Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
О военных воспоминаниях Леонида Григорьяна
(№2 [392] 07.02.2022)
Автор: Ольга Андреева
Ольга Андреева

Не предавай ни выживших, ни павших

Леонид Григорьян, которому в год начала войны было одиннадцать лет, тем не менее сумел оставить о ней ценные и точные свидетельства. Рано проснувшийся интеллект плюс незабываемые потрясения, коснувшиеся его  семьи непосредственно, дали ребёнку горькую возможность осознать и запомнить, по-взрослому пережить и проанализировать отнюдь не детского ума впечатления и события. 

Григорьян родился 27 декабря 1929 года, соответственно, 90-летие мы отметили совсем недавно. Родился и умер в Ростове-на-Дону, прожил всю свою яркую и сложную жизнь в одном и том же доме на улице Горького. Теперь на этом доме две мемориальные доски – Григорьяну и его соседу – детскому писателю Полиену Яковлеву. 

В 1937 году арестовали отца, экономиста Григория Ильича Григорьяна.  

«Отец у меня сидел три года. Его освободили в 40-м, когда Ежова сменил Берия. Тогда же отпустили В. Фоменко, В. Закруткина. Если бы отец был начальником, его бы все равно расстреляли, как Ченцова, Шеболдаева и других партработников и крупных инженеров. Но он был рядовым экономистом, беспартийным. Он там, в застенках, ничего не подписывал, ни в чем не признался. Когда его посадили, он пытался покончить с собой. Наточил о стенку ручку зубной щетки и перерезал вены, а для верности вскрыл себе еще и живот – сделал харакири. Но это быстро заметили и его спасли. А перед этим он голодал. Несколько дней держал сухую голодовку. Он потом мне все рассказывал. Говорил, что четыре дня перед глазами пайки хлеба, а потом уже есть не хочется.

Несмотря на все это, я был советским человеком. Но вот, когда увидел горящее здание НКВД, – была радость на душе.

Потом мы в это обгоревшее здание НКВД лазили с мальчишками, посмотреть на те ужасные подвалы. Его наши и взорвали. И радиокомитет, и это здание. Часть архивов вывезли, а остальные сожгли. Потом, правда, говорили, что они загорелись от бомбежки, но это абсолютное вранье.»  

Это произошло в период первой, восьмидневной, оккупации.

Мы не охали над задачками, мы не часто гоняли в футбол.
Мы по-взрослому шли с передачами, ухватившись за мамкин подол.

Населяли мы не Швамбранию, а недетский архипелаг,
Где сиротские души ранили «тройка», «высылка», «особлаг».

Нас от люльки копнили для силоса, пистолет приставив к виску,
И по этим словам учились мы великому языку.

Годы шли и сугробы таяли. Наше детство уже далеко.
Но по-прежнему нераскаянно смотрит в очи бесстыжая Ко.

Им и нынче привольно дышится. Нет на них ни суда, ни грозы.
Только им ничего не спишется – ни единой детской слезы.

Мы в ответе перед потомками. И – пускай не сносить головы! –
Запасайтесь гробами, подонки! Наше детство идёт на вы!

(1965. Л. Григорьян. Из неопубликованного при жизни.)

Оба периода немецкой оккупации Ростова семья пережила в городе – обе оккупации были внезапными, эвакуироваться успели далеко не все. (Успело, ещё в октябре 41 года, уехать руководство города, были эвакуированы десятки крупных предприятий и учебных заведений). Оккупации предшествовало несколько месяцев страшных бомбёжек. Первая оккупация длилась восемь дней ноября 41 года. Но как зверствовали немцы в Ростове эти восемь дней…  

Об оккупации 42-43 годов Григорьян пишет: «Перед самым приходом немцев мы с бабушкой, мамой, соседями начали своим пехом отступать. Дошли до Александровки. Попали под обстрел. Прятались в доте. Для боевых действий он не пригодился, а вот нам послужил. Из этого дота мы и услышали немецкую речь. Выбрались и пошли обратно – по домам.»  «Отец мой был инженером, со многими людьми он восстанавливал понтонный мост в Нахичевани. И потом вдруг исчез. Приходит человек и говорит: отца видели убитым, труп его там лежал. И мы были уверены в том, что он погиб. Потом выяснилось, что он отступил вместе со всеми. И после освобождения Ростова сразу же вернулся.»

И вот эта жизнь под немцами, изнанка войны, невероятная трансформация и самой действительности, и многих знакомых и незнакомых людей – потрясла и сформировала подростка, наградила ранней мудростью и глубоким пониманием человеческой природы. Слишком ранним и слишком едким пониманием… 

«Возраст бесстрашия» - говорит о себе Григорьян. Они видели больше взрослых – невидимые ими, кто тогда обращал внимание на вездесущих мальчишек? Тут бы выжить да хлеба насущного раздобыть для семьи. А у детей, необременённых этими заботами, активных  и наблюдательных, всё виденное сохранилось в памяти навсегда и определило дальнейшее развитие их личностей. Это было совершенно особое поколение. Потому что  все мы родом из детства, как известно…

«Стою я на углу Буденновского и Горького и вижу - едут конные немцы. Вдруг из подъезда ближайшего дома выходят человек шесть картинных казаков. Вот с такими длинными бородами, наверное, с навесными, усами, с околышами. И подносят немцам хлебсоль. Откуда бы им тут взяться? Может; это все и разыграно было, мне так показалось.

А вот на углу Театрального и Большой Садовой я видел настоящий казачий патруль. Все красавцы, с чубами точно на иллюстрациях Королькова к «Тихому Дону». Просто классика. Они едут, и стоит старушонка: «Соколики! Орлы!» Это были красновцы.»  

И как вы думаете, мог ли человек, увидевший такое ребёнком, симпатизировать всему фольклорно-казачьему на Дону всю свою последующую жизнь?

«Началась обычная страшноватая жизнь. Мне то что – 11 лет – возраст бесстрашия. Я ходил совершенно спокойно по городу с ребятами. Воровали тогда в городе по-черному. У многих было ощущение, что это навсегда. Потом появилась всякая шваль и нечисть. Чтобы завладеть квартирами, имуществом соседей, вырывали людей мгновенно. И невероятно просто. Донос – и всё.»

Началось страшное. Его матери-еврейке грозила опасность. "У меня отец армянин, а мать еврейка. И мы очень боялись за маму. Мы из своего дома ушли к бабушке, туда, где нас не знали. Мама пряталась две недели в погребе, по ночам мы носили ей еду. А потом ее прятали две старушки, очень верующие, совершенно ей незнакомые. Они понимали, чем рискуют, а рисковали они своей жизнью. Чтобы выйти из города, нужен был паспорт с особой отметкой. И вот тетя сделала маме липовый паспорт. Это потрясающий документ, он хранится у меня до сих пор. Сразу видно, что он подделан: другие чернила другой почерк. Но на фотографии мама была не очень похожа на еврейку. И вот на него в комендатуре нужно было поставить печать, без нашлепки не выпускали. Идти с таким паспортом безрассудство, но и оставаться в городе равносильно смерти. И вот этот паспорт предварительно был опущен сначала в керосин, потом в подсолнечное масло, измят основательно. Мама пошла к коменданту, а я ждал ее в скверике. Ждал пять часов и думал, что она уже не вернется. А оказалось, что там была большая очередь. И вот мама подошла к столу, откуда-то картинно вытащила свой документ, играя простую женщину. За столами там сидели двое русских. Тот, к которому подошла мама, только взял в руки паспорт и говорит: «Господа, господа, а ведь паспорт-то наведенный!». И вся очередь замерла. Двое паспортистов переглянулись друг с другом. Он помедлил немного и поставил печать. Наверное, там в комендатуре, не все сволочи работали. Мама ушла из Ростова в хутор Алексеевку к родственнице и там жила.»

И вот этот героизм простых людей, эта человечность, способность рисковать собой ради незнакомого хорошего человека – тоже были усвоены подростком не из книг, не из кино, а в самой близкой и непосредственной реальности.

И тут же – уроки предательства. Тоже незабываемые. Когда завуч их советской школы выступил с речью перед собравшимися детьми. «Сухопарый с брюзгливым лицом. Очень противный, мы его и раньше не любили. Он говорил: «Наступили новые времена. Немцы освободили нас от большевизма. Мы теперь свободные люди. Вы должны хорошо учиться, слушаться властей, и всё будет прекрасно». Как дико было слушать такое. Все стояли в изумлении и молчали. А я вообще был в ужасе. В школу я не пошел. Судьба этого учителя мне неизвестна.»

Предательства вокруг было много. Леонид стал свидетелем ареста Полиена Яковлева, как партийного активиста. «Смотрю, выходит Полиен с палочкой. Он прихрамывал. Маленький такой, бледный ужасно. А за ним – два полицая. Я запомнил, что у них были черные петлицы на кителях. Русские. Он на меня посмотрел с ужасом, боясь за меня, как я понял. Его вывели. Тут же стояла машина. Я выглянул: со двора выводили, инженера Шатохина. Теперь у нас на подъезде дома по улице Горького установлена мемориальная доска. Вскоре выяснилось, кто их выдал, да и других жильцов дома – тоже. Была у нас такая Ольга Дмитриевна Ларионова. Ее немцы назначили уполномоченной по дому. Немцы, очевидно, ей хорошо платили за эту подлую работу. После войны ее арестовали, дали семь лет. Она вышла как-то быстро. Видимо, и там стучала.»

И эта детская травма предательства пребыла с ним всю жизнь – да разве только с ним…

Как сладостно витать среди высот-красот,
Швыряя по углам опорожнённой тарой!
А в голове свербит: а кто меж нас сексот?
Не тот ли говорун? Не этот ли с гитарой?

Хоть времена не те и рядом все свои!
И что у нас отнять, у болтунов завзятых?
Но всё-таки молчи, скрывайся и таи —
Девиз сороковых тире семидесятых… 

«Люди вели себя по разному. Мне один приятель рассказывал такой случай, а он жил в Нахичевани, сам он поляк, Дима Зиомир, его уже нет в живых. Рядом с ним жил человек, который служил в гестапо и активно служил. Однажды они шли по улице. А по другой стороне идет женщина. Тот и кричит: «Смотри, смотри, я же знаю, она еврейка», – и кинулся за ней. А ведь немцев рядом не было, никто его за язык не тянул и выслуживаться было не перед кем. Что было с этой женщиной дальше – ясно. И вот, что любопытно. Тот человек ушел с немцами, исчез. Прошло пять лет, и Дима идет как-то и видит, как возле какого-то магазина остановилась машина, и тот человек, бывший гестаповец, стал выгружать арбузы. Я у Димы спрашиваю: «Как же ты поступил?» Он отвечает: «Ты знаешь, я сам был не свой. Крутился-крутился, но донести не смог». Я потом подумал и понял: я тоже не уверен, донес ли бы я или нет. Донос ведь он всегда донос: НКВД, немцам ли. Но мне всё-таки кажется, что я бы себя пересилил, уж очень близко принял я к сердцу расстрелы ростовчан. У мамы все родственники погибли, все…»

Одно из главных, программных стихотворений Григорьяна, по названию которого он назвал книгу, вышедшую в  2008 году – «Одиннадцатая заповедь». Это заповедь – «не предавай».

Не предавай! – горит светлее света
Над всеми перепутьями пути.
Не предавай! – хоть заповеди этой
Он так и не успел произнести.

Не предавай! – неотразимо просто
зовёт скрижаль из глубины веков.
Но вот дрожит наследник и апостол,
Отрекшийся до первых петухов...

Не предавай ни выживших, ни павших,
Ни в страхе, ни в тоске, ни во хмелю.
Не предавай, блудливо прошептавши:
Сегодня так, а завтра искуплю.

Не предавай корысти на потребу,
Навязанным обетам и ролям,
Ни женщине, ни царствию, ни хлебу.
На том стоит содружество землян.

Романтического отношения к женщине – как в книгах, жадно им поглощаемых с раннего детства, – вокруг не наблюдалось. Немцы не стыдились ни женщин, ни детей, да и некоторые русские тоже. «Помню, где были публичные дома. Солдатский находился во Дворце пионеров, как говорили. А офицерский – на Соколова, ближе к стадиону «Динамо». Там были русские женщины. Но и в отдельных домах жили продажные женщины, это чтобы немцам далеко ходить не надо было. Там, где я жил, у бабушки стояли на постое эсэсовцы. По ночам они ходили в одних подштанниках к бабушкиной соседке – Дуське. Огромная такая баба. Работала в каком-то детском саду. У нее пропускная способность была потрясающая. Но она была еще и сволочь к тому же…»

Из такого детства - как было не вырасти ироничным циником? Как было не стать философом? Детские воспоминания Леонида Григорьяна – ключ к его творчеству и его судьбе. 

Тем временем всё детское в городе кончилось. «Во время оккупации мы никаких праздников не отмечали. Взять Новый год – и слышно ничего об этом не было. Зимой люди вообще из дома не выходили – мороз трескучий был.»

С тех же лет началась и его религиозность – до того не привитая обычному советскому школьнику.  И оставшаяся с ним на всю жизнь. «В то время почти все люди стали верить в бога. К кому же еще обращаться за помощью, если тебе на голову сыпались бомбы. При немцах открыли собор. Я тоже тогда верил в бога. По городу разбрасывали религиозные листовки. Молитвы бросали в почтовые ящики и просили переписывать их и передавать другим. Сама жизнь давала импульс веры. Причем, такая вера: искренняя, безоглядная, больше не повторялась. Помню я говорил тетке: «Я молиться не умею». А она: «Ты молись своими словами». И я, стоя ночью в кровати, обливался слезами и лепетал: «Николай Чудотворец! Соверши чудо – спаси моего папу!»

Жизнь без амбиций, и фанаберий,
Без Aустерлицев и Коктебелей?
Кто там — Берия или Тиберий? —
Через века напомни.
Мы сбереглись после всех порубок
Перед свечой между стен-скорлупок.
Видимо, дух наш не так уж хрупок
В этой вселенской домне.

Непротивленье и неучастье —
Это и есть благодать и счастье.
Целое ниже ничтожной части
В мире бурном и бренном.
Нету бесценней, чем тихий и лишний.
Дальний мой друг, ты и есть мой ближний.
Что до Всевышнего, то Всевышний
Благоволит к смиренным…

Тогда же случилось и то, за что Григорьян расплачивался своим здоровьем всю жизнь. Живший у них молодой рыжий немец Гайнц разозлился на бабушку, предлагавшую ему кипячёную воду вместо кипятка, который он требовал. «Тогда он хватает мою крохотную бабушку и швыряет ее через всю комнату. Она падает, бьется головой о диван. И тут я от своего детского бесстрашия, а мне было 12 лет, вскакиваю и наношу ему удар кулаком. Я едва ему до пояса доставал, и для него это был как укус комара. Он разворачивается. Я такого страшного лица никогда в жизни не видел. У него что-то, наверное, сдвинулось. Одним ударом он сбил меня с ног, а потом, вращая руками и ногами, поволок меня через весь длинный коридор и последним пинком вышиб на лестницу. И я покатился по ступенькам. Вскочил где-то на середине лестничного марша и закричал ему: «Дурак!». А это слово он знал. Он испустил дикий рев. Если бы у него под рукой было оружие, он бы меня, без сомнения, пристрелил. Я кинулся бежать и три дня прятался.»

Не об этом ли бегстве – февральском, перед самым освобождением Ростова! – он потом написал:

Ночь в феврале

Доселе сохранил зрачок
Развалины и вьюгу
И тыловой грузовичок,
Потряхивавший к югу.

Казалось, лютая война
Планету сокрушила.
Лишь мы остались да она -
Живучая машина.

Она нащупывала путь
Наитья и везенья.
Она везла в куда-нибудь -
В забвение-спасенье.

Пустынный город провожал
Нечастыми огнями.
Уже дышал, ешё лежал
Под снегом, под камнями.

Не шли прощальные слова.
Но крепло за спиною
Неукротимого родства
Дыханье ледяное.

Над средоточием скорбей
Звезда обозначалась.
А ледяная колыбель
Качалась и качалась.

Мальчишкам той поры не хотелось играть в мушкетёров или пиратов. Во все глаза смотрели они на происходящее с их городом, ни одно событие в нём не хотели пропустить. Лазили по руинам, подвалам, засыпанным комнатам… И стрелять умели из всего, и о подвигах мечтали… Насмотрелись, нахлебались, кровавой романтикой их больше не соблазнишь.

Старик Дюма и многотомный Купер
Со Стивенсоном и Хаггардом вкупе
Меня уже тогда не волновали,
Да были и дочитаны едва ли…

Есть мужество пиратское, но кроме
Есть мужество прожить в том самом доме,
В том самом прозаическом квартале,
Где сверстники о подвигах мечтали.
Есть отвращенье к косности, но кроме —
Естественное отвращенье к крови.
Оно одно и в сорок и в двенадцать,
Но только в детстве в этом не сознаться.

1965 

«Писал стихи. И под подушку прятал» - так заканчивается это стихотворение. Значит, в детстве ещё писал. А публиковаться начал только в 37 лет… 

Он рассказывал позже друзьям, как перетаскивал тогда тома Брокгауза и Эфрона из разрушенной конторки на Ворошиловском, в мороз, тяжеленные, по одной книге в день. 

Было сопротивление в городе, были настоящие подвиги! И он не понимал иногда покорности и обречённости взрослых людей. «В нашем доме выдали всех евреев. А некоторые сами шли от безнадежности. Вот так пошла моя бабушка по линии матери.

Я сам видел одну такую колонну. Охрана была небольшой, убежать можно было запросто или просто затеряться среди прохожих, но люди шли обречено. Многие знали, куда их ведут. Я узнал в колонне соседа по дому. Молодой человек, красивый, высокий. Он нес на плече ребенка лет трех. Он шел, как на демонстрацию, так, наверное, и сказал своему ребенку.» А в домах тех, кого ведут в Змиёвскую балку, уже новые жильцы вспарывают подушки в поисках бриллиантов – и выбрасывают распоротые в окна…

В периоды смены власти, временного безвластия, народ бросался в магазины, на склады – сделать хоть какой-то запас, чтобы не голодать в будущем…  Но на тех, кто при этом терял человеческое лицо – всё-таки глядели нехорошо.

Те времена

Я помню, как, отведав сдобы,
Мы багровели от стыдобы,
Как колченогую кровать
Стыдились пледом прикрывать.

В стране голодной и холодной,
Огромной самой на Земле,
Змеёй таился подколодной,
Кто вдоволь ел и спал в тепле.

Он жил, самим собой отринут,
Готов ослепнуть, онеметь,
И не от страха, что отнимут -
От стыдной участи иметь.

Людей оглядывала строго
Война ли, родина, беда?..
Другая на дворе эпоха, 

Но в сердце сохранилась та.

А когда Ростов освободили – горькой несправедливостью виделись Леониду  репрессии против людей, работавших при немцах. Среди них была и его родная тётка. «Почти всех сажали, кто работал при немцах, где бы то ни было. А как, на что можно было жить, не работая? Ведь те, кто работал, кормили свою семью.»  В анкеты ввели графу «был ли в оккупации?». Если был – это считалось клеймом… Наверное, полагалось правильным в ней умереть от голода – лишь бы не вынести в новую послевоенную жизнь плоды чуждой агитации, рассказывающей о страшных фактах сталинских репрессий довоенных лет.

Жестокая несправедливость Родины к этим людям тоже отпечаталась в сознании юного Григорьяна. Когда на твоих глазах одна пропагандистская машина сменяется другой, прямо противоположной – а затем снова возвращается первая – ты получаешь прививку к пропаганде на всю оставшуюся жизнь. Это и случилось с 13-летним Леонидом Григорьяном.

Отступая, немцы расстреляли всех узников тюрьмы. «После расстрела в тюрьме по городу стоял ужасный трупный залах. Взломали ворота, и весь город ходил туда искать своих родственников, ведь в каждой семье ктото пропал. Надевали марлевые повязки и искали своих. Там, говорят, нашли и Полиена Яковлева.»

«Мальчишкой всё воспринимаешь особенно обостренно. Это потом мы стали понимать, что немецкая нация была растлена. Покаяние к немцам пришло потом. Но мой друг, писатель Виталий Семин, который тоже был в оккупации мальчишкой и был угнан из Ростова в Германию, долго носил в себе именно детские воспоминания о немцах. И ругал их ужасно, считая, что все они виноваты. А потом я понял: ему нужно было сохранить в себе первозданные впечатления, иначе он не написал бы свой великолепный роман «Нагрудный знак ОSТ» о своих злоключениях в Германии и повесть «Ласточка звездочка», в которой описал жизнь мальчишки в оккупированном Ростове.» 

Отечественная

Когда идут на плаху контрики,
Горящих глаз не прикрывая,
Свои бессмысленные коники
Они и тут не забывают.

Они и тут упрямо сетуют,
Что не очистились в горниле,
Что палачи всего не ведают,
А жертвы им не объяснили.

Не страстотерпцы и не воины,
А помираем не в пижаме.
Неужто вправду удостоены
Удела сгинуть за скрижали!

Мы так мельчали за раздорами,
Любя всего наполовину
Простых, униженных, которые
Штыком подталкивают в спину.

Мы слишком рано обессилели,
Не до конца испили муки…
Такими будут ваши сироты.
Такими станут ваши внуки.

Лежат под травами росистыми
Интеллигентики российские.
А всё, что сослепу навздорили
И есть российская история.

1965

 

Я с трех лет живу в этом доме – 

многолюдной сталинской шестиэтажке, 

в детстве казавшейся небоскребом 

среди низкорослых саманных халуп ... 

 

Этот дом содрогался от страха 

вместе с теми, кто в нем обитали, 

когда в тридцать седьмом - ночами - 

загребали мужчин подчистую: 

русского Ленкова, диспетчера Водоканала, 

еврея Ламдина, секретаря райкома, 

латыша Фогеля, комбрига-орденоносца, 

осетина Дзедзиева, адвоката, 

поляка Снитковского, краеведа, 

армянина Григорьяна, экономиста. 

уж если дружба народов, так до упора – 

дружите, выродки, на лесоповале! 

 

А затем забирали их жен, а вскоре 

их детишек - в сиротские интернаты, 

так что к началу войны в этом доме 

никого не осталось из старожилов. 

 

Но потом пришли немцы – и всё сначала: 

взяли инженера Шатохина, православного, 

разнорабочего Микуцкого, католика, 

терапевта Лисовича, униата, 

счетовода Длутоленского, иудея, 

продавца Алиева, магометанина, 

так что мечтаемый экуменизм 

осуществился за городом, в каменоломнях. 

 

А доносили на них соседи: 

Левченко, Назиров, Сараджишвили, 

Ларионова, Тер-Акопян, и если б 

немцы не были столь скрупулезны, 

нашелся б и какой-нибудь Циперович, 

ибо в ордене Иуды Искариота 

несть ни эллина, ни иудея. 

Но смерть впоследствии всех уравняла. 

 

И в доме теперь одни новоселы: 

новые русские, новые татары, 

новые украинцы, новые евреи - 

новые не потому, что богаты, 

а просто новенькие и только. 

 

В подъезде мяукают новые кошки, 

вечерами милуются новые пары, 

на площадках колются наркоманы, 

торгаши орудуют в полуподвале. 

 

И какая-то новая баба Леля 

кричит с балкона новому Леньке: 

кончай шалаться, неугомонный, 

вертайся домой, садись за уроки. 

 

И он несется по лестничным маршам, 

взбегает на третий этаж и дробно 

стучит в шестую - в мою квартиру. 

1996

 

Воспоминания Леонида Григорьяна взяты из книги профессора РГУ Владислава Вячеславовича Смирнова "Ростов под тенью свастики", 2006

______________

© Андреева Ольга

Опубликовано: Журнал "Нева", 2020, №7

Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum