|
|
|
1 Впотьмах толкнув привычную дверь, можно оказаться в пределах, совсем не привычных, – в мире собственной памяти, помноженной на фантазию: и умершие родственники, собранные вместе, как свидетельство – никто не умирает, но и вошедшему сюда пока рано умирать. Ибо все умирают: А рядом шум, и гости за столом. Стихотворение Чухонцева гудит, разливается вширь, открывая неведомые перспективы; оно не играет, ибо всё слишком всерьёз: и умерший отец, не раскрывающий тайну смерти, и другие родственники хранят согласие гармонии, пускай неизвестной живым. В нас – в наших душах, в их копях и недрах – собираются отблески вселенной, и, кажется, порой, что любые из живших связаны с каждым мириадами нитей, которые не увидать. Но – двигаться надо осторожнее, чтобы не нарушить мистических нитей-связей. Сложными тропами развивалось творчество О. Чухонцева; по-разному созидал он собственный поэтический свод: обращаясь к истории, исследуя гармонию, или кривизну предложенного жизнью пейзажа, замыкаясь в себе, переводя, то есть пересаживая на русскую почву различных поэтов, усложняя стих, стремясь к метафизической тайне бытия: расшифровать её! Сформулировать хотя бы… Именно метафизикой насыщены, когда не перенасыщены стихи позднего периода: А берёзова кукушечка зимой не куковат. Стал я на ухо, наверно, и на память глуховат. Ничего, опричь молитвы, и не помню, окромя: Мати Божия, Заступнице в скорбех, помилуй мя. Человек превращается в молитву, что не отменяет ни воспоминаний, ни переживаний: В школу шёл, вальки стучали на реке, и в лад валькам я сапожками подкованными тукал по мосткам. Инвалид на чём-то струнном тренькал-бренькал у реки, всё хотел попасть в мелодию, да, видно, не с руки… Странное несовпадение с чем-то важным: психологический изъян – чувствуют многие, но только волны поэзии способны донести камешки таких ощущений до берега… возможно, жизни. Или – опять же – чего-то предельно таинственного, запредельно-манящего. В стихах Чухонцева много конкретики, зримости, вместе – держатся они на своеобразие поэтического воздуха, на тончайших нитях, связывающих с мирами, которые и вынужден представлять поэт. Чухонцев сильно писал и сильно пишет: не давая сбоев, всё время совершенствуясь, точно вектор его – тоска по идеалу: по такому стихотворению, которого и не вообразить; и именно этот вектор и позволил ему создать определённое количество перлов, без которых русскую поэзию уже не представить. 2 Трансцендентное крушение рая… Метафизическое возвращение в него: два полюса, две зоны сияний, и немоты, прорванные полотнищами стиха, организуют фифиа О. Чухонцева. Вся книга род молитвословия: но слова – свои, ибо удовлетвориться многими, уже веками обкатанными нельзя: А березова кукушечка зимой Средневековье мешает с садом, и перечисления растений тянут на каталог; запредельная попытка найти выражение для принципиально невыразимого, трудно играющего в недрах сознания, приводят к сложным конструкциям стихов: проще им не быть. Посмертный опыт не опишешь иначе. Смутные картины, возникающие в сознание, как тайная работа духа в нас, и Чухонцев, кажется, фиксирует то, что избегает всякой фиксации. Отсюда – усложнённость: и метафор, и самой речи. Отсюда простота словечка на суахили: Фифиа… Странные, туманные, трудные, прозрачные – стихи, их кристаллические решётки могут быть определены, как угодно; дело не в них: о! разумеется, не о качестве речь – дело в ощущение запредельного, космического шума, стоящего за ними, гула высот, беспрецедентности сфер. И всё это, наполняя книгу разнообразно, ставит её особняком в огромном граде поэзии русской. 3 Предчувствие жизни, её юношеский черновик, прорастание во многие сущностные её моменты… А вокруг в переулочках шелест, шаги Обычно резкий в оценках Н. Коржавин пришёл в восторг от этих строк раннего Чухонцева, сразу прозрев в нём поэта. И поэт был – с неповторимой голосовой модуляций, с движением только по собственной тропе, с собственной тяжестью, мыслью, звуком. Был поэт, писавший шедевры: ...и дверь впотьмах привычную толкнул, А рядом шум, и гости за столом. Смерть входит в жизнь до смерти, требуя разгадки, когда не осмысления; в уплотнённом ряду образов стихотворения смерть, как будто теряет свою знакопись, становясь частью жизни – всего лишь… Лестница, которой сошёл Чухонцев, тяжела; открытия, сделанные им, были сильны, и стихотворения, клубясь потоком расплавленных образов, заставляло возвращаться к нему, думать над ним, сверяясь с собственными ощущениями. У Чухонцева много стихов, к которым хочется вернуться, вновь и вновь совершая путешествие по строкам и строфам, кружась вместе с ними среди таких точных – и вместе условных созвездий. …а смерть – как ощущение запредельности – прорывалась снова и снова: Под тутовым деревом в горном саду, в каком-то семействе, в каком-то году,
с кувшином вина посреди простыни, с подручной закуской – лишь ветку тряхни,
с мыслишкой, подкинутой нам тамадой, что будем мы рядом и там, за грядой,
Амо и Арсений, Хухути и я, и это не пир, а скорей лития.
Как странно, однако, из давности лет увидеть: мы живы, а нас уже нет. Странно – отчасти торжественно: как превращение пира в литию… Церковная музыка, гудение сфер: часто смешивались в алхимическом сосуде стихов Чухонцева, стремившегося – в конце концов – к созданию своего метафизического языка, ярче всего означенного в сборники «Фифиа»… Почти все стихи сборника – с несколько сдвинутой оптикой: точно поэт нашёл грань, с которой видно, что там – за чертой, за пределом. Быть может и нашёл. Ощущения от стихов Чухонцева всегда были высокими, и, поднимая читателя в высоту, он сам таким образом поднимался и поднимался по бесконечному лучу, должному открыть последнюю тайну… 4 Человек превращается в молитву… Годы борений и трудов напластовываются, бременя своею результативной данностью, но и – отпадают как будто – ради: А берёзова кукушечка зимой не куковат. Стал я на ухо, наверно, и на память глуховат. Ничего, опричь молитвы, и не помню, окромя: Мати Божия, Заступнице в скорбех, помилуй мя. О. Чухонцев словно использовал разные варианты языков, создав свой: метафизический, порою усложнённый. Это характернее всего в книге «Фифиа»: где перенасыщенность алхимического раствора поэзии такова, что будто открывает новые языковые свойства… Но – Чухонцев шёл разными дорогами, всегда сохраняя солнце собственной индивидуальности, и мир в его поэзии раскрывался суммами цветов: обращённых к солнцу духа: Я назову тобой бездомный год, кочевий наших пёстрый обиход,
и ночь в окне, и лампу на стене, и тьму привычек, непонятных мне.
Я назову тобой разлив реки, избыток жизни с привкусом тоски.
Пусть даже ты уйдёшь – я не умру. ...и тень в жару, и зяблика в бору.
Пусть даже ты уйдёшь – я буду знать, что названная, прибежишь опять… Соцветия слов дышат мистической тайной, как в грандиозном стихотворении, где будто стирается грань между мёртвыми и живыми: ...и дверь впотьмах привычную толкнул, А рядом шум, и гости за столом. Смерть – как фазовое изменение сознания, которое точно не определил никто. Разные могут быть определения: в том числе и в поэзии. Как интересно комбинирует Чухонцев реалистическое письмо, вбирающее конкретику деталей мира, метафизику, разные варианты оптики… Какой великолепный, к небу поднятый свод творит поэт! ______________________ © Балтин Александр Львович |
|