездки захотела подарить ей пару тёплых чулок. «Представляете! Какое оскорбление!» При этом девушка была так скудно и не по погоде одета! Но эти люди готовы терпеть всё. Уж не гордыня ли это? Какая разница! Мне эта девушка понравилась. Пусть она и путается в исторических фактах — зато как она нас ненавидит! И поделом. [...]

   ...Я обнаружила, почему R. посоветовал мне взять с собой несколько крупных пробок для ванны. [...] Я рада, что сделала это, ибо без них никогда бы не смогла воспользоваться ванной. В России, видите ли, некоторые трудности с производством пробок. Или, может быть, ванны заказали за рубежом, и западные производители, принимая заказ с недостаточной серьёзностью, не включили в него пробки. Или ещё — может быть, русские сами не слишком большие любители воды как химического соединения. [...] и позволяют горячей или холодной струйке литься над ними и утекать прочь... [...]

   Ванная — это piece de resistance. Её роскошная красно-коричневая унылость, как веснушками, покрыта пятнами сырости, и вообще атмосфера там какая-то дождливая. Я не могу объяснить причину: ведь вода в кранах появляется лишь изредка, короткими урывками. Горничная, больше похожая на санитарку в клинике для душевнобольных (на что, впрочем, есть свои резоны: похоже, мы все тут немного не в себе), пришла в ужас, когда я захотела принять горячую ванну. Она сообщила мне, что из-за нехватки топлива для печей горячая вода появляется лишь два раза в неделю. Смущённая собственной дерзостью, я поспешила извиниться и осторожно осведомилась, нельзя ли пустить холодную воду, хотя бы тонкой струйкой? Позвякивая ключами, горничная, прежде чем удалиться, всем своим видом дала мне понять, что об этом не стоит даже заикаться. Однако портье, предпринявший доблестную попытку починить электричество (ванная комната с момента моего заселения пребывала в кромешной темноте и ночью и днём), обнадёжил меня, что холодная вода, возможно, появится к вечеру. Моя пробка наготове, в любом случае.

   ...Это прекрасно, что мы покидаем Ленинград. Несмотря на красоту, в этом городе смертоносный воздух. Всё его совершенство времён восемнадцатого столетия — ложный пласт культуры; город поднимается так нелепо из плоской болотистой земли. Он построен на костях. Вы помните, как М. описывал нам Невский проспект? Теперь это Проспект 25-го Октября, а не тот, за которым осталась истинная слава. Тёмные, страшные магазинчики со скудным количеством меховых шапок в оконной витрине или просто украшенной статуэтками Ленина и лозунгами — вот чем заполнены сейчас эти великолепные здания. Единственный магазин, в который нам позволили входить, — Торгсин — изобиловал обычными туристическими «ужасами», то бишь российскими шалями, вероятно, из Бирмингема, аляповатыми безногими деревянными фигурами, которые можно увидеть в любой художественной лавке в Лондоне, и, конечно же, «новое советское искусство»: шкатулки, фарфор, медальоны, гдё всё изображается окружённым ореолом тракторов, лебёдок и кранов. В магазинах Торгсина принимают английские деньги, и, если вы считаете, что все российские денежные операции — священные и правильные (как считают Профессора из нашей группы), и не протестуете, вам дают сдачу в долларах или в гульденах, или в пфеннигах, или в раковинах каури. [...]

   Утром необходимо поесть плотно, так как осмотр достопримечательностей начинается непосредственно после завтрака и продолжается до четырёх часов дня или даже до четырёх тридцати. Потом мы сумрачной толпой движемся обратно в гостиницу на обед. Суп, фрикадельки, картофель и фруктовое мороженое — таково неизменное меню дневной еды. Тот факт, что в сравнении с обедом среднестатистического россиянина, наш — царское пиршество, делает нас стоиками, и ни у кого не вырывается даже словечко жалобы. Однажды кто-то забылся и барственно воскликнул, прося масло, но той моральной решительности, с какой остальные его осудили, было бы достаточно, чтобы провозгласить новую религию. Впрочем, поскольку вы так далеко, то могу признаться вам: частенько мне хочется иметь железный желудок или человеческое тело наподобие автомобиля Форд, оснащённого запасными частями, которые можно менять при необходимости. [...]

    Некоторые женщины, члены партии, наученные опытом предыдущих поездок в Россию, по утрам заваривают чай в термосах и берут их вместе с плитками шоколада, чтобы потчевать нас в течение дня, — без этого мы бы просто не смогли продолжать наше путешествие. Однако презрение, с которым смотрят на нас гиды, когда наши спасительницы робко достают свои запасы, заставляет стынуть буржуазное варево, превращает шоколад в горечь и враз умеряет аппетит. Это нехорошо — удалиться в уединённое местечко и съесть что-нибудь, чтобы приободриться. К тому же в России нет уединённых мест. Надо либо глотнуть из термоса в каком-нибудь общественном месте в перерыве между экскурсиями, либо изнемогать от слабости по дороге. Железобетонные гиды, конечно же, требуют не делать этого, и я начинаю чувствовать: испытать обморок — гораздо лучше и проще. [...]

  ...Сегодня Z. водил меня в Эрмитаж — посмотреть картины Рембрандта. Восхитительный, с тёмным оттенком — наполовину при дневном свете, наполовину при электрическом. Я видела портрет старшего брата мальчика в Дублинской национальной галерее, или, может быть, его самого, но в возрасте этого брата: сжатые губы — жёстче, глаза — более серьёзные и показывающие их обладателя более отчётливо. Вот чего не хватает в России — личного во взгляде! Повсюду тут встречаешь лица застывшие и невыразительные, а глаза стеклянные и пустые. И опасные тоже: под влиянием настроения — жестокого или фанатичного — они способны на что угодно. Как хочется видеть личности, а не личины — многократно тиражированные советские маски! [...]

  ...Священная Москва! Как она кипит и пузырится — в солнечных лучах луковицы куполов переливаются всеми цветами радуги, а ночью кажутся бледными светящимися сферами на фоне звёздного неба. Этот поразительный город похож на гигантские кинодекорации. Трудно привыкнуть к его азиатской тяге к окружности. В Ленинграде я этого почти не замечала, но здесь стремление России на Восток становится явным. Это движение в обратном направлении, против часовой стрелки, вопреки всем резонам — ведь весь остальной мир уверенно шагает на Запад.

   Народ здесь по-прежнему серый, яркий цвет по-прежнему можно найти только в церквях и на башнях, но в Москве воздух более живой, чем в Ленинграде, и рабочий энтузиазм более выражен. Нам поменяли гида. Теперь это крупная блондинка и не такая вредная, как прежняя. Но она командует нами, как старшина. Её призыв: «Идёмте!» —  просто способ сказать: «Марш, и вы там, в ногу!»

   Нас не пускают в Кремль. Там сидят ОНИ — вот в чём причина. Но ведь Кремль такой огромный! Почему бы ИМ не занять одну часть и позволить нам осмотреть другую? Нет, ОНИ — повсюду. Обсуждают, поди, советскую пропаганду за рубежом, так что возгласы туристов не должны им мешать. Мы обречены бродить вдоль красных зубчатых стен, — какой суровый приговор! Впрочем, Москва вообще суровая: строги её форма, цвет и то, как она разлеглась у тёмной реки и взбирается на Кремлёвский холм. Голос гида, громкий, бесцветный, только усиливает это впечатление. «Вот здесь царь Иван убивал своего сына. Это камень для преступников — их приковывали к нему кольцом. Да. Ну, идёмте!» (Профессор, я думаю, что вы шагаете не в ногу. Но он говорит, что я).

   В церкви нас тоже не пускают, мы можем лишь снаружи любоваться их сверкающими куполами-луковицами. Нам постоянно твердят, что церкви закрыты или превращены в спортивные залы. Вчера, пока гид растолковывала фермеру-птичнику какой-то исторический сюжет, я всё же прокралась за её спиной и прошмыгнула через мозаичную дверь в освещённый свечами полумрак. Шла служба, церковь была полна народу. Какой-то силуэт отделился от толпы и, словно призрак, направился ко мне. На женщине была обычная, не поддающаяся описанию одежда, ноги обмотаны тряпьём, чтобы удержать остатки туфель. Она испуганно и торопливо заговорила со мной по-французски. У меня сжалось сердце! Я протянула ей несколько рублей, она поспешно спрятала их под лохмотьями и снова упала на колени. Хорошо, что у меня нашлось, что ей дать: этот вечный высокомерный отказ принять хоть что-то иссушает душу. «О, мы поглотили их!» — беззаботно ответила гид, когда я спросила её, что же произошло со старыми русскими. Что ж, полагаю, «поглотили» — такое же подходящее слово, как и любое другое... 

    Ликвидация церквей в России — очевидно, один из первых канонов Советской веры. Гиды находят наш интерес к таким буржуазным пережиткам крайне возмутительным, и они никогда не устают нелестно высказываться о дурном влиянии религии. Неоднократно церкви уже сносили! — подчёркивали нам с плохо скрытым торжеством, и нам, я думаю, нарочно показывали другие церкви, которые стали учреждениями или клубами, или спортивными залами. Интерес к церкви, даже с точки зрения архитектуры, осуждается как основа царской идеологии — и поэтому строго подавляется. [...]

   Нас «образовывают» по весьма любопытной русской программе. Сегодня нашим первым выходом в свет было посещение детских яслей. Профессора шагали по двое с тем постоянным «изображением интереса», который стал для них привычным. В прихожей нас заставили надеть белые халаты. Так как все они были одного размера, а нам не позволили снять пальто, можете вообразить, как мы выглядели. Одетые таким образом, мы проследовали через целый ряд яслей. [...] Увиденное смутило даже Профессоров. В комнате для двухлеток несколько маленьких старичков сидели за столом и старались не пролить кашу на свои передники. Они выглядели серьёзными и угрюмыми, словно понимали смысл плаката, протянутого через всю комнату. Гид перевела его для нас. «Игра — не забава, а подготовка к труду». Так-то, детки! [...] На одной стене висел портрет бесплотного маленького мальчика в шёлковой рубашке с оборками и в синих бархатных штанах. Жёлтые кудри нимбом светились вокруг его головы. Гид, заметив мои изумлённо приподнятые брови, проговорила восхищённо: «Это Ленин, когда был ребёнком...» Маленькие старички пристально и уныло взглянули на него, их ложки повисли в воздухе. Это был в буквальном смысле  апофеоз — обожествление.

   Ясли отнюдь не блистали чистотой, и я невольно задавалась вопросом: зачем нам выдали халаты — чтобы защитить детей от нас или нас от детей? Полагаю, скорее последнее.

... Кто такой Василий Блаженный? В его честь воздвигнут собор, возвышающийся на Красной площади. Не могу назвать его образцом дурного вкуса; на мой взгляд, вкус тут отсутствует начисто — нагромождение одного архитектурного кошмара на другой. Весьма удачно, что именно его превратили в антирелигиозный музей. Так же, как и Исаакиевский собор. Здесь нет маятника, зато есть плакат, которому святой Исаак наверняка позавидовал бы. Я обнаружила его в одной из малых часовен: довольно безвкусная, вычурная советская версия святого Георгия, убивающего дракона. Внизу — представители пролетариата сжаты в кольцах огромного чудовища, изрыгающего пламя и наделённого железными когтями. Чуть повыше — дьяволы в цилиндрах (явно буржуи) подливают масло в огонь и копьями и трезубцами подталкивают пролетариев в объятия змея. Но помощь близка. Вот и освободитель! Он изображен на фоне ярко-синего неба, в ореоле героя, а за ним — святое воинство. Голова в ореоле принадлежит Ленину, не составляет труда разглядеть и его соратников: Сталин, Калинин, Молотов и др. Неудивительно, что Белая армия, изображённая в правом углу, удирает во всю прыть... Эта вещь в целом — не по художественному качеству, но по выраженному чувству — сродни некоторым произведениям ранней живописи. [...] Новая религия! [...]

   Самое счастливое место, которое я видела в России — это московская тюрьма. Нет, правда. Живи я в России, меня туда бы как магнитом тянуло. Мы оказались там в воскресенье или, точнее — на пятый день недели, что одно и тоже (в этой стране Бог отдыхал на пятый день), поэтому никто не работал. Само по себе это приятно и непривычно. После получасового статистического отчёта: «от пяти до десяти лет за убийство; на время уборки урожая заключённых выпускают из тюрьмы под честное слово; в России преступность ниже, чем где-либо в мире и т. д.» — Директор пустил нас к заключенным. Никто из них, похоже, не был заперт, одни лежали на койках (в четыре яруса под самый потолок, как в кубрике на корабле, стены украшены вырезками из газет и неизменными портретами Ленина и Сталина), другие расхаживали туда-сюда, не выпуская из рук свои матрасы, а некоторые вообще били баклуши. Несмотря на грязь и невзрачность обстановки, лица заключённых сияли радостью. А почему бы и нет? Антиобщественный поступок, который привёл их за решётку, стал для них глотком свободы, позволив вырваться из общей массы. Проявление индивидуальной воли, видимо, воспринимается в России так же, как приступ запоя на Западе: это огонь, который очищает.

   Мои соотечественники — те, кто жаждет крови, — наверняка станут твердить: «Они показывали вам только самое лучшее!» Но вряд ли эту тюрьму можно назвать образцовой, и поразила меня не она, а люди, которых я там увидела. Право слово, даже Советское государство не может заставить шайку людей всех сословий и рангов изображать неподдельное счастье перед случайно забредшими к ним туристами.

   Да и обувную фабрику трудно назвать образцовой в западном понимании, и ясли тоже. Фабрики, ясли, тюрьмы – не кажется ли вам, что это похоже на безумный ночной кошмар? Ни одному из нас, будь мы на Западе, и в голову не пришло бы перешагнуть порог подобных заведений (разве только нас принудили бы к этому силой), а здесь мы с серьёзным видом идём туда, куда нас ведут, и разглядываем башмаки, младенцев и преступников с таким почтением, словно они — щепки Святого Креста. Мы явно прониклись культом России.

    После тюрьмы, мы неизбежно должны были посетить и суд. Продемонстрировав нам преступников, так сказать, в полной красе, «Интурист» решил, что просто обязан показать нам, откуда же они берутся. Мы сунули блокноты в карманы и снова отправились в путь.

   «Русская судебная система – лучшая в мире», — заявил Первый профессор, когда мы вошли в слабо освещённую комнату, где стояло несколько скамей и кафедра. Едва мы успели рассесться («Не могли бы вы немного подвинуться, Профессор, я на самом краю!»), как вошёл сурового вида моложавый мужчина, а следом — две молодые женщины, выражения лиц которых, по сравнению с миной их спутника, казались просто ангельскими. Потом появились истец и ответчик. Первый – высохший старичок с колючим сероватым птичьим лицом, повязанным несвежим белым платком. Второй — голубоглазый молодой великан — заполнил почти всю комнату, казалось, стены дрогнули от его размеров и при первом же движении готовы расступиться, чтобы выпустить его на волю. Верзила, свирепый на вид, но явно глуповатый, застыл на месте, сжимая и разжимая за спиной кулаки. Сразу стало ясно, что произошло: старичок, поди, попал великану под горячую руку, и тот ему врезал разок, а может и пару раз.

   Мужчина за кафедрой, очевидно, судья, начал задавать вопросы истцу, и тот принялся изливать свои обиды, стараясь не смотреть на детину, стоявшего с ним рядом. При этом бедняга всем телом обратился в сторону кафедры, словно искал защиты от насильника. Молодые женщины взирали на обоих с одинаковой строгостью. [...] Потом дали слово ответчику. От его громогласной речи задрожали стены. И истец тоже. [...] С самого начала я сочувствовала великану, а теперь моя симпатия стала ещё больше. Не удивительно, что он поколотил старикашку. [...] Судьи начали совещаться. Они были неумолимы. [...] Я не сомневалась: его просто обязаны отпустить на поруки. Именно так. Приговор крупными буквами был написан на лицах этих судей. Один из них начал читать заключение. Когда он закончил, повисла короткая пауза. Великан страшно сжал свои кулачищи и покорно вышел из зала, возмущённый, но безропотный. Истец засеменил за ним на почтительном расстоянии, он как-то ещё больше постарел и не выражал особой радости. [...] Молодой ответчик был признан виновным. Ему придётся отсидеть месяц в тюрьме, а потом в течение года выплачивать половину зарплаты в партийную казну. [...]

   Мы пустились в обратный путь. Солнце играло на камнях мостовой. Первый Профессор, нежась в его лучах, забыл сцену в суде. И тут я, застав его врасплох, спросила: «Скажите, Профессор, а какой приговор вынесли бы вам на Западе, если бы вы поставили мне синяк, а я подала жалобу в суд?» — «Ну, дней десять или штраф в пару фунтов, — начал он беззаботно, но, перехватив мой взгляд, быстро поправился, — а, возможно, и — э-э-э — больше. Право слово, не знаю. Бывают разные обстоятельства, понимаете... судебная система не одна и та же... невозможно сказать... совершенно невозможно... [...]»

 ...Сегодня я встретилась с В., вместе с ещё одной девушкой она живёт в отгороженном занавеской конце коридора, спит на полу и носит воду из дома напротив. При этом не просто счастлива, а в восторге от подобной жизни. Как же так? Неужели  она рада тому, что растворилась в потоке новой доблестной жизни? Или ей так только кажется, из-за всех этих плакатов, развевающихся в воздухе? Впрочем — всё едино.

   Мы явно начинаем сдавать и уже готовы вспыхнуть по любому поводу. Меня по-прежнему считают отщепенкой, не соблюдающей приличия. Сегодня по дороге в гостиницу Третий профессор вдруг вскочил с места в омнибусе и завопил: «Я не могу сдержать радости! Не могу молчать! Мне хочется влезть на крышу и запеть: „О, страна надежды и славы”!» Видели бы вы, какой ужас отразился на их лицах во время этой выходки, и какое мрачное торжество блеснуло в моих глазах! Двое наших спутников усадили Третьего профессора на место, бормоча, что надо держать себя в руках (ради чести полка, я полагаю), а затем принесли мне извинения, сказав, что бедняга, видимо, выпил лишнего. Инцидент был исчерпан, но небольшая трещинка всё же осталась. Теперь всякий раз, когда я оказываюсь поблизости,  Третий профессор отворачивается и делает вид, будто заметил что-то интересное на другом конце улицы.

   Однако со стороны кажется, что наше погружение в реальность идёт своим чередом. Чтобы не выделяться из общей массы, мы педантично зовём друг друга «товарищ». Это слово здесь слышишь повсюду — на улицах, в разговорах. Оно заменило прежних «папашу» и «братишку». Но Россия ещё не изжила влияние Достоевского: исступлённое сострадание сочетается здесь с бессмысленной жестокостью. На днях я стала свидетельницей того, как двое мужчин, привычно ругавшихся на улице, вдруг наскочили друг на дружку, один из них повалил противника и ногой пнул лицом в грязь. Папаша, братишка, возлюбите друг друга! Я убил Ивана за то, что он украл мой перочинный ножик...

  ...Сегодня мы посетили Кремлёвскую Гробницу, так до сих пор называет её Бизнесмен. Это здание находится у стен Кремля посредине Красной площади, отличающейся великолепными пропорциями. Гробница построена из оникса (так мне показалось) и красного гранита. Как и большинство современных российских памятников, она кажется тяжеловесной и похожа на гигантское пресс-папье. Весь день перед ней толпится очередь: люди медленно – шажок за шажком — движутся к входу, который охраняют солдаты.

Нажмите, чтобы увеличить.
Очередь в мавзолей, 1932 год

  Вместе с гидом мы пристроились в хвосте очереди; замотанные в платки люди держались необыкновенно тихо: не просто не разговаривали, но были исполнены какого-то внутреннего молчания. Постояв рядом с ними, вы начинаете понимать, какого мистического смысла исполнено для них это посещение, и почти готовы разделить их чувства. Вам тоже хочется испытать восхищённый трепет перед этим умершим, но живым божеством.

   От входа вниз ведут ступени, освещённые рассеянным красноватым электрическим светом. Лестница, немного попетляв, приводит вас в тёмный красный склеп. Здесь сделано всё возможное для достижения максимального драматического эффекта. Толпа в молчании проходит мимо неподвижной маленькой фигурки, лежащей на красных подушках под стеклянным саркофагом. Жалкое зрелище вызывает сострадание: бренное тело, сохраняемое вопреки воле покойного и вопреки всем законам. Это не смерть, ведь смерть — быстрая и немедленная. Это — ничто. Безоговорочный материализм Советского государства достиг здесь своего абсолюта. Подобная пустота не способна вызвать никаких чувств — разве что гнев на тех, кто обманом лишили тело великого человека возможности быть преданным земле и превратили его в фетиш, на который глазеют туристы и молятся крестьяне. Какой-то солдат осторожно взял меня за руку, чтобы помочь подняться по тёмным ступеням, его голос прозвучал взволновано и искренне: в этой обители фальшивой героики и поддельной смерти пульсировала и текла жизнь — невероятно!

   — Весьма волнительно! Весьма! — пробормотал Второй профессор и кинул в мою сторону предостерегающий взгляд, словно опасался, что я не смогу удержаться от комментариев.

Но я промолчала.

  ... Вы правильно поступили, дав мне то письмо для киностудии… (Тут логично предположить, что посетить киностудию Трэверс посоветовал Джордж Рассел — Прим. переводч. О. М.) Письмо позволило мне встретиться с чрезвычайно необычным молодым человеком из Бирмингема. Он сделался таким большим, что даже большевикам кажется чересчур красным, и они стараются его остудить. Нетрудно догадаться, что он тоже директор-режиссёр. Нынче вечером он (режиссёр. — Прим. О. М.) оказал мне любезность, показав несколько черновых сцен из своего нового фильма о Магнитогорске. Он рассказывал о своей работе с таким яростным возбуждением, что слов было почти не разобрать, но я всё же поняла: речь идёт о каком-то огромном заводе — мир будет потрясён, когда узнает о нём.

  Главные герои фильма — молодые русские, их называют комсомольцами, с откровенной злобой стараются вытеснить друг дружку с работы, чтобы всё сделать в одиночку. Я понимаю: это звучит невероятно, но это и было невероятно. А потом ещё «кулаки». «Это классовые враги! — прокричал режиссёр, и победно прогудел автомобильной сиреной. — Хотели отомстить и поджечь завод. Смотри, настоящий пожар! Это я сделал!» Комсомольцы, если судить по тому, с какой энергией они били в колокол (режиссёр ловко бил в такт у моего правого уха), пресекли происки классовых врагов и остановились лишь затем, чтобы убить их детей (жалобный плач сливался с воем сирены), а потом с оглушительным шумом вновь взялись за классовую борьбу.

  Звуковые эффекты пока ещё не смонтированы, но режиссёр уже припас для озвучания огромный медный барабан, деревянную трещотку, большой церковный колокол, автомобильную сирену и свой собственный могучий голос. Последняя сцена показала, как девушки-комсомолки с натугой толкают огромные вагонетки с углем (или железом, а может, свинцом) вверх по наклонному скату. Неужели это аллегория пути в рай? «Равные права для обоих полов в России. Триумф девушек!» — торжественно подытожил голос режиссёра [...]. Затем возникла тишина. Мы были в таком потрясении, что в течение минуты [...] не могли говорить. Затем он спросил меня, не считаю ли я это эффектным, и я ответила «да»...

   Студия в нескольких милях от Москвы, и режиссёр, заперев за нами дверь, указал на мгновенную вспышку света на горизонте. «Это ваш трамвай, — сказал он кратко, и я поняла, что он не собирается опускаться до буржуазного уровня и отвезти меня домой. Я оказалась права, ибо, прежде чем я успела ответить, он быстро зашагал в противоположном направлении — энергично, как комсомолец.

   Я осталась одиноко ждать этого далёкого трамвая. Было очень темно и страшно, но я была слишком изранена, чтобы думать об этом. В ушах, словно похоронный звон, всё ещё звучал голос режиссёра: вагонетки со свинцом, сексуальная свобода, торжество женщин. Вагонетки со свинцом, свобода… Не могли бы вы, без особых хлопот, отправить мне сюда пару хороших, надёжных наручников? [...]

   ...В. водила меня в одну семью, они живут вшестером в одной комнате и не знают, что делать с деньгами, которые зарабатывают. При этом они почти голодают. Эти люди показали мне кучу мясных карточек, но, поскольку мяса нигде нет, от них никакого проку. Понимаете, если у нас, на Западе, нищета существует посреди изобилия, то здесь всё с точностью до наоборот. В России денег в достатке, но не хватает продуктов. Так что обе цивилизации, извините, культуры (вряд ли можно назвать советское государство цивилизованным) — всяк на свой лад принимают надир за зенит. [...]

   ...Я была на свадьбе — мы все были на свадьбе. И на двух разводах. Это всё происходило в течение пятнадцати минут... [...] И там, и тут не было ничего буржуазного. Всё работало суперсовременно, быстро и эффективно, как застёжка-молния. Так волшебно и так полно, как сцены преображения в пантомиме, и стоило всего рубль — по крайней мере, свадьба. Я не уверена насчёт развода — вероятно, он дешевле: только несколько копеек. Существует регистратор в ЗАГСе — суровая женщина (в России все женщины-чиновницы очень суровые) с гладкими волосами и с выражением крайней значительности на лице. Есть невеста и есть жених. Ваше имя, пожалуйста. И ваше! Так. И есть рубль. Дело сделано. Следующий, пожалуйста. [...]

   Для развода достаточно двух почтовых открыток. Насколько мы могли убедиться, реальные лица, обозначенные в открытках, при рассмотрении вопроса отсутствовали. Гид объяснила: чтобы получить развод, один из супругов просто посылает по почте в ЗАГС открытку с заявлением о расторжении брака с такой-то гражданкой или таким-то гражданином. [...] Это было так легко — остроумно и полностью осуществимо, — что я почувствовала: где-то должен быть подвох. Так и есть. Загвоздка — это ребёнок. В случае развода каждый из родителей в отдельности отвечает за него, пока он не достигнет возраста восемнадцати лет. Когда я услышала это, то поверила гиду, которая сообщила нам, что разводов при советской власти на 15 процентов меньше, чем во времена царизма. 

   Но если у вас нет детей в браке, вы можете жениться и разводиться, сколько угодно. Молодой американец, которого я встретила несколько дней назад, рассказал мне, что его друг, тоже американец, возвращаясь на родину, отдал своей русской подруге граммофон. Хотя девушка не была красавицей, на ней тут же женился юноша, любящий музыку. Однако, став обладателем граммофона, он быстренько развёлся и женился на девушке посимпатичнее. На радостях он подарил граммофон новой жене, после чего та в свою очередь с ним развелась и выбрала супруга покраше. Ну и так далее. Граммофон вёл весьма легкомысленное существование, перебираясь из одной супружеской постели в другую. Чем все это для него закончилось — неизвестно. Возможно, он скончался от старости и изнурительного труда... [...]

   ...Серый, серый, серый — только серый цвет в лицах здешних людей и на небе. О, где Чингисхан? До нас доносились слухи о нём, и мы ведь до сих пор на Востоке... [...] Конечно, мы не нашли Чингисхана. Я знала, что Первый профессор, разумеется, вовсе не собирался его серьёзно искать, а просто воспользовался случаем пропагандистки меня обработать. Мы ехали в дрожках (мною нанятых) по красивым слякотным улицам с куполами, напоминающими кольца дыма в воздухе. Профессор настойчиво пенял мне, что я неверно понимаю главную задачу поездки. Передо мной раскрыли, образно говоря, учебник коммунизма для умных женщин, а я не желаю воспользоваться такой возможностью. [...] И вот так, конечно, я должна был вернуться от Чингисхана к реальности [...] и попытаться обратить Профессора в другую веру. Я постаралась втолковать ему — просто диву даёшься, как он ухитрился, дожив до такого возраста, не знать этого, — что женщина и так по природе своей коммунистка и что увлекать её политикой всё равно, что пытаться «навести на лилию белила» или, того паче, «свести» их. Разве возможно, спрашивала я его, замкнуться в определённом времени, повесив на дверь табличку Finis? А ведь именно это он и пытается сделать. На самом деле этот русский эксперимент представляется мне слишком важным, и негоже нам таращиться на него, словно выводку любопытных цыплят. «Важным? Так вы признаёте это?» Конечно, признаю. Но в то же время он кажется мне ужасно несовершенным, ужасно старомодным, ужасно буржуазным. [...] Согласись я признать это идеалом, мне бы пришлось исключить всё прочее, а если я это сделаю, то как смогу стать коммунисткой в полном смысле этого слова? Мне мало части, мне нужно всё.

   ...Я пропустила лекцию о Гамлете, но я должна была посмотреть самого «Гамлета». Я хочу понять: почему, ну, почему меня первым делом не отвели в этот театр, вместо того чтобы водить в Дома культуры и тому подобное? […] Я должна рассказать вам о театре. Вот где Россия предстаёт с наилучшей стороны, а посещение театров не входит в программу нашей поездки. «Они показывают вам только самое лучшее!» Бла-бла-бла. Вовсе нет: лучшее они от вас прячут. И приходится искать на свой страх и риск. [...]

    Видите ли, я встретилась с режиссёром-директором. Ещё одним. И он сказал, что я должна предъявить свою карточку в театре (я не могу произнести по буквам название театра), и моё место будет ждать меня. Ну, я проделала это. Человек из театральной кассы рассмотрел мою карточку и осторожно положил её себе в карман, и после того, как я в ужасе прошла через пантомиму возбуждённых зрителей, которые следили за невидимой, но увлекательной частью действия и энергично хлопали, свет озарил его. С большой радостью человек из кассы оторвал красный билет, сунул мне его в ладонь и подтолкнул почти в объятия огромного советского солдата, дико кричавшего: «Френз, да? Френз?» Я кивнула, мы все кивнули, и втроём направились в сторону входа, соединённые одним братским объятием. Прежде чем проникнуть в тёмный зал, я спросила солдата на французском языке, успеваю ли я на первый акт. Он разинул рот. Первый акт? Нет, конечно, нет! Уже кончается третий. [...] Половина девятого, и уже конец третьего акта «Гамлета»?!

  «Гамлет”? — он уставился на меня. — Гамлет”? Это водевиль — третий акт Миллеса! Почему Гамлет”? Ну, пусть будет Гамлет”, если вам так больше нравится. Но вообще-то Гамлет” должен быть не здесь. О, Гамлет” двумя кварталами дальше...»

   Я бегала по Москве, как заяц, и кричала прохожим: «Гамлет?» И они указывали мне дорогу, как танцоры в балете «Гермес». Я упала в зрительское кресло только в конце первого акта. […] Даже того немногого, что я успела увидеть прежде, чем вспыхнул свет, оказалось достаточно, чтобы убедить меня в двух вещах — что этот «Гамлет» был мне совершенно в новинку и что всех туристов, чтобы они поняли Россию, надо водить в театр сразу же по прибытии. Ясли? Крепости? Чепуха! Жизнь страны — здесь!

   Какая это была игра! Она бы разбила сердца нашим Профессорам, но моё впервые, с тех пор как я оказалась в России, вело себя нормально. Pour arriver a Dieu il faut detourner de Dieu (Чтобы добраться до Бога — дóлжно отвлекать Бога). Пусть они отреклись от того «Гамлета», к которому мы привыкли, зато теперь он блистал ярче, чем когда-либо. Все возможные правила были нарушены, текст убийственно сокращён, добавлены цитаты из великого Эразмуса и безымянная буффонада. Характеры действующих лиц тоже изменились. Розенкранц и Гильденстерн превратились в парочку клоунов, которых выпускали перед занавесом всякий раз, когда меняли декорации. Сколько раз мы стонали, когда какой-нибудь знаменитый актёр кидал в пустоту риторический вопрос: «Не благороднее ли покориться?» и т. д. и т. п., и даже эхо не было ему ответом. Но на этом спектакле было не так. На этот раз монолог поделили между Гамлетом и Горацио. Два студента в библиотеке дворца: Гамлет вертит глобус, Горацио на лестнице тянется за книгой на самой верхней полке.

  «Быть или не быть?» — начинает Гамлет. «Вот в чём вопрос», — подхватывает Горацио. Диалог продолжается и в самом деле кажется живым — как естественные размышления совсем юных студентов. [...]

   Офелии было предложено уйти в монастырь в сцене, действие которой происходило в лесу, после того как Король, Королева и свита проскакали мимо на конях из папье-маше и с картонными соколами на запястьях. А знаменитая сцена, когда бедняжка, не безумная, а в стельку пьяная, исполняла свои песни, поддерживаемая подвыпившими пажами, стала завершением королевского пира. И Офелия справилась. Удивительно, но на этот раз она показалась мне настоящей, несчастной и трогательной.

   Спектакль завершился роскошной потасовкой. Фортинбрас и его солдаты явились ангелами, оплакивавшими мёртвых: по тому, как смеялась публика, я догадалась, что это была переделка настоящей солдатской песни.

   Возможно, это и не Hamlet, и всё же для меня — вполне Hamlet, и, пожалуй, Шекспир предпочёл бы его любым заумным постановкам, режиссёры которых способны вдохнуть жизнь в пьесу, только нарядив главного героя в брюки для гольфа или прибегнув к иным ухищрениям — так что «Гамлет» превращается в вешалку для декораций… [...]

   Помимо игры актёров, которая в основном была великолепной, и новой трактовки пьесы, помимо, на самом деле, самого «Гамлета», наиболее интересной частью спектакля для меня стала публика. Это были такие зрители, о которых мечтает любой актёр, но находит, как правило, лишь на небесах, — публика, которая отдаёт себя без остатка, как инструмент музыканту. Между актёрами и зрителями установилась волшебная связь, невидимый, но почти осязаемый поток, так что все становились участниками, и любой человек в театре играл в пьесе свою особую роль. Все они — актёры по природе. [...]

   Сидя в русском театре, начинаешь понимать, как советскому государству удалось довести страну до крайности: добавьте к природной тяге к актёрству непрекращающуюся пропаганду и бесконечные плакаты — и вы сможете приручить человека к нынешнему режиму. Афиши, громкоговорители и личная склонность всё превращать в театр способны убедить любого, что он играет ведущую роль в большевистском пышном спектакле и что без его участия вся сценическая конструкция Советской России обратится в руины. О, как это хитро придумано, как чертовски хитро! Ленин обнаружил, что медведи могут плясать, а Сталин догадался, как вдеть им в носы кольца, чтобы водить по улицам. Но не скрывается ли где-то там, за всей этой хитроумной эксплуатацией, желание самого медведя, чтобы его водили? Не по собственной ли воле люди выбрали тиранов, которые подыгрывают их самым глубоким  инстинктам и освобождают от необходимости думать самостоятельно? […]

Нажмите, чтобы увеличить.
С бубнами, горнами, флагами и барабанами за победу мировой революции! 1931 г. Фото: Брэнсон Деку

   ...Я заметила: за мной следят — за всеми нами. Конечно, мои спутники, с тех пор как мы оставили Лондон, твердили мне, что в России никто и шага не может ступить без того, чтоб об этом не стало известно в Чека, — всем, от мелкой сошки до начальства. Но я смеялась над ними. Мне казалось, это уже чересчур: какая трата времени для Чека! […]

    Каждый день я просила служащих отеля — любого, кто попадался мне на глаза, — позвонить Т. от моего имени (я не могу сделать это сама, ведь я не знаю ни слова на этом корявом варварском языке) и в ответ слышала всегда одно и то же. «Мы знаем. Он ваш друг. Но телефон сломан». Какая досада! А я-то хотела сообщить ему, где я установила бомбу, и спросить, что мне делать со всей этой взрывчаткой? 

   Но если серьёзно, что-то здесь не так. Всякий раз, когда я отправлялась куда-нибудь одна, гид узнавал, где я была. Как это им удавалось? Может, ко мне приставлен специальный человек из Чека? Кто он… или она? Та женщина во вчерашнем трамвае с кульком из стёганого одеяла, в котором (судя по раздававшемуся изнутри слабому писку) медленно задыхался младенец? Или тот мужчина, которого сбила карета «скорой помощи», да так и оставила лежать на дороге: хочешь умирай, хочешь спасай себя сам. Подобное внимание к моей персоне весьма лестно, но явно портит мой характер, побуждая к самовозвеличиванию. Бесполезно объяснять «Интуристу», что у меня есть друзья в России и есть рекомендательные письма, а тем паче то, что мне порой необходимо просто побыть в одиночестве — для них это худшее из зол. Самый нездоровый знак. Настоящему большевику одиночество ни к чему. Он так устроен, что его единственное желание — это работать в шайке, спать в шайке и наслаждаться жизнью тоже в шайке. Ужас! [...]

   Но они сердятся. И я тоже. В конце концов, я купила тур (или думала, что купила) по Красной России, а не на пребывание в армии. Действительно, если такого рода вещи продолжатся, я вынуждена буду идти в армию, — советские солдаты выглядят счастливыми и сытыми. Мне сказали, что [...] им разрешается делать то, что им нравится. В этом случае армия — место для меня. [...]

   ...Гид сообщила новость. Мы не едем в Нижний Новгород. «Интурист» в своём офисе только что разыграл перед нами весёлую и драматическую сценку. [...] Оказывается, сломались пароходы. Что, все пароходы? Это невозможно. Но «Интурист» был неумолим, и мы были вынуждены с позором отступить в угол и вместе обсудить ситуацию. Гиды смотрели на нас с монгольским презрением на лицах. Но мы не склонны позволить им безнаказанно совершить запрещённое — беспричинно отменить поездку. Если не Нижний Новгород, то мы настаиваем на каком-то другом, но не менее интересном маршруте. Сошлись на том, что поездку в Нижний нам компенсируют экскурсией в хороший колхоз и посещением балетного спектакля. [...]

   Сейчас уже снова почти все в нашей группе настроены очень великодушно и по-джентльменски и постоянно уверяют друг друга, что, в конце концов, «Интурист» не виноват в нарушении речного судоходства, и, в любом случае, неважно — одним городом больше или меньше, когда можно увидеть колхоз — тракторы, километры степей, рабочих, услышать цифры статистики? [...]

   Нас дивно облапошили. Мы съездили в колхоз. Это был умно организованный и очень смешной фарс. [...] Вчера рано утром превосходный туристический междугородный автобус подкатил к гостинице. Наша группа, в приподнятом настроении и руководимая совершенно новым гидом (которая, видимо, считала, что учить английский язык — пустая трата времени, и потому едва могла выговорить несколько слов по-английски), уселась в автобус, и он понёсся вдаль. Мы наслаждались непривычным комфортом с едва скрываемой гордостью и торжеством. Думаю, мы выглядели, как группа еврейских финансистов, собравшихся на пикник. Туристический междугородный автобус помпезно пронесся по Москве, и мы, наслаждаясь комфортом, настроились на долгую, долгую, долгую поездку в самый центр России и блаженно мечтали о севе и об урожаях, желали знать, сколько квадратных миль в час может вспахать трактор, и жаждали воспринять любую статистическую цифирь... 

  Однако буквально через полчаса, домчавшись с рёвом и шиком до ближнего Подмосковья, автобус внезапно остановился у маленького захудалого деревенского участка. Гид собрала нас всех вместе, чтобы окунуться в английский язык. «Пойдёмте!» —  решительно сказала она. Идти? Куда идти? Зачем торопиться, если долгий день впереди? «Это колхоз, — сообщила она и махнула рукой в сторону грязного мула, щипавшего траву, и нескольких пригородных коттеджей. С некоторым удивлением, но по наивному убеждению, что гид знает лучше, мы пошли. Она указала на самый дальний из коттеджей, воскликнула: «Там!» — и заняла своё место во главе колонны. Мы парами двинулись за ней. Прибыв большой толпой, мы плотно набились в маленькую комнату, которая оказалась конторой. Здесь было несколько полок, два стула и директор. Директор начал говорить что-то и говорил, по крайней мере, час, заглядывая время от времени в большую истрёпанную книгу, которую в любой другой стране, возможно, приняли бы за Библию. Мне на мгновение пришло в голову, будто нас подвергают религиозной обработке в какой-то тайной запрещённой секте. Но нет. Длинная речь подошла к концу, и гид взялась переводить: «Это место, где делают тридцать три капусты в год ...» Мы посмотрели друг на друга с изумлением. Что произвело впечатление? Тридцать три капусты! «Две тысячи салата. Семь морковок. Нитраты — нет, нет. Почва — она хорошая. Да. Много рабочих. Да. Они не едят капусту. Капуста — для государства». 

  Мягкий зловещий ропот поднимался внутри нашей группы. Даже идиот смог бы заметить, что нам — даже Школьным учителям — всего этого предостаточно. Гид не была идиоткой. Она ещё несколько мгновений переводила, путаясь в словах, — но вдруг осознала своё поражение и то, что её английский учебник для начинающих не сработал. Она, поняв напряжённость ситуации, поспешно оборвала себя: «Пойдёмте!»

   Мне было жаль директора. Он выглядел таким печальным и разочарованным. Только сотую часть его прекрасной речи перевели для иностранцев. Теперь эти англичане уедут и никогда не узнают, сколько помидоров созрело у него в теплице...

   Мы вышли из конторы. У ворот я отказалась идти дальше со всеми и направилась к автобусу. «Вы не пойдёте с нами?» — спросил Первый профессор. «Думаю, нет. Я никогда не слышала так много о капусте».

     «Но может быть, там окажется что-то другое...» — безнадёжно произнёс он.

     «Сомневаюсь», — ответила я. И он мрачно поплёлся со всеми.

   Водитель автобуса, когда я вернулась, неожиданно превратился в человека. Я вошла в пустой салон, — и он вдруг кашлянул осторожно, ударил себя в грудь и вопросительно поднял руку. Я поняла, что это значит: он заметил, что я страдаю от кашля и хотел бы знать, насколько мне худо. Я кивнула, улыбаясь. Тогда он нырнул в какую-то нишу под своим сиденьем и вытащил запачканную бутылку и стакан. Сияя, он поднял их передо мной. «Будете водку?» — спросил он. Я превратилась в мандарин. Кивала и кивала, и улыбалась, и кланялась, показывая своё одобрение и признательность. Он вытер стакан носовым платком, наполнил его и торжественно вручил мне. Вы, конечно, знаете вкус ирландского самогона. Ну, у этого он немного другой. Тем не менее, он понравился мне больше, чем любой другой алкоголь. Жидкий огонь. Я выпила довольно много, а затем водитель опрокинул в себя такую же порцию и снова спрятал контрабандную бутылку. Мы сидели, поблескивая глазами друг на друга, совершенно счастливые. Горизонт постепенно стал стираться, деревья — удваиваться и танцевать, и как-то оказались на лужайке четыре мула вместо одного... [...] Коттеджи ходили вверх и вниз по небу, как качели на ярмарке. Это было мило!

   Вдруг я услышала тоненькие голоса рядом с автобусом и выглянула наружу. Примерно шесть маленьких мальчиков (или, возможно, не шесть — водка действует очень мощно!) пропищали мне: «Товарищ, товарищ, товарищ...» Я нырнула к себе в сумку. Да, там лежала плитка шоколада, которую вчера купил для меня Первый профессор. Я разбила плитку на мелкие кусочки, и маленькие мальчики, точно птицы, ели их с моей ладони. В этот момент из дома вышел громадный грубый парень. Когда он увидел, что происходит, тут же, одним взмахом большущей руки, разбросал детей в разные стороны и обрушился на них с длинным увещеванием. По его случайно брошенному на меня презрительному взгляду я догадалась, что он напомнил мальчуганам о принципах своей религии. Стыд и позор — брать мясо (или шоколад, что ещё хуже) из рук капиталистов! Разве у них, граждан Советского государства, больше нет гордости? Что с ними будет в будущем? Знал это только один Ленин... [...] 

  «Это был всего лишь садовый питомник, — сообщил мне со вздохом Первый профессор, который вернулся первым, немного опередив остальных. — Да, просто питомник в саду, красивом, золотом...»

   «Нет, нет, Профессор, я ничего не имею против... Не слушайте меня. Я пьяна. Водка!» Его глаза заблестели. «Где вы её взяли?» — Жеста Профессора оказалось достаточно, чтобы убедить водителя: он — мой близкий друг. И шофёр нырнул в нишу под сидением и снова возник, держа в руках своё сокровище. Моим глазам открылось ни с чем не сравнимое зрелище — Первый профессор с удовольствием пил водку прямо из бутылки! Такое навсегда останется в моей памяти. Но суровый взгляд, которым наш интеллектуал пронзил меня, запретил мне что-либо комментировать. По дороге домой он рассказал мне, в промежутках между взрывами «водочного» смеха, что они видели ещё одни ясли, несколько теплиц и ряды молодой свёклы. По тому, как он говорил, я сделала вывод: он устал от младенцев и от всяких овощей... [...]

 …Мы побывали всё-таки на балетном спектакле. Но я осталась разочарованной, потому что нам показали не современный спектакль, а ?Lac des Cygnes”, в такой устарелой постановке, что мы словно бы вернулись в эпоху царизма. Впрочем, надо отдать должное технике — танцевали превосходно. Намного лучше, чем западные танцовщики. Даже добавление к английской фамилии окончания «ский» или «ов» не прибавит русского масла и вина к английской крови наших балетных звёзд. Но мне-то хотелось посмотреть балет, где классическая техника, освобождённая от плесени традиций, соединяется с новыми формами и интерпретациями, а ?Lac…” оказался лишь впечатляющей демонстрацией tour de force.

  ...Сегодня, гуляя по Красной площади, я увидела рабочего, который катил тачку, заваленную бронзовыми бюстами Ленина и Сталина. Солдаты, стоявшие на посту у Кремлевских ворот, увидев священный (серийно выпущенный) груз, вскочили и отсалютовали. Я испытала шок, поскольку обнаружила, что возница тачки настолько не замечал торжественности события, что по-прежнему оставался в шляпе. [...]

 ...Я должна встретиться с A. Я не знала тогда, каким выдающимся человеком он слыл. Мой дорогой, у него есть две комнаты и кухня! Я приехала к нему. Но пока нашла нужную улицу и дом, остановила чуть ли не половину жителей Москвы и показывала клочок бумажки с адресом A., написанным печатными буквами. Я ожидала увидеть обычную однокомнатную квартиру, где теснятся все вместе — дети, дедушки, сёстры, двоюродные братья и тётушки. Но оказалось, A. и его жена живут одни. Это представлялось каким-то неестественным. Впрочем, он этого заслуживает. Вы знаете, что он числится директором в семи местах? Он ещё и в консультативных комитетах, и секретарь Клуба писателей, и успешный драматург. Он вознамерился в ближайшее время приступить к переводу английских и американских книг на русский язык, и его первое обращение ко мне — просьба прислать ему для этой цели, когда я вернусь в Англию, полное собрание сочинений Гертруды Стайн.

 Сначала наша беседа выглядела очень аккуратной, будто чисто выметенной новомодной метлой. Я видела, что он вежливо сдерживал своё презрение к большинству наших западных обычаев и очень осторожно протаптывал дорожку в разговоре, чтобы никоим образом не дойти до спорной темы. Кроме того, меня очаровали маленькие разноцветные печеньица и самовар, и тепло, и я не хотела оказаться вынужденной уйти прежде, чем полностью разочаруюсь.

   И вдруг А. полностью разрушил то аккуратное укрытие, которое мы вместе строили: «Вы „за” Советское государство, — да?» Я колебалась. Его голубые глаза блеснули: «Ах-х-х!» Он углядел возможное обращение меня в другую веру. А я сообразила, что пустилась в плавание по самому бурному из морей. Против меня он и его жена. Их двое, а я одна — это несправедливо.

   Он прошёл с триумфом от точки к точке, очень ясно демонстрируя абсурдность упоминания какой-либо цивилизации в одном ряду с Советским государством. От рабочих мы перешли к ударным бригадам, от ударных бригад к коммунистическим ячейкам, от них к комсомольцам, а затем к кооперативным обществам — вы понятия не имеете, сколько разных категорий рабочих существует в пролетарской России!

   Его глаза выражали состояние экстаза, — я хорошо его узнаю?, в б?льшей степени, чем обычный русский, — потому что он, конечно, член партии. А я пыталась разглядеть за этим фасадом реального человека. Неужто советские принципы не просто отпечатаны в нём, но и выгравированы? Трудно поверить в это — он такой эрудированный... [...] 

  Он вздохнул и продолжал. «Ну, а теперь авторы и художники — давайте посмотрим на них». И мы посмотрели на них. Сначала в их красивых квартирах в Доме писателей и в Доме художников. У каждого была своя комната: кровать, стол и стул — всё это оплачивается государством, которое гарантирует, что они никогда впредь не будут голодать.

   «Но, согласитесь, нищета, голод и нужда часто вызывали…» А. подхватил и закончил мою мысль, прежде чем я успела её сформулировать: «…неизбежные разногласия между художниками? Ну, это всё в прошлом. Теперь, когда о них заботится государство, подобные трения могут возникнуть лишь от столкновения мыслей…»

  Я не стала возражать ему, что они наверняка всё же возникнут у жильцов Дома писателей, несмотря на кровать, стол и стул. Впрочем, у меня не было шанса высказаться, ибо А. уже ушёл к другому советскому принципу — тому, который, в сущности, избавляет художника от необходимости придумывать свои собственные темы.

   Грубо говоря, оказывается, для художника в Советской России существует только три темы — падение царизма, революция и появление нового человека (Bolshevik). По мере того, как он перечислял всё это и беззаботно сдул остальное, происходившее в российской истории до знаменитой осени 1917-го, я всё больше убеждалась в том, что это советское государство кровно связано с ранним (да и современным) христианством. Оба разделяют ту же nouveau riche идею, что до появления их символа веры — Ленина или Иисуса — в мире царил хаос. Оба провозглашают труд единственной добродетелью и обожествляют труженика. Оба практикуют культ Марии – рожай, рожай, рожай! А воздаяние? Новое рождение. Помните прошлогодний папский эдикт? Его суть: «Богатые, будьте щедрыми. Бедные, будьте терпеливыми, и вам воздастся». Разве последнее утверждение этого гуманного (sic) призыва не сродни советскому плакату? Какие другие награды? Для бедных христиан — будущий Рай, для бедных большевиков — будущая Сверхдержава. Мир полон воздаяний, но поколение за поколением умирают, так и не узнав этого. Ленин, действительно, был первым человеком, который сказал им об этом и самолично провозгласил: Рай будет Здесь и Сейчас. Но он прожил недолго. В России его имя мелькает и тут и там — повсюду, как неуловимая звезда. Но его великолепная непосредственность, его неуклонное следование реальности, его поглощённость вечным Сейчас и Здесь — где это? Какая вероотступническая доктрина затмила их? «Новая» религия, конечно!

   А., на помощь которому иногда приходила жена, набирал всё большую и большую высоту в риторике. […] Я попыталась как-нибудь проколоть раздувшийся пузырь их веры. А., однако, восторженно пробивался сквозь мой ропот, воодушевлённый своими разглагольствованиями. «Серп и Молот, Работа для Всех, Душа каждого русского...» — «Я считала, — кротко заикнулась я, — что такое исключительно личное и индивидуальное достояние как душа...» Но для меня не нашлось места на его фантастических высотах...

   Как это произошло, я не знаю, но появился шанс мягко увести разговор в сторону, и я, обратившись к его жене, случайно упомянула слово «лимоны». А. сразу же рухнул с высот на землю. «Лимоны? Вы сказали лимоны”?» И его лицо полностью преобразилось. Исчезли экстатический блеск в глазах, фанатичный энтузиазм. Он выглядел как человек, и очень красивый человек, с чертами лица, вдруг смягчившимися и подвижными, и радостными. «Вы сказали, лимоны. У вас есть лимоны?» Я кивнула. И гигантское существо прыгнуло через всю комнату и принялось трясти меня за плечи с какой-то нежной яростью. «И вы не сказали мне! Я счёл, что вы не вполне искренни. Я говорил и говорил всё время, а вы хранили тайну...   Идёмте. Мы поедем на моей машине.  Не более одной минуты. Возьмите сахарное печенье. Всё возьмите. Да, всё. Не более одной минуты. Мою шляпу, Наташа! Я еду за лимонами».

   Как прекрасны люди, когда они вот так смеются! О, хрупкий пузырь теорий, порушенный маленьким фруктом с грубой жёлтой кожурой! Как мало солнца нужно, чтобы растаяла замёрзшая река...  Когда А. стоял в вестибюле гостиницы с восемью лимонами, прижатыми к груди, освобождённый от своей коммунистической плесени, он краснел и смущался, и робел.     Он не знал, что сказать, он мог только лепетать глупости, среди которых я могла разобрать только отдельные фразы. Он не забудет. Никогда, никогда. Он всегда считал, что ирландский народ — самый обаятельный, самый одарённый воображением, самый отзывчивый. А не лучше ли положить лимоны в шляпу? Там им будет безопаснее. Говоря всё это, А. не смотрел на меня. На самом деле, он обращался к лимонам. Сам Блудный сын не удостаивался более радушного приёма...

  Я отвернулась, чтобы не видеть, как он отъезжает на своём авто, и заметила в вестибюле портье, молча и умоляюще смотревшего на меня. Я поняла. Строго глядя ему в глаза, я сказала: «Я хочу позвонить в Ленинград. О, если я дозвонюсь...» Он полетел к телефонной будке, как птица. 

  Полчаса спустя меня вызвали для междугородного телефонного разговора с Т. Он ожидал моего звонка. Почему задержка? Меня снова заверили, что его телефон не в порядке. Дьявол! Они, конечно же, обманывали — этого на самом деле не было. Но портье получил свой лимон, не только он. В шести домах будут счастливы сегодня вечером. Я не могла отказать в лимонах другим служащим гостиницы — они смотрели на меня с немым призывом. Однако осталось только шесть лимонов, поэтому, когда они обступили меня, я подбросила все шесть в воздух... Завязалась шутливая борьба за жёлтого фрукта, как у детей на утреннике. Потом вдруг начали бросаться лимонами друг в друга, плача и смеясь, и крича... О, нет, не лимонов им так хотелось. Просто вдруг лопнуло что-то туго натянутое, напряжённое, и теплота, дружественность, жизнь — называйте, как хотите, —  пролилась на всех нас. [...]

  ...О, капитан, мой капитан, наше полное опасений путешествие закончено. Или почти закончено. Мы ждём на таможне в Ленинграде только слова, чтобы подняться на борт парохода. Ветры дуют от Полярной Звезды; позади нас холод лучшей земли хранит свои тайны; Перед нами лежит холодное приветливое море. Все, кроме меня, пытаются скрыть своё удовлетворение, что русский тур хорошо на самом деле закончился. Но я вижу это, оно просвечивает сквозь торжественность, — их шаги легки и бойки...

  ...Мы почти дома. Кто назвал Северное море пустыней? Оно — самое прекрасное и доброе из морей. Мы все ошеломлены и утомлены и приводим в порядок впечатления. Я заметила любопытную тенденцию — все, кажется, стремятся погрузиться в себя. Как могли они, тред-юнионисты, так скоро забыть, что их долг — объединяться, просто объединяться? Уединённость и изолированность — об этом они думают в своих обретённых углах? Т-с-с — тише, не беспокойте их. Они спят.

_______________________

© Торлина Татьяна Зиновьевна

Ранее опубликовано в альманахе «Австралийская мозаика», 2016, №35


Девять мер красоты. Путевой очерк
Очерк о поездке автора из Мельбурна через родной город Одессу в Израиль. Автор делится своими впечатлениями от...
Мир в фотографиях из социальных сетей и фото наших авторов
Фотографии из социальных сетей периода публикаций в апреле-мае 2020 года и фото наших авторов.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum