Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Главлит придет, уверенно и беспощадн
Воспоминания и размышления журналиста и деятеля СЖ СССР в связи с приказом ФСБ...
№10
(388)
07.10.2021
Творчество
Друзья давно минувших лет
(№18 [120] 16.11.2005)
Автор: Александр Черевченко
Александр Черевченко
Сразу хочу предупредить читателя: эти литературные заметки не являются автобиографическими. Я заранее отказался от какой бы то ни было хронологии.
Жизнь каждого человека наполнена такой бездной ничего не значащих для широкой публики фактов, что описывать ее во всех подробностях, да еще от первого лица, не имеет смысла. Это просто не интересно. То, что в какой-то определенный период или момент бытия того или иного индивидуума имело для него якобы громадный смысл, со временем теряет значение и превращается в ничего не значащие эпизоды. И напротив – какая-нибудь мимолетная встреча, кем-то брошенное мимоходом слово толкают человека на поступки, становящиеся поворотными в его судьбе. То есть главную роль в жизни любого из нас играют ЛЮДИ, с которыми так или иначе свела нас судьба.
Среди тех, кто встретился на моем пути, были и плохие и хорошие. Мне повезло - хороших было больше. О них и речь.


Провал

Летом 1962 года на вступительном экзамене в Литературный институт им. Горького по русскому языку и литературе я получил «двойку». Экзамен принимал профессор МГУ Геннадий Николаевич Поспелов – гроза всех студентов и абитуриентов (говорят, что Евтушенко, будучи студентом Литинститута, сдавал ему 14 раз, да так и не сдал). Это был устный экзамен, а сочинение я написал на «отлично». Билет состоял из двух вопросов – по языку и по литературе. С грамматикой я более или менее разобрался, а второй вопрос загнал меня в тупик. Требовалось рассказать о творчестве Лермонтова. А башка 20-летнего парня, вчерашнего матроса, была заполнена кашей из стихов Багрицкого и Киплинга, Недогонова и Уткина, Межирова и Слуцкого, Винокурова и Гудзенко. Ну и, конечно, Евтушенко и Вознесенского – кумиров тогдашней молодежи. Для Лермонтова места в ней не осталось. И когда Поспелов потребовал прочитать наизусть хоть какое-нибудь стихотворение великого русского поэта, в мозгах моих что-то заклинило и я молчал как рыба.
Здесь свою роль сыграл еще один немаловажный фактор. Геннадий Николаевич, принимая экзамены, все время что-то ел. На абитуриентов это производило потрясающее впечатление. Представьте себе стол экзаменатора, заваленный пирожками и уставленный бутылками с кефиром. Тем более, что в общаге, знакомясь с друг другом и надрывая глотки в ночных состязаниях в гениальности, мы пропили все до копейки и были уже вторые сутки голодны, как волки.
Чувствуя, что все строки Лермонтова, заученные еще в школе, вылетели у меня из головы, я хотел лишь одного – стащить со стола пирожок и сбежать от этого позорища куда подальше. Однако сделать мне этого не удалось: разъяренный профессор стукнул по столу кулаком и выгнал меня из аудитории.
Впоследствии, будучи студентами, мы свыклись с причудами этого, без преувеличения, выдающегося ученого, корифея теории литературы и русской классики.
Забегая наперед, припомню такой курьезный случай. Как-то, кажется уже на втором курсе, мы сдавали Геннадию Николаевичу зачет. По обыкновению, он разложил на столе свой «экзаменационный корм». Среди прочих харчей были и яблоки. Зачет шел своим чередом, но тут профессора вызвали к телефону. Извинившись перед студентами, он вышел из аудитории. И тут с «галерки» подошел к столу экзаменатора невероятно высокий и тощий студент из числа «приблудных». Это был один из старшекурсников, за которым уже год или два тянулся «хвост» по литературоведению. Деканат разрешил ему сдать зачет вместе с нами. Итак, «приблудный» подошел к столу профессора, взял яблоко и смачно его надкусил. Но в это время за дверью послышалась командорская поступь профессора. Воришка обронил надкушенное яблоко на стол и успел занять прежнее место. Профессор сразу же обнаружил следы «диверсии» и грозно спросил:

- Кто посмел?

Студенческая аудитория ответила ему гробовым молчанием.

- Если злоумышленник не признается, всем ставлю незачет! – щеточка усов над верхней губой профессора приняла горизонтальное положение. Мы поняли, что Поспелов не шутит. И тогда в последнем ряду поднялся «приблудный» злоумышленник. Его давно не мытая физиономия выражала мировую скорбь.

- Вон из класса! – возопил Поспелов. – И чтобы больше мне на глаза не показывался!

Тот сокрушенно поплелся к двери. И в это время раздался медоточивый тенорок Коли Рубцова:

- Геннадий Николаевич, он ведь десять дней ничего не ел!

Профессор сперва опешил. Затем догнал воришку, уже выходившего за двери, схватил его за рукав, судорожно порылся в карманах, достал червонец и сунул его в руку совершенно обалдевшего студента:

- Идите в столовую, поешьте, только не передайте – после долгой голодухи это вредно!..

Кончилась эта история большим разочарованием для профессора Поспелова и большими неприятностями для «голодающего» студента. Закончив прием зачетов, Геннадий Никулаевич сложил недоеденное в свой необъятный «доисторический» портфель и важной поступью через сквер Литинститута двинулся к выходу на Тверской бульвар. И тут из-за кустов ему навстречу поднялась знакомая фигура. Обдавая корифея перегаром дешевого портвейна, облагодетельствованный им студент обнял и взасос поцеловал его, бормоча слова искренней благодарности. Дареный червонец был доблестно пропит им в соседней забегаловке, после чего он мирно почивал в кущах литинститутского сквера. Больше на моем веку Геннадий Николаевич Поспелов никогда не проявлял к студентам сострадание и милосердие.

Но все это произошло значительно позже. А в день последнего экзамена, позорно мною проваленного, я, брел по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину и далее, через сквер на Пушкинскую, где останавливался троллейбус третьего маршрута. Он ехал прямиком до нашей общаги. Оставалось лишь собрать вещи и отправиться на Курский вокзал, откуда шли поезда на Харьков, мой родной город. Денег у меня оставалось лишь на билет в общем вагоне и на «прощальную» выпивку.
Я не отчаивался – начав самостоятельную жизнь в неполных семнадцать лет, уже успел к двадцати своим годам пройти огонь и воду, испытал немало разочарований. Одним больше, одним меньше – какая разница!
В общежитии на улице Добролюбова дым стоял коромыслом. Кто-то из пока что не признанных гениев праздновал поступление в кузницу советских писателей, другие, провалившись, как и я, на вступительных экзаменах, пили посошок, собираясь в обратный путь. Я тоже внес в общий котел бутылку портвейна «Три семерки», взял стакан и сел на чью-то продавленную койку.

- Ну что ты теперь будешь делать? – спросил меня Сережа Макаров, питерский поэт, он же техник по ремонту лифтов, сдавший все экзамены на тройки и уже зачисленный в институт. – Какие планы?

- Вернусь в свою «Лензмину» (харьковская молодежная газета «Ленiнська змiна», куда я устроился после флота). Попытаюсь поступить на филфак в Харькове.

- Ну, удач тебе, старик! А я завтра приглашен на обед к самому Александру Яшину. Обещал дать мне «доброго пути» в «Литроссии»!

«Живут же люди!» - подумал я без всякой зависти. До поезда на Харьков оставалось бездна времени, но меня на обед никто не приглашал. А уезжать из Москвы не хотелось! Мне понравился этот загадочный город, захотелось продлить свое пребывание в нем хотя бы на несколько дней. Но, увы, здесь у меня не было ни одного знакомого человека. Правда, в кармане лежала записка от поэта Аркадия Филатова и его тогдашней жены Люки к неведомому мне московскому литератору Юлию Даниэлю, бывшему харьковчанину, с просьбой приютить меня и обогреть, если что... Немного поколебавшись, я спустился на лифте в фойе общежития, где имелся телефон, и набрал нацарапанный на клочке бумаги номер.

«Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю...»

Честно говоря, в гости к Даниэлю я шел с некоторой опаской. Ну кто я, собственно, такой в глазах известного московского писателя? С чего это вдруг он должен принимать меня в своем доме, тратить драгоценное время на какого-то провинциального поэта? К тому же получившего «неуд» на экзамене в Литинститут по главному предмету, то есть расписавшегося в собственной несостоятельности. Но, подумав, я решил, что ничем особо не рискую: выставит за дверь – поеду на Курский вокзал и вернусь в Харьков. Где наша не пропадала! И нажал кнопку звонка.
Сначала послышался заливистый собачий лай, а затем дверь отворилась, и на пороге меня встретили шоколадного цвета спаниэль и невысокий человек с лицом суровым и неприветливым, будто высеченным из доломита. Надо было представиться, назвать себя, но от волнения я, кажется, потерял дар речи.

И вдруг он улыбнулся. Никогда ни у кого, ни раньше, ни позже я не видел такой улыбки. Она не просто озарила, но совершенно изменила облик стоявшего передо мною человека. Я понял, что у него мне и впрямь будет тепло и уютно. И влюбился в Юльку с первого взгляда.
Да, мои и его харьковские друзья – Люка и Кадя Филатовы, Леша Пугачев (речь о них ниже) Борис Чичибабин, Марлена Рахлина и многие другие (кстати, в Харькове у него друзей было не меньше, а может быть, и больше, чем в Москве) за глаза называли Юлия Марковича Юлькой. Знал ли он об этом? Наверное, знал. В этом не было ни тени амикошонства, просто все его друзья искренне любили этого человека и относились к нему с большой нежностью. Юлька платил им той же монетой.

Сейчас, по прошествии 43 лет после этой встречи, я помню ее в мельчайших деталях, будто она произошла вчера. Собственно, зауважал я Даниэля заочно, узнав, что он добровольно ушел на фронт, сначала был связистом, а затем воевал в войсках специального назначения. Это были десантники-диверсанты, которых на парашютах забрасывали в тыл врага, как правило, по ночам, и там они уничтожали полковые и дивизионные штабы, мосты и базы гитлеровцев, а то и целые подразделения. В одном из таких рейдов обе руки Даниэля при приземлении прошило автоматной очередью, но друзья не бросили его, доставили на «большую землю», что уже говорит о многом. Для меня, сына фронтовика, выросшего в военном городке, это было лучшей характеристикой. А еще мне рассказали о том, что Юлий Даниэль – большой знаток и прекрасный переводчик английской поэзии. В Харькове, в библиотеке Короленко, еще будучи старшеклассником, я переписал в тетрадку несколько стихов Редьярда Кипплинга и был очарован мужеством и горькой иронией его лирики. Сегодня было бы справедливо поставить девизом ХХI века пророческие строки этого поэта:

Запад есть Запад, Восток есть Восток,
И вместе им не сойтись...


Люка Филатова сообщила мне, что Юлька знает практически все стихи Кипплинга на память в оригинале. Для меня тогда это было чем-то сверхъестественным.
Человек, знавший Кипплинга наизусть, взял меня, двоечника, не вспомнившего даже хрестоматийные стихи Лермонтова, за руку и буквально втащил в небольшую комнату, стены которой были сплошь уставлены стеллажами с книгами. Шоколадная спаниэлиха, которую, как выяснилось, звали Кэри, последовала за нами и тут же улеглась на кушетке, застеленной байковым одеялом.

- Учти, - сказал Юлий, - спать ты будешь именно на этой кушетке. Но она – личная собственность, законное лежбище Кэри, так что договаривайся с ней сам. В итоге мне это удалось – мы спали на кушетке вместе.

В доме Юлия Даниэля я провел три дня, насыщенных самыми невероятными событиями. Во-первых, накормив меня обедом, он тут же потребовал, чтобы я почитал собственные стихи. Некоторые из них, особенно «Оловянный матросик», ему понравились (гораздо позже Юлий ссылался на него в одном из своих писем, присланных из Потемской зоны), но от большинства он не оставил камня на камне. Причем сделал это так, что я не ощутил ни капли унижения, обиды или разочарования. Ну, скажем, прочту я ему какой-то стих, а он, прищурившись, покачает головой и возьмет с полки книгу.

- Мысль у тебя, - говорит, - плодотворная, но смотри, как ее выразил Федор Тютчев.

Ясное дело, у Тютчева это получилось гораздо лучше...

Квартира Даниэля располагалась на первом этаже, окно кабинета выходило во двор, где с утра до вечера на скамейках шли шахматные баталии. Играли, как сказал мне Юлий, на деньги. С этими шахматистами у Юлия Марковича была связана одна весьма неприятная история.
Как-то он наблюдал за игроками в полевой бинокль. Выигрывал, как правило, один и тот же пенсионер в форменной офицерской рубахе без погон и диагоналевых брюках, видимо, отставной вояка. “Было ясно, - рассказывал Юлий, - что через два хода отставник объявит противнику мат – его ладья вышла на атакующую позицию”. Вот тогда Даниэль достал из шкафа воздушное ружье (не помповое, которое сегодня служит убойной силой в криминальных разборках, а совершенно безобидное, то, что являлось когда-то атрибутом парковых тиров), зарядил его крошечной свинцовой пулькой, тщательно прицелился – и ладья улетела в детскую песочницу. Ее тут же схватил в зубы дворовый щенок и во весь опор помчался за гаражи. Партия была сорвана.
Конечно же, все это можно было квалифицировать не иначе, как мальчишество и мелкое хулиганство. Но Юлькой овладел азарт. Сегодня смешно себе представить – известный писатель затеял игру в снайперов, подвергая из засады обстрелу шахматные доски ни в чем не повинных пенсионеров. В процессе этого обстрела в кабинет заглянула жена Юлия, Лариса Богораз. «Учти, это плохо кончится, и покрывать тебя я не стану! – сообщила она и отправилась восвояси, хлопнув дверью. Юлий тяжело вздохнул, закатив глаза, и вновь приник к прицелу.
Лариса оказалась пророчицей. Следующий выстрел оказался неудачным – пулька угодила в мочку уха одного из шахматистов. Но хуже всего было то, что он успел ее каким-то образом поймать в ладонь. Улика была на лицо. Прибывшая по вызову потерпевшего милиция без труда вычислила окно, из которого велась стрельба, и вскоре милицейский патруль в составе двух сержантов и капитана с удивлением рассматривал вполне интеллигентного человека, сидевшего за письменным столом над рукописью. Ружье Юлька заблаговременно спрятал под толстый персидский ковер в соседней комнате.
Проверив документы и бегло осмотрев кабинет, капитан уважительно козырнул ветерану войны, награжденному боевыми наградами, и уже хотел было откланяться, дескать, произошло недоразумение, как вдруг в кабинет вошла все та же Лариса.

- А вы под ковром не смотрели? – спросила она, увлекая патруль в смежную комнату. Ружье было торжественно извлечено из-под ковра, капитан сокрушенно покачал головой и принялся составлять акт об его изъятии в качестве вещественного доказательства. Впрочем, в итоге Юлька отделался небольшим штрафом – боевое прошлое фронтовиков в те времена было еще в цене. Но ружье все-таки конфисковали.

Андрея Синявского, втянувшего Даниэля в историю, стоившую ему сломанной судьбы и, в конечном счете, жизни, я видел лишь однажды. Как-то в дверь позвонили, я пошел открывать и впустил в дом человека, запомнившегося мне прежде всего его бородой. Кажется, на нем была косоворотка. И вообще он напомнил мне Григория Распутина – каким его изображали в школьных учебниках по истории. Юлий провел гостя в кабинет, они о чем-то долго шептались, а затем загадочный визитер исчез, не сказав ни слова на прощание. Видимо, уже тогда, в 1962 году, шли переговоры о зарубежных публикациях «антисоветских» произведений Синявского и Даниэля. Чем это кончилось, известно всем. Я до сих пор помню лагерный адрес Юлия Даниэля – Мордовская ССР, Потьма, поселок Явас, Дубравлаг. Звучит зловеще. Позже, в середине 60-х годов, когда я перевелся на заочное отделение и вернулся в Харьков, Филатовы, поэты Борис Чичибабин и Марлена Рахлина собирали среди друзей теплые вещи, чтобы послать Юлию: его барак стоял на болоте, он страдал от холода и постоянной простуды. Позже выяснилось, что ни одна из этих посылок не дошла по назначению.
Был ли он «диссидентом»? На мой взгляд, не был. Он просто был честным литератором, поэтом, живым, очень зорким человеком из категории неисправимых романтиков, ни сном ни духом не ведавших, чем могут для него кончиться опасные игры, затеянные Синявским. Авантюристы всегда используют доверчивых людей для осуществления своих замыслов.

В 1974 году Синявский без особых проблем выехал во Францию, где вскоре стал професором Сорбоннского университета и в полном здравии и благополучии прожил до 1997 года. Судьба друга, которого он бросил в эту мясорубку, его не интересовала.
Даниэль после освобождения был лишен права жить в Москве и под неусыпным надзором КГБ прозябал в Калуге, преподавая в школе. Чекисты даже придумали ему псевдоним – Ю.Петров, под которым он изредка печатал свои литературные произведения. Достоверно известно, что Булат Окуджава и некоторые другие известные писатели разрешали Даниэлю печатать его переводы под их именами – чтобы дать человеку хоть что-то заработать. В одной из статей я как-то прочитал, что Андрей Синявский является «выдающимся русским писателем». Избави Бог нас от такой «выдающейся» литературы, смердящей провокацией и предательством.
А Юлий Даниэль, которому поначалу шили 64-ю, бывшую 58-ю статью, предусматривающую «вышку», до конца остался честным парнем, его писательский, особенно поэтический дар лишь окреп в суровых испытаниях. Я запомнил два стихотворения из его писем из Потьмы на волю, цитирую их по памяти – изданных вариантов у меня нет.

Мои стихи – как пасмурные дни,
В них нету зноя.
Совсем не мной написаны они.
А может, мною?
Они грустят у запертых дверей,
У синих коек.
И пафос не стоит лагерей.
А может, стоит?
И не уйти, не скрыться нипочем
От серых буден.
Их петь не будет Лешка Пугачев.
А может, будет?
И не сломать, не смять железный круг –
Их уничтожат,
Их прочитать не сможет милый друг,
А может, сможет?

Юлька напрасно сомневался в том, что его стихи не сможет прочитать «милый друг». Тупая лагерная цензура не нашла в них никакой крамолы, и они дошли в Харьков, именно к Леше Пугачеву, которому в этой книге будет посвящена отдельная глава. И, конечно, для всех юлькиных друзей. Более того, Пугачев написал на эти стихи прелестную песню. Жаль, что прозаические строки не способны передавать мелодию, я бы спел эту песню. Она до сих пор звучит в моем сердце.

Второе стихотворение Юлия Даниэля не менее скорбно и мужественно. И поэтически совершенно. Оно, благодаря Леше Пугачеву, тоже стало песней. Повторяю, что цитирую стихи по памяти, с тех пор, как я их прочел и запомнил, минуло уже 40 лет, возможны разночтения:

Вспоминайте меня,
Я вам всем по строке подарю.
Не тревожьте себя,
Я долги заплачу к январю.
И не стану грустить
И скулить, о пощаде моля.
Это зрелость пришла,
И пора оплатить векселя.
Непутевый, хмельной,
Захлебнувшийся плотью земной,
Я трепался и врал,
Чтобы вы оставались со мной.
Но благая судьба
Сочинила счастливый конец:
Я достоин теперь
Ваших мыслей и ваших сердец.
И меня к вам влечет,
Как бумагу влечет к янтарю.
Вспоминайте меня,
Я вам всем по строке подарю.
По нелегкой, по горькой,
Тоскою пропахшей строке,
Чтоб любили меня,
Когда буду от вас вдалеке...

Эти строки не остались без отклика. Те из нас, кто были свидетелям или участниками описанных событий и еще не отправились в мир иной, помнят и любят Юльку, Юлия Марковича Даниэля. Нам всем его очень не хватает.
Кстати, когда харьковское КГБ в лице начальника 5-го, идеологического отдела полковника Дубравы, замордовало меня настолько, что я вынужден был улететь в Магадан, Даниэль передел мне через друзей записку: «Молодец, все правильно. Лучше самому, чем по этапу».
Но я несколько отвлекся от текущих событий. На четвертое утро моих гостин у Даниэля он разбудил меня часов в 11 (после флота я добирал недоспанное на кораблях, там подъем был в 6 утра). На столе стояла бутылка сухого вина и нехитрая закуска.

- Вставай пиит, тебя ждут великие дела!

Оказывается еще накануне Юлий позвонил в Литинститут и узнал, что по результатам двух вступительных экзаменов – письменному и устному – приемная комиссия выставила мне средний балл – «удовлетворительно», и я был зачислен в число студентов первого курса. А сегодня Даниэль не поленился смотаться на Тверской бульвар, чтобы воочию удостовериться в правдивости полученной по телефону информации.

- Тебе даже койку в общаге выделили, комната 412-я, - сообщил он мне. Я видел на лице Юлия искреннюю радость.

Мы выпили по бокалу «Фетяски», перекусили, и Юлий проводил меня до метро. Это было прощание навсегда, больше я его никогда не видел. Студенческая жизнь, творческая атмосфера литературных семинаров, новые знакомства в богемной каше ЦДЛ (Центрального дома литераторов) захватили, закрутили меня в своей круговерти. Изредка я позванивал Юлию Даниэлю, докладывая о своих победах и поражениях на поэтическом фронте и всякий раз наталкивался на некий холодок: он жил совершенно другими проблемами и заботами. Но благодарность за то, что этот незаурядный человек помог мне в трудную минуту и зарядил меня бойцовской энергией, живет в моей душе и по сей день.

Страна Дельфиния

Общежитие Литературного института им. Горького, расположенное на ул. Добролюбова, в приснопамятные 60-е годы представляло собою Российскую империю в миниатюре, поскольку населяли ее представители самых разных республик, краев и областей. На семи этажах этого здания звучал «всяк сущий в ней язык», но преобладал, конечно, русский, служивший связующим звеном в этом разноплеменном полчище начинающих поэтов, прозаиков, драматургов и критиков, прибывших завоевывать Москву. Очень скоро все они разбились на группы – иные по принципу землячеств, но большинство по приверженности к тому или иному литературному течению. Это лишь в официальной пропаганде советская литература той поры представляла собою некий монолит, сцементированный социалистическим реализмом. На самом же деле соцреализм был не более чем прокрустовым ложем, инструментом подавления литературного инакомыслия, как, впрочем, и сама коммунистическая идеология. Что-то крепко подгнило в этом королевстве. И смрад этой гнили не могли развеять ни ветры космических странствий, ни принудительная вентиляция, запущенная мощными генераторами КГБ.

У нас тоже стихийно образовалась группа провинциальных поэтов, жаждущих овладеть опытом запрещенных в то время цензурой предшественников, их поэтическим мастерством. На нашем курсе было всего два бывших моряка – Коля Рубцов и я, ясное дело, что мы поселились в одной комнате. Соседство вскоре переросло в дружбу, затем к нас прибавилась целая когорта единомышленников. Лидером, безусловно, стал Анатолий Передреев, уроженец города Грозного, прошедший перед Литинститутом суровую школу строительства Братской ГЭС. Братскую ГЭС прошел и его закадычный друг Стас Куняев, возглавлявший в то время отдел поэзии журнала «Знамя», здание которого примыкало к Литинституту.
Вот что писал об этой когорте известный (ныне уже, увы, покойный литературовед Вадим Кожинов в предисловии к одному из поэтических сборников Николая Рубцова: «В моей памяти Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком, в который он вошел в 1962 году, вскоре после приезда в Москву, в Литературный институт. К этому кружку, так или иначе, принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов – Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие. Нельзя не подчеркнуть, что речь идет именно о кружке, а не о том, что называют литературной школой, течением и т.п. Правда, позднее, к концу 60-х годов, на основе именно этого кружка сложилось уже собственно литературное явление, которое получило название «тихая лирика». Более того, течение это, вместе с глубоко родственной ему и тесно связанной с ним школой прозаиков, прозванной тогда критиками «деревенщиками», определило целый этап в развитии отечественной литературы».
Конечно, Вадим Кожинов уже тогда был ведущим научным сотрудником Института мировой литературы, кандидатом наук, но справедливости ради замечу, что и он входил в наш «кружок» на правах рядового члена. Активно участвовал в наших поэтических дискуссиях, попойках (если у кого-то из нас появлялся гонорар) и даже драках со шпаной, группировавшейся около Останкинского пивзавода, расположенного напротив общаги. Надо сказать, что Кожинов был настоящий боец – и в литературных баталиях, и в бытовых уличных потасовках. Как, кстати, и Стас Куняев. Его сакраментальное - «добро должно быть с кулаками» было нашим девизом и всегда имело реальное подтверждение. О нас с Передреевым и говорить не стоило – пусть бы кто-нибудь попался на наши кулаки.

Местные красотки называли улицу Добролюбова, где находилось общежитие нашего Литинститута, «Бульваром молодых дарований». «Молодые дарования» создавали множество проблем Тимирязевскому райотделу милиции, расположенного напротив, на другой стороне ул. Руставели. Тем более, что первый этаж общаги занимала милиция – вербота, приехавшая в Москву из провинции. Эти молодые люди лихо участвовали в наших гульбищах, систематически прогуливали государеву службу из-за похмелья. Случались и более серьезные варианты. Однажды к нам в общагу забрел начальник уголовного розыска этой ментовки капитан Берг. И выбрался только через неделю, своей высокой лишенный должности.

Но вернемся к нашему «литературному кружку». Вадим Кожинов в силу своей службы в Институте мировой литературы был человек подневольный, должен был ежедневно приходить на работу, и вырываться ему из этого пекла удавалось не часто. А Литинститут был своего рода бурсой, где свободное посещение лекций если и не поощрялось официально, то и не преследовалось администрацией. Тем более, Вадим был женат, и его жена Ленчик, не очень поощряла его дружбу с нашей богемой. Кожинову было неведомо, что «кружок» по своему составу был несколько шире, чем ему это представлялось. Дело в том, что на нашем, четвертом, этаже жила Новелла Матвеева – один из первых в Росси бардов, замечательная поэтесса и необыкновенной души человек. И мы пропадали у нее в комнатке, которую через СП СССР выбил для ее, не имевшей крыши над головой и страдающей неизлечимой болезнью, ЦК ВЛКСМ.
Привел меня к Новелле все тот же Коля Рубцов, обладавший абсолютным слухом и игравший на всех доступных ему инструментах. Особенно на тальянке и гитаре.
Мы сразу подружились с Новеллой Матвеевой, а подружили нас... дельфины. Здесь я вынужден сделать некоторое поэтическое отступление от повествования. Дело в том, что у Новеллы была песня «Земля Дельфиния», а у меня стихи - «Куда плывут дельфины». Самым неожиданным образом они дополнили друг друга и стали как бы единым целым. Оказывается, в жизни и в поэзии случаются и такие феномены.

Итак, «Земля Дельфиния» Новеллы Матвеевой (цитирую по памяти – через 43 года):

Набегают волны синие, зеленые, нет, синие.
Как хамелеонов миллионы, цвет меняя на ветру.
Ласково цветет глициния,она нежнее инея.
А где-то есть земля Дельфиния и остров Кенгуру.
Это далеко, ну что же,
Я туда уеду тоже,
Ах ты, Боже, ты, мой Боже,
Что там будет без мня?
Пальмы без меня засохнут,
Розы без меня заглохнут,
Птицы без меня замолкнут, -
Вот что будет без меня!
Да, но без меня в который раз
Отплыло судно «Дикобраз».
Как же я подобную беду
Из памяти сотру?
А вчера пришло, пришло, пришло
Ко мне письмо, письмо, письмо
Со штемпелем моей Дельфинии,
Со штампом Кенгуру.
Белые конверты с почты
Рвутся, как магнолий почки,
Пахнут, как жасмин, но вот что
Пишет мне моя родня:
«Пальмы без меня не сохнут,
Розы без меня не глохнут,
Птицы без меня не молкнут...»
Как же это без меня?
Набегают волны синие, зеленые, нет синие.
Наплывают слезы горькие –
Смахну, утру, сотру.
Ласково цветет глициния,
Она нежнее инея.
А где-то есть земля Дельфиния
И остров Кенгуру...

В богатейшей талантами русской литературе, пожалуй, было всего два писателя-романтика, сумевших изобрести и воплотить в слово фантастические страны, где им жилось бы так, как они представляли себе человеческую жизнь в идеале. Это Грин и Матвеева. Увы, эти страны остались лишь в их творчестве. Но мир стал все-таки богаче от того, что они все это придумали.
Никогда измордованный нищетой Александр Грин не посетил свой Зурбаган, никогда неизлечимо больная Новелла Матвеева не смогла увидеть придуманную ею землю Дельфинию и остров Кенгуру. Нынешние нувориши, справляющие уик-энды на Канарах, Багамах, во Флоридах, в силу своего нравственного убожества не могут постичь очарование этих краев, потому что очарование нельзя купить ни за какие деньги. Девок, вино, прочие развлечения - можно, а романтику – нельзя. Такие вот дела, господа хозяева нынешней жизни. В страну Дельфинию вам не попасть, ни за какие деньги.
Но тогда, в 1962 году, хозяевами нашей жизни были совершенно иные люди. Имя им легион: партийные бонзы, лишенное совести «гебье», выбившиеся в «классики» бездарные литераторы и прочая номенклатурная нечисть. И мое юношеское, во многом несовершенное стихотворение «Куда плывут дельфины», нашедшее искренний отклик в душе Новеллы Матвеевой и сдружившее нас, было не более чем неосознанным протестом против этой нечисти. Позволю себе процитировать его, иначе читатель не поймет смысл дружбы, связавший много лет назад совершенно разных поэтов. Итак:

Вы знаете, куда плывут дельфины?

На жесткой полке вверх затылком спит
Огромнейший неприбранный детина.
Он час назад цедил сквозь зубы спирт,
Ногтями скреб наколку на груди
И клялся, что удача впереди.

А позади? В грохочущем порту
Сгружал он апельсины и консервы
И басом пел, «что нет покоя в сердце»,
Стаканчик брэнди поднося ко рту.
И оставлял официантке сдачу.
Порт – позади. А впереди – удача?

Вы знаете, куда плывут дельфины?
Перцовка выливалась из графина
Сперва в стакан, затем в беззубый рот.
А человек рвал на груди сорочку
И говорил, что больше не умрет,
Что смерть ему дала теперь отсрочку,
Что в Воркуте, за белым пеплом снега,
Он мертвым был почти что четверть века.
Исправно пьет, потеет от усердья.
Смерть – позади. А впереди – бессмертье?

Вы знаете, куда плывут дельфины?

За вечной вьюгой парусов тугих,
За тусклым дымом мартовских туманов
У мыса Айя я встречаю их
И вижу их у берегов Тамани.
Литого тела лунный поворот
Ищу глазами я нетерпеливо
В бесчестии непризнанных широт,
В тоске необозначенных проливов.
Они сопровождают корабли,
Играя голубыми плавниками,
Но корабли, от берегов вдали,
В их преданность особо не вникают.
Взлетит гарпун отточенный, сверкнет,
Ударит в сердце, и из красной раны
Чернеющее облако сползет
Во тьму, на дно седого океана.

Теперь я твой, морей голубизна!
Пересекая синие равнины,
Я стал дельфином. Я хочу узнать,
Куда, в конце концов, плывут дельфины.

Естественно, за долгую свою жизнь я нашел ответ на этот вопрос. Тем более, что и сам стал дельфином в человеческом облике, как и многие мои соратники. Новелла Матвеева знала свой ответ: дельфины плывут в страну, которую она изобрела, в реальном мире им нет места. В чем-то она была права. Но я вступал в жестокий, безжалостный мир, где на дельфинов охотились. И был одним из них. К счастью, меня не загарпунили до смерти, не те уже были времена.
Ну а тогда, в 1962-м, мы были веселы и беспечны. Новелла Матвеева вскоре получила в Москве квартиру и навсегда исчезла с нашего горизонта. Последний раз я видел ее несколько лет спустя в буфете на станции Переделкино. Новелла и Анатолий Елкин, тогдашний зав. литературным отделом «Комсомолки», с невыразимой грустью на лицах пили сухое вино. Мое появление им явно помешало. Сухо поздоровавшись, мы столь же сухо сказали друг другу «до свидания» и больше никогда не виделись. Вскоре вышел прекрасный роман Елкина «Императрица Мария» о загадочной гибели русского линкора, а затем Толик умер.

«Весь гонимый народ...»

В начале сентября 1962 года студентов первого курса Литинститута, отправили убирать картошку в один из подмосковных колхозов. То ли в Мытищинский, то ли в Загорский район, теперь уже не припомнить. Поселили нас на полевом стане в полуразвалившемся коровнике с дырявой крышей. Сентябрь выдался на редкость дождливым и холодным, суглинок на картофельном поле превратился в непролазное болото, а уборка клубней – в настоящую каторгу. Девчат, а их у нас на курсе было раз-два и обчелся, мы от полевых работ освободили, они числились кашеварами. Впрочем, никакой каши мы за весь этот месяц так и не попробовали, весь наш рацион составляла картошка, которую мы добывали из раскисшего под дождями суглинка. Дважды в неделю к нам на телеге приезжал с центральной усадьбы колхоза полупьяный бригадир – привозил хлеб и проводил собрания, на которых, похлопывая себя кнутовищем по кирзовым голенищам, долго и косноязычно выкрикивал идиотские лозунги о повышении производительности труда, всенародной битве за высокий урожай и почему-то за не менее высокие надои.
В один из таких приездов совершенно озверевшие от голода и холода будущие классики русской литературы взяли его за грудки и потребовали, чтобы нам доставили сюда мяса. Иначе в следующий раз мы съедим и его, и лошадь, впряженную в телегу.
Угроза возымела действие: буквально на следующий день бригадир вновь прикатил к нам на своей телеге, к которой был привязан совсем еще молодой, неимоверно тощий бычок. Казалось, что этого теленка специально с месяц морили голодом, прежде чем отдать на съедение студентам.

- Вы хотели мяса, ... вашу мать, так получайте и жрите! – Матерно выругавшись, бригадир отвязал от телеги жертвенного теленка, хлестнул лошаденку кнутом и исчез за пеленой дождя. Кстати, больше мы этого «бугра» у нас на полевом стане не видели. Вероятно, он и впрямь решил, что мы съедим его вместе с лошадью.

Наши девчонки стали кормить теленка остатками соломы, завалявшимися по углам коровника, он таращил на них свои доверчивые глазища и благодарно мычал. Бычку было невдомек, что жить ему осталось считанные часы. Между тем в мужской среде служителей муз шел нешуточный спор о том, кто возьмет на себя забойную миссию. Теленку хотелось жить, нам хотелось есть. Это вечное противоречие живой природы, благодаря которому она, собственно, и существует, казалось нам неразрешимым. Никто не хотел убивать. Но ночью, когда весь сельхозлитературный отряд спал мертвым сном, теленка не стало. Трое молодцов с нашего курса были деревенскими парнями, в том числе и Коля Рубцов. На следующее утро у нас в меню впервые появилось жаркое, теленок был съеден в один присест. С непривычки, точнее с отвычки, на наиболее прожорливых напал понос. Впрочем, чего не бывает в литературной молодежной среде!

Вообще-то я не знаю, что бы делали мы тоскливыми осенними вечерами, если бы не Коля. Поэтические баталии, состязания в гениальности всем нам порядком надоели. При тусклом свете керосиновой лампы читать книги было просто невозможно. Скука! И тогда Рубцов брал гармошку и начинал петь песни собственного сочинения, вологодские частушки, вгонявшие девчат в краску своею забористостью, наигрывал известные ему вальсы, фокстроты и танго – такие у нас там были песенно-танцевальные вечера. Особенно мне запомнилась одна из его песен, текст которой, по-моему, так и не вошел ни в одну из его книг:

Потонула во тьме отдаленная пристань.
По канаве помчался, эх, осенний поток.
По дороге неслись сумасшедшие листья,
Да порой раздавался милицейский свисток.
Я в ту ночь позабыл все хорошие вести,
Все призывы и звоны из кремлевских ворот.
Я с тех пор полюбил все тюремные песни,
Все запретные мысли, весь гонимый народ.
Ну, так что же, пускай осыпаются листья,
Пусть на город нагрянет затаившийся снег.
На болотной земле в этом городе мглистом
Я по-прежнему добрый, неплохой человек.
А последние листья вдоль по улице гулкой
Все неслись и неслись, выбиваясь из сил.
На меня надвигалась темнота закоулков
И архангельский дождик на меня моросил...

К этим прекрасным стихам Николай Рубцов, не имевший никакого музыкального образования, но обладавший абсолютным слухом и цепкой музыкальной памятью, сочинил пронзительную по своей печали мелодию, которая до сих пор звучит в моем сердце. Архангельская бесприютная осень, ставшая темой этих стихов, как нельзя больше соответствовала нашему прозябанию в заброшенном коровнике посреди раскисшего от беспрерывных дождей картофельного поля. Что же касается «призывов и звонов из кремлевских ворот», а также «запретных мыслей», то очень скоро мы оба (я – за компанию, как подпевала) ощутили на себе беспощадный и подлый пресс охранки - стукачей хватало и в литературном институте. Мы даже вскоре поняли, каким образом они попадают в творческие вузы...
Одного из стукачей мы разоблачили достаточно быстро, вскоре после возвращения «с картошки». Это был Ваня П., приехавший то ли из Курска, то ли из Орла и явочным порядком поселившийся в нашей общаге вместе с невероятно скандальной и горластой супругой и двумя малолетними отпрысками. На моем веку это был единственный случай, когда администрация института разрешила студенту проживание в общежитии вместе с семьей, что запрещалось даже слушателям ВЛК – Высших литературных курсов, как правило, членам Союза писателей.
Так вот, этот самый П. прошел творческий конкурс и был зачислен на отделение поэзии. В отличие от большинства из нас, стихи свои он наизусть не помнил, декламировал их с листа, впрочем, дрянные были эти стишки, какие-то тусклые, все про партию, про советский патриотизм, колхозных передовиков и т.п. Но декламировал он их с неподдельным пафосом, с пеной у рта, жестикулируя и корча вдохновенные рожи.

И вот однажды к нам в комнату (мы с Колей сразу стали признанными лидерами поэтической части курса) пришел сибиряк, прозаик Леша Самофалов и сказал:

- Некоторые из стихов, которые Ванька выдает за свои, написаны совсем другим человеком. Я его знаю. Это такой-то и такой-то, он их еще лет пять назад печатал в нашей районной газете. Это совершенно точно, сам их правил и публиковал, будучи зам. редактора. Наверное, и все остальные тоже краденые. Я только что был у П., высказал ему все, что о нем думаю. Сейчас с ним истерика, он хлещет портвейн, грозится покончить с собой и царапает грудь тупым столовым ножом. Надо с ним разобраться.
Долго разбираться не пришлось. Для солидности мы позвали с собою старшекурсников - старосту общежития Эрнста Сафонова и его брата Валентина, пришли к плагиатору всем курсом. Размазывая по морде слезы и сопли, он орал блажным голосом:

- Это не я, меня заставили, я сегодня же подам заявление и уйду из института!

Мерзкое было зрелище. Никакого заявления подавать Ваньке не пришлось – студенческий совет потребовал его исключения за плагиат. Против этого обвинения оказались бессильны даже его «кураторы» из КГБ и его резидент в Литинституте проректор Мигунов. Вскоре мы с Николаем столкнулись с этой тварью лицу к лицом.
Было это так. Однажды я получил небольшой гонорар за стихи, которые время от времени «для поддержки штанов» печатала моя родная харьковская «молодежка» - «Ленiнська змiна». И мы с Колей решили прогулять лекции и устроить себе в общаге небольшой праздник. Купили пару бутылок портвейна, нехитрой закуси и прикатили на ул. Добролюбова. Я вставил в замочную скважину нашей комнаты ключ, он почему-то не поворачивался. Коля толкнул дверь, и она открылась. В нашей комнате шел настоящий шмон: двое в штатском рылись в чемоданах, третий, это и был Мигунов, руководил обыском.
Увидев нас, шмональщики тут же испарились, а Мигунов – бывший секретарь парткома одного из подмосковных совхозов, а тогда уже доцент и проректор Литературного института имени Горького при Союзе писателей СССР, остался расхлебывать эту кашу. Нападение, как известно, лучший вид обороны, и, приняв почти боксерскую стойку, кандидат гэбистских наук спросил нас угрожающим тоном:

- А почему это вы не на лекциях? Кто позволил вам прогуливать?

- Да пошел ты на ...! – процедил сквозь зубы Коля.

- Нет, - возразил я, - пусть сначала сложит наши вещи в чемоданы и приведет комнату в первоначальный вид. А мы пока что с тобою выпьем по стакашке за позорный провал этой секретной операции. – И откупорил бутылку портвейна.
Самое удивительное, что Мигунов, это поганое ничтожество, и впрямь стал запихивать в чемоданы наши нехитрые пожитки, обливаясь при этом вонючим потом...

Впрочем, я отвлекся от «картофельной эпопеи». К концу третьей недели нашего прозябания на полевом стане дожди вдруг прекратились, резко потеплело, началось знаменитое подмосковное «бабье лето». Буквально за три дня мы выпотрошили до последнего клубня картофельные грядки, спеша вернуться в институт, в который так стремились и о котором так мечтали.
И тут нас всех ждал сюрприз. Во-первых, всю бригаду вместе с мешками клубней, привезли на грузовых машинах на центральную усадьбу колхоза. Там, на сельской площади, были накрыты длинные сколоченные из досок столы, ломившиеся от деревенских яств и вполне конкретных бутылок. Председатель колхоза в краткой речи, почему-то вновь сбиваясь на высокие надои, поблагодарил нас за ударный труд в тяжелых климатических условиях и пригласил отведать, что Бог послал. В процессе пиршества выяснилось, что праздник этот был устроен вовсе не в нашу честь: колхоз занял первое место в районном соревновании по надоям молока. Он специализировался на молочном животноводстве, а картофель тут выращивали на корм свиньям. Тем не менее все мы были несказанно счастливы, когда председатель объявил, что каждый из студентов в качестве поощрения за ударный труд получает по 50-килограммовому мешку картошки и килограмму свиного сала. Честно говоря, такого гонорара никто из нас еще не получал. Он позволил нам достаточно сытно прожить до октябрьских праздников. А затем началась голодуха.
______________________
Продолжение следует…



Человек-эпоха. К 130-летию Отто Юльевича Шмидта
Очерк о легендарном покорителе арктики, ученом-математике О.Ю.Шмидте.
Виноградари «Узюковской долины»
Статья о виноградарях Помещиковых в селе Узюково Ставропольского района Самарской области, их инициативе, наст...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum