Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
Жизнь и воспоминания Киры Головко. Часть II
(№1 [181] 10.01.2009)
Автор: Виктор Борзенко
Виктор Борзенко
Папа

Мой отец Николай Иванович Иванов (ударение на второй слог) родился 7 мая 1890 года в Москве, а умер в самом начале Великой Отечественной войны. Я знаю, что он не хотел жить после того, как 3 октября 1940 года моей мамы не стало. Она умерла от долгой и продолжительной болезни. После вскрытия доктор сказал, что у нее были многочисленные мозоли сердечной мышцы. Я ничуть этому не удивилась, потому что знала, как трепетно мама относилась к людям: прислушивалась к любому замечанию и часто расстраивалась по пустякам. А если учесть, в какую страшную эпоху пришлось жить этой бывшей дворянке, то легко представить, как она мучилась. Советская власть истребила ее красоту, отняло возможность достойно зарабатывать. Забегая вперед, скажу, что когда в 1937 году меня принялся во МХАТ, маме не в чем было поехать в театр. Перчатки, шляпки, наряды она брала на время у соседок.

Мы хоронили ее в единственном нарядном платье, которое осталось в сундуке. Помню, как в те дни папа ужасно страдал, не находил себе места. А когда началась война, стал проситься на фронт, но его не взяли, сославшись на 50-летний возраст. Поэтому папа записался в народное ополчение. До войны мы жили на Шмидтовском проспекте, около Трехгорки. Отец преподавал в школе, и это была казенная квартира. Но после бомбежки в доме появились угрожающие трещины, и нас переселили в дом у Никитских ворот - прямо на углу улицы Герцена и Качалова. 6 августа 1941 года в 6 часов утра мы вышли с ним из подъезда, я, обливаясь слезами, посадила его на трамвай, двери закрылись и... больше мы не виделись. Папа поехал к тому месту, откуда ополченцы уходили на фронт.
Несколько месяцев мы переписывались, а 28 октября я получила от него последнее письмо. Он погиб где-то под Вязьмой, хотя родственники считали, будто он бежал за рубеж. И когда в 1957 году я вместе с МХАТом поехал на гастроли за рубеж, мне говорили: «Кира, спрашивай у всех, не знают ли что-то про папу». Но я не стала так делать. Я точно знаю, что он не стал скрываться за рубежом, а просто погиб: страшно звучит, но война была для него поводом уйти из жизни – настолько он любил маму. Кстати, когда я росла, она страшно переживала по поводу того, что становится женщиной в возрасте, в то время, как отец был еще достаточно молодым человеком. Волновалась, если Николай возвращался поздно вечером, накручивала себя и ближних, будто у него есть женщина. Однажды написала в своих записках: «Кира мне не верит». Я и правда не верила, что папа может изменять маме. Но однажды мама все-таки обнаружила у папы билеты в Большой театр. Он ходил в оперу с преподавательницей русского языка по фамилии Грунау. К сожалению, имени не помню, но знаю, что они вместе работали в одной школе.

Я никогда не осуждала его за этот поступок, потому что мама уже в ту пору (конец 1930-х годов) тяжело болела, да и в оперу ей нечего было надеть. А папа без музыки жить не мог и пригласил Грунау просто за компанию. Как я уже говорила, он виртуозно играл на скрипке. Хотя это была виртуозность, скорее, пригодная для семейных вечеров, а вовсе не для большой сцены. Во время службы в царской армии он учился в консерватории по классу скрипки и вокала, правда, после 3 курса учебу бросил. Но успел закончить артиллерийское училище. Кроме того, у него был прекрасный баритон, очень похожий на голос Хворостовского. Говорят, что до моего рождения (а следовательно, и до революции) он был настоящий весельчак, добряк, компанейский человек. В квартирах, которые он снимал, перемещаясь с военным полком, часто бывали гости. Прекрасно пел русские народные песни и городские романсы, любил Некрасова, Никитина, Кольцова. Некоторые его книжки в детстве я прятала у себя под тюфяк. Там были вещи, которые в то время считались эротической литературой. Например, произведения Мопассана. Я читала и мало что понимала, но читала с упоением.
Военную деятельность папа оставил сразу после революции. В период гражданской войны он искал возможность заработка. Пытался организовать агитационный кружок и переквалифицироваться в актеры. Во всяком случае, в удостоверении 1923 года, выданном видимо как временный паспорт, в графе «Род деятельности» папа указал «Актер». Правда, театральная служба успеха не имела, поэтому в то же время папа самостоятельно переучился на учителя математики. К счастью, он был хорошо образован и новую деятельность освоил без труда.
Нажмите, чтобы увеличить.


Вяч. Иванов

В детстве я часто слышала о неком поэте Вяч. Иванове (здесь ударение тоже на второй слог). Сегодня его творчество изучают в школах, он считается одним из ярчайших представителей Серебряного века русской поэзии. Но в ту пору я знала о нем лишь то, что он приходится моему папе дальним родственником. Попробую объяснить, в каком родстве он с ним состоял. Итак, мой отец был сыном подполковника Евгения Ивановича Иванова. А папин дед Иван Евстихиевич – землемером, служащим Контрольной палаты в Санкт-Петербурге. Вот у этого землемера от второго брака и родился Вячеслав Иванов. Кстати, в автобиографическом письме к С.А.Венгерову (1917) Иванов охарактеризовал своего отца следующим образом: «Отец мой был из нелюдимых, / Из одиноких – и невер». Мальчика воспитала мать (к нашему роду она кровного отношения не имеет, поскольку являлась второй женой Ивана Евстихьевича). На попечении этой женщины будущий поэт остался с раннего детства. Она происходила из духовного рода и своей религиозностью оказала на сына известное влияние.

Комментарии
Из биографического словаря: «Иванов Вячеслав Иванович [16 (28).2.1866, Москва - 16.7.1949, Рим] - поэт, переводчик и теоретик культуры. <...> Отец Вяч. Иванова - мелкий чиновник, землемер. Рано осиротевшего (1871) Иванова воспитывала мать, привившая ему в детские годы православную веру в «Бога живаго» и романтические представления о высшем предназначении поэта и поэзии. Увлечение Иванова классической древностью в гимназические годы (1875-84) определило затем его учебу на историко-филол. ф-те Моск. ун-та (1884-86)»
[1].

Сегодня в любом учебнике литературы можно прочитать, что после гимназии и двух лет обучения на историко-филологическом факультете Московского университета Иванов в 1886 году уехал в Берлин и занимался у знаменитого историка Древнего Рима Моммзена. Долго жил на Западе, преимущественно в Италии, возвратился в Россию лишь в 1905 году. За границей он штудировал сочинения славянофилов, увлекся философией Ницше и Вл. Соловьева, предопределивших мотивы его поэзии. По существу дебютировал в литературе книгой «Кормчие звезды» (1903), в возрасте 36 лет. Быстро стал виднейшей фигурой в кругу символистов, заняв место рядом с Блоком, Андреем Белым и другими поэтами «второй волны» символизма.
Добавлю также, что хотя Иван Евстихиевич был землемером, его дети (Николай и Евгений) стали военными и умирали генералами. В 1914 году, перед Первой мировой войной, их похоронили со всеми почестями. К сожалению, я знаю о выдающемся поэте только из книг, поэтому нет смысла их пересказывать. Могу лишь добавить, что родственники не раз вспоминали о ярком артистизме Вяч. Иванова.

Комментарии
Об артистизме Иванова действительно не раз вспоминали очевидцы. Приведем несколько таких свидетельств:
«В черной мягкой блузе, сутулый, в полумраке передней, освещенный со спины, сквозь пушистые кольца волос казался не то юношей, не то стариком. Так и осталось навсегда: какой-то поворот головы - и перед тобой старческая мудрость или стариковское брюзжание, и через миг - окрыленность юности. Никогда - зрелый возраст... Лишь сейчас нащупываю, в чем было отличие Ивановых от всех людей нового искусства... все они (включая и до конца искренних, как Блок и Анненский), - все они, большие ли, мелкие ли, пронзены болью, с трещинкой через все существо, с чертой трагизма и пресыщенности. А эти двое - Вяч. Иванов и Зиновьева-Аннибал - счастливы своей внутренней полнотой, как не бывают счастливы русские люди... Не первого десятилетия двадцатого века - пришельцами большого, героического казались они, современниками Бетховена, что ли»
[2].

«Разговаривая с кем-нибудь, он приподнимался время от времени на цыпочки, то делал шаг вперед, то назад, так что вся его фигура танцевала перед слушателем, словно пламя; рука, которую он сначала держал сжато, раскрывалась потом, словно цветок, поднималась наверх с той же брызжущей легкостью» [3].

«Совершенно исключительный виртуоз беседы, он с неописуемой легкостью приспособлял огромный инвентарь своих познаний к пониманию собеседников. Его речь шла сплошным потоком, без запинок, всегда пышно украшенная научным декором, блистая обилием цитат, которые у него возникали как-то самопроизвольно, совершенно естественно. Его познания во всех областях были колоссальны, а подача этих познаний – артистична». [4]

Москва

Нажмите, чтобы увеличить.
С первых минут Москва показалась мне огромным городом, где страшно оказаться одной. И пока от Курского вокзала мы ехали к Ярославскому, я чувствовала себя в лапах этого мегаполиса. Нина интересовалась здоровьем родителей, я что-то отвечала и удивлённо глядела по сторонам. На Ярославском вокзале мы сели в электричку и поехали в Лосиноостровку. Это теперь на метро туда можно добраться минут за двадцать, а в ту пору электричка везла нас 40 минут, а потом мы пересели на трамвай, который ещё столько же тащился до нужной нам остановки. Мы ехали и ехали, а за окном были новостройки предвоенной Москвы.
…Нина жила в комнатке на первом этаже двухэтажного дома. С ней был новорожденный и горничная, которая стала скорее приживалкой, поскольку денег на её содержание, кажется, не было. На втором этаже жил врач и двое его сыновей. В ту пору, когда я приехала, в этом семействе разгорелся конфликт. Дело в том, что один из сыновей согрешил с горничной моей Нины. Она забеременела, но тщательно это скрывала, боясь остаться без работы. Растущий живот горничная каким-то образом прятала под одеждой, а когда пришло время рожать, закрылась в дворовом туалете и тайком родила. Правда, в тот же день не выдержала и обо всём рассказала моей сестре. Нина ужасно переживала по этому поводу, но, к счастью, младенца достали из ямы и выходили. Потом горничная увезла его к родственникам.
Так случилось, что Нина не стала поручать мне воспитание своего ребёнка. Я присматривала за ним, но это не мешало мне ходить в школу или, скажем, делать уроки. В сентябре я пошла в шестой класс местной школы. В центре Москвы бывала нечасто, моя жизнь в этом и в следующем году проходила в основном в Лосинке. Яркое впечатление оставляли, конечно, витрины центральных магазинов. Я мечтала о туфлях и бегала витрины смотреть, но, конечно, донашивала обувь и одежду, которую мне отдавали Нина. Это было сложное время. Родителям понадобился почти год, чтобы собрать денег и переехать с Кавказа в Москву, кроме того, папу долго не отпускали – как педагога его очень ценили. И все же почти год спустя родители собрали свои нехитрые пожитки и в товарном вагоне направились в столицу. К тому времени я приноровилась хозяйничать и помогала Нине в быту. Еду мы готовили на керосинке. Был ещё примус, но им орудовала горничная. На керосинке, в основном, подогревали еду, а на примусе её готовили. До сих пор помню запах, который заполонял всю комнату.

Комментарии
Даниил Гранин в документальной книге «Керогаз и все другие» так описывает эти предметы кухонной утвари: «Примус – это эпоха; это выносливая, безотказная, маленькая, но могучая машина. Примус выручал городскую рабочую жизнь в самый трудный период нашего коммунального быта. На тесных многолюдных кухнях согласно гудели, трудились примусные дружины. Почти два поколения вскормили они; как выручали наших матерей с утра до позднего вечера безотказно кипятили, разогревали, варили немудреную еду <…>. Синее их шумное пламя не утихало долгие годы по всем городам, поселкам, в студенческих и рабочих общежитиях, на стройках… Теперь выбросив примусы, мы не хотим признавать их заслуг. Скорее всего, из-за того, что в нашей памяти примус связан с теснотой переполненных, бурливых коммуналок, кухонными ссорами, бедностью… Конечно, судя по нынешним меркам, доставлял он немало хлопот. Разжечь его требовалась сноровка: надо было налить в чашечку денатурат, поджечь, спирт нагреет головку, тогда надо накачать, и пары керосина уже образуют шумный венчик пламени. Ниппель и головки засорялся. Его прочищали специальной иголкой. Портился насос. Перегорала головка…
Имелись керосиновые лавки. Там, в цинковых чанах плескался желтоватый керосин. В бутылках продавали лиловый ядовитый денатурат. <…> Существовала целая сеть обслуги примусного хозяйства: ремонтные мастерские, медники, запчасти <…>. А были еще тихие керосинки. Они горели, как керосиновые лампы, но пламя их шло не столько на свет, сколько на подогрев. Керосинки вели себя смиренно. Примус, тот мог взорваться, керосинка только виновато коптила и пахла керосином…»
[5]

Впрочем, об этом тоже вспоминает Кира Головко. Запах керосина сопровождал её в школьные годы. Предоставим ей слово.

Раз в месяц мы с Ниной, вооружившись бидонами, шли в мастерскую, где разливали керосин. Трамваи туда не ходили и путь наш был долгим. В ту пору свет отключали часто и тусклое мерцание керосинки меня не раз выручало. Я даже приноровилась делать уроки при этом свете, но когда приехал папа, он мне строго запретил так заниматься. В самом деле, можно было запросто испортить зрение. Папа устроился на работу в ту же лосиноостровскую школу железнодорожников №83, преподавал математику и физику. В школе было много пролетарских ребят, я то и дело в кого-нибудь влюблялась. Во всяком случае, мне так казалось. Но настоящее чувство вспыхнуло только однажды, когда я стала заниматься на фортепиано в музыкальной школе. Там учился красивый юноша, в которого я сразу влюбилась. Он был на несколько лет старше меня, не отвечал на мои знаки внимания и когда я набралась мужества и впервые в жизни призналась в любви, он на следующий день принёс мне письмо: дескать, прочитай дома. Как сумасшедшая, я ждала момента, чтобы раскрыть конверт и в итоге прочитала: «Дорогая Кира, наша весна ещё не наступила и не скоро наступит». До сих пор думаю, сколько благородства и высокой иронии в этих строчках. Удивительно, но тот парень был из простой семьи, мама – настоящая крестьянка. Боже мой, как я рыдала над этим ответом.
О театре я начала мечтать ещё в Лосинке, когда в местной библиотеке взяла случайно книжку «Моя жизнь в искусстве», написанная Станиславским. Так я впервые услышала это имя, которое стало в те годы для меня путеводной звездой.
Когда я окончила 7-й класс, папа выхлопотал себе место в школе № на Красной Пресне, там я и училась до 10-го класса. Недалеко от школы в Шмитовском проезде нам дали казенную квартиру – в полуподвальном этаже, так что в окнах были видны только ноги. Но мы радовались переезду, потому что после Нининой комнатёнки здесь можно было развернуться. Отец целыми днями был на работе, его очень уважали, а вот педагогом он был строгим. Наверное, даже чересчур строгим. Когда настала пора и нашему классу у него учиться, он мне всегда занижал оценку. Мама просила, чтобы я не придавала этому значения, но однажды когда отец в очередной раз влепил мне трояк, с места поднялась староста класса Клава Кузина и сказала: «Николай Евгеньевич, вы несправедливы к своей дочери». Я очень удивилась такому поступку, поскольку всегда считала, что Клава меня терпеть не может из-за Разорёнова - молодого человека, который нам обоим нравился. Дело в том, что на уроках физкультуры мы делали пантомиму, и он всегда просил, чтобы именно я стояла у него на плечах. Я охотно это делала.
Кстати, эти пантомимы мы часто включали в театрализованные шествия, которые устраивались как антирелигиозные праздники по борьбе с мракобесием. Нас заставляли писать плакаты, мы участвовали в митингах. Одним из ярких таких праздников отмечался 18 марта – в День парижской коммуны. В ту пору меня «выдвигали» от класса выступать на школьных вечерах, но помню только, что с надрывом читала стихотворение, в котором была строчка: «Там нужны и эти руки, матери твоей». Однажды я потянула руки к зрителям, и увидела, как учительница истории смахнула со щеки слезу. На неё это произвело впечатление.
Нажмите, чтобы увеличить.


Учительница Елена Генриховна Лисина водила нас в театр Ленина, в театр Революции, в Малый. Но теперь я мало что помню. Например, в Малом театре я сидела далеко от сцены и мне врезался в память разве что портрет Ермоловой, висящий в фойе. Но зато всю жизнь я вспоминала свой первый поход во МХАТ на легендарный спектакль «Царь Фёдор Иоаннович», поставленный ещё до революции Станиславским (этим спектаклем открывался МХАТ в 1898 году, который в ту пору назывался Московским художественным общедоступным театром. – В.Б.). Главную роль исполнял Николай Павлович Хмелёв. По окончании спектакля зал ликовал, Хмелёв несколько раз выходил на поклоны, и вдруг я заметила, что он, кланяясь, начал на зрителях снимать кольца. Я его очень осуждала за это, поскольку ещё в книге Станиславского читала, что разгримировываться на публике артисту категорически запрещено: теряется правда образа.

В 1937 году я окончила 10-й класс с золотой медалью. Правда, медаль в ту пору не давали, но я считалась медалисткой. 12 июля 1937 года я должна была держать речь от лица отличников нашей школы на вечере, устроенном в саду «Эрмитаж». Рядом со мной за столиком сидел нарком просвещения Андрей Сергеевич Бубнов и секретарь Краснопресненского райкома Пётр Ильич Пенкин. Они угощали меня вкусным лимонадом, мы много смеялись, а через два дня газеты сообщили, что Бубнов и Пенкин – враги народа. Их арестовали и, сколько я знаю, в октябре Пенкин был расстрелян. В 1937 году родители знали, что в стране идёт жуткая «чистка». Папа рассказал мне об этом, когда в ссылку отправили очередного его знакомого. Он просил меня быть осторожней и добавил фразу: «Кира, ну, в общем, ты поняла». Как и в детстве, это означало, что нужно молчать.

Комментарии
В домашнем архиве Киры Головко сохранилось несколько школьных тетрадей, в которых она записывала свои впечатления после похода в театр. В тетрадке, озаглавленной «Оперетты», содержатся, например, такие отзывы: «”Князь Игорь” Бородина. Дирижировал нар. арт. респ. Штейнберг. Игорь Святославич – нар. арт. респ. Батурин. Помню его ещё в Ессентуках году в 28-29 он много нашумел своими гастролями. Прочили, чтобудет вторым Шаляпиным. Однако мне кажется, что до Шаляпина ему далеко. Голос. Правда, хороший, довольно приятный, довольно сильный, но играл определенно мало. Сколько простора для игры, для выражения чувства в основной арии Игоря. А в его ответе Колчаку! Как гордо и независимо должен был бы звучать его ответ. Нет, определённо у Батурина не хватает игры. А жаль! <…> Колчаковна – нар. арт. Обухова. Боже мой, но почему они все такие толстые! У них же и голоса, наверное, от этого портятся. Нет, кроме её толстоты я больше ничего не могла заметить в ней достопримечательного».
А вот запись от 25 октября 1936 года: «Видела джаз Утёсова. В Утёсове масса нахальства, может быть, бахвальства; джаз действительно кажется “весёлыми ребятами”». В дневнике юная Кира много восхищается Яроном, удивляясь, откуда в этом непривлекательном внешне человеке, берётся столько обаяния. А последняя запись в тетрадке такая: «4 ноября. Ярон и Татьяна Бах выступали у нас в школе. Ну и урод же он, милый, паршивый урод. Полноватый, маленький, узенький… Красота! Татьяна Бах – много задора».


Поступление во МХАТ

Когда кончила школу, нужно было куда-то поступать. Но ни в студию Хмелева, ни в студию Рубена Симонова набора в том году не было. И я со своим отличным аттестатом поступила без экзаменов в Институт философии, литературы и истории на русское отделение. Он был в Сокольниках. И там преподавали выдающиеся ученые – В.П. Волгин, И.С. Галкин, Б.Н. Граков, Н. К. Гудзий, А.К. Дживелегов, Л.Е. Пинский, М.М. Покровский, Г.Н. Поспелов, С.Д. Сказкин, М.Н. Тихомиров, Д.Н. Ушаков и многие другие. Особенно мне запомнились лекции Поспелова (он вёл русскую литературу) и Куна – выдающегося специалиста по мифологии древней Греции. А вот знаменитый создатель четырехтомного словаря русского языка Дмитрий Ушаков преподавал язык очень скучно.
Однажды, возвращаясь из института домой, мы с подружками обратили внимание на молодого человека. Он шёл впереди и вдруг у него из заднего кармана выпал большой металлический ключ. Парень пропажи не заметил и шёл дальше. Я подняла ключ и догнала растяпу. Через несколько шагов ситуация повторилась. Я снова побежала за ним. В общем, этот ключ выпадал у него из кармана раз пять. На следующий день я пришла в ИФЛИ и рассказала сокурсникам в коридоре эту историю. Началась лекция, и наш педагог Геннадий Николаевич Поспелов говорит: «Я сейчас проходил по коридору и слышал, как одна наша студентка рассказывала про ключ, приговаривая: “Я мы так ржали, так ржали”. Запомните, что ржут только лошади, а воспитанные люди – смеются». Боже, как мне было стыдно. Хотя он не назвал моей фамилии, я покрылась багровыми пятнами от смущения. Осенью того же года я из окна трамвая увидела объявление о наборе во МХАТ – во вспомогательный состав. Позже выяснилось, что объявления были расклеены по городу, и МХАТу требовалось всего четыре человека (одна женщина и трое мужчин), чтобы дать им роли в массовых сценах. Для того чтобы набрать этих четырёх человек, всё руководство театра участвовало в просмотре номеров – как на вступительных экзаменах. Эти объявления вызвали невероятный ажиотаж – 637 человек на место. Потом я догадалась, что в 1938 году МХАТ будет отмечать 40 лет со дня основания, объявлено несколько премьер, которые должны выйти одна за другой, видимо не хватало людей…

Вся улица перед МХАТом была наполнена людьми. Запомнились очень красивые женщины, среди них было много актрис, я знала их по ролям в кино (например, рядом со мной стояла артистка Максимова, которая сыграла главную роль в фильме «Пламя Парижа»). Я смотрела на них как завороженная и понимала, что на их фоне я серая мышь. Кстати, среди первых красавиц была внучатая племянница Станиславского. Время от времени Константин Сергеевич звонил в приемную комиссию – интересовался, как её дела. Но дела были неважны. Брать девушку не хотели, хотя в то же время боялись обидеть Станиславского. Наконец разорвать этот круг решил Иван Москвин. Когда Станиславский в очередной раз позвонил в театр, Москвин ему сказал: «Мы закрепили за труппой Киру Николаевну Иванову». Конечно, я не была свидетельницей того телефонного разговора, но много позже эту историю рассказал мне кто-то из корифеев театра.
Сколько лет прошло, но для меня это по-прежнему самые памятные дни в жизни. Батюшки, как я волновалась тогда! Решила читать монолог Катерины из «Грозы», басню Крылова «Лиса и виноград» и стихотворение Светлова «Гренада». Накануне экзаменов я подошла к Массальскому и поинтересовалась, правильно ли подобрала репертуар для экзамена. Он выкатил глаза: «Вашего Светлова никто не знает. Вместо «Гренады» читать нужно классику». Но что-то менять было уже поздно. Поэтому когда я вошла в аудиторию, то дрожащим голосом сказала: «Я прочту монолог Катерины, басню Крылова “Лиса” и… “Гренаду”». Наступила мертвая тишина. И Массальский, обращаясь к Топоркову, сказал: «Слушай, ты знаешь такую басню Крылова “Лиса и Гренада”?» Приемная комиссия рассмеялась, мне стало не так страшно. Успела прочитать только половину басни, и услышала: «Достаточно. Вы свободны». У меня внутри всё оборвалось. Это значит, всё кончено: они даже басню не дослушали. Не помню, как вернулась домой. Ревела сутки напролёт, ничего не могла есть…

Мама, которая в ту пору из-за болезни сердца уже не работала, не могла спокойно смотреть на мои страдания. На третий день она попросила у знакомой велюровые перчатки, модную шляпку и поехала в театр. А когда вернулась, отшвырнула шляпку в угол и сказала: «Дура ты, дура, чего ревёшь? Тебя приняли». Оказывается, около театра мама встретила Массальского – подошла к нему поинтересоваться, есть ли смысл пытаться поступать в театральный институт через год, а он ей ответил: «Так мы ведь приняли вашу Киру. Кстати, куда она пропала?» Вскоре я получила письмо от заведующего молодёжной секцией МХАТа Василия Александровича Орлова. Он писал, что на работу во МХАТ я должна прийти 8 сентября 1938 года. До назначенного срока оставалось около десяти месяцев. И я решила закончить первый курс ИФЛИ, а параллельно стала бегать на спектакли во МХАТ – присматриваться к будущей жизни.

Похороны Станиславского

Я мечтала увидеть Станиславского ещё в тот период, когда прочитала «Мою жизнь в искусстве». Бегала к театру - хотела дождаться его у служебного выхода. Но оказалось, что Константин Сергеевич болен и давно не выходит из дому. Тогда я аккуратным почерком нацарапала письмо и бросила в почтовый ящик его дома. Своё послание я заканчивала вопросом: «Какими качествами нужно обладать, чтобы стать актрисой МХАТа?» Ответа, разумеется, я не получила. Константин Сергеевич получал в день десятки подобных писем. Да и зачем отвечать обычной школьнице? Хотя не скрою, что письмо моё он сохранил и даже подчеркнул в нём красным карандашом какие-то строчки. Много лет спустя, я увидела это письмо: оно хранится в музее театра. Боже, каким наивным оно мне показалось. Кстати, родители с иронией отнеслись к моей влюблённости в театр. Первой вмешалась мама. Она понимала, что поступить в театр мне, девочке из небогатой семьи, не светит. А папа даже боялся слышать о моих театральных намерениях, надеясь, что я всё же пойду по его стопам и стану математиком. Но свои чувства держать при себе я не могла. Единственный, кто мог понять меня в ту минуту, был Станиславский. Когда меня приняли во МХАТ, я мечтала, что увижу Константина Сергеевича хотя бы в его квартире в Леонтьевском переулке. Я знала, что там он будучи больным принимал учеников. Но 7 августа 1938 года (ровно за месяц до начала моей работы) Москву всколыхнула трагическая весть: великий реформатор сцены скончался.
Утирая слёзы я пошла на его похороны. И должна вам сказать, что так, как провожали Константина Сергеевича, не провожали во МХАТе больше никого. Гроб с телом принесли во театр. Слёзы на глазах были у всех. Многие понимали, что наступил конец великой театральной эпохи. И только Массальский вышел к микрофону и сказал: «Не надо грустить». Он пытался вспомнить что-то радостное из жизни Константина Сергеевича, но потом тоже не сдержался и достал из кармана платок. В дни панихиды я постоянно была в театре. Запомнились венки и горы цветов, которые приходилось то и дело уносить за кулисы, чтобы они не заслонили гроб. Казалось, театр утопает в цветах.
Нажмите, чтобы увеличить.


Комментарии
А вот как о тех же событиях вспоминает мхатовская актриса Софья Станиславовна Пилявская: «Начиная с осени 1934 года, Константин Сергеевич Станиславский редко бывал в театре, а с начала сезона 1935 года врачи совсем запретили ему приезжать в театр. Репетировал он в основном дома, в «Онегинском» зале у себя в кабинете или в саду, где под большим тенистым деревом стояли стол, кресла и скамейки <…>


По телефону [7 августа] я услышала какой-то чужой голос Елиной: “Случилось страшное несчастье, сейчас скончался Константин Сергеевич”. Мы с Хмелёвым жили в одном доме, Елина домой попасть ещё не успела, звонила с дороги – она встретила кого-то из Леонтьевского.
Мы втроём и ещё племянница Константина Сергеевича Людмила Штекер из нашего же дома (дом, в котором многими жильцами были театральные деятели МХАТа, в том числе Немирович-Данченко, Топорков, Книппер-Чехова, Пилявская располагался в Козихинском переулке. – В.Б.) встретились у цветочного магазина, где сейчас арка на улице Станиславского, собрали, что у кого было с собой, купили цветы и ошеломлённые, потерянные пошли в Леонтьевский дом.
Нас обогнала легковая машина. В ней сидел Леонид Миронович Леонидов (артист МХАТа. – В.Б.). На довольно большой скорости машина проехала мимо дома №6. Леонид Миронович, видимо, ничего не зная, ехал куда-то по своим делам.
Во дворе, на лестнице и в парадных сенях было тихо – ещё никто не знал. Нас увидела Рипсиме Карповна Таманцева и разрешила войти в кабинет. Цветы у нас забрали – сейчас нельзя.

Мы стояли в таком знакомом его кабинете и через открытую дверь спальни видели изножие кровати, чуть приподнятое одеяло. Из глубины комнат послышался голос Марии Петровны [Лилиной] (жены Станиславского. – В.Б.). Ровный мёртвый голос: “Закройте форточки, форточки нельзя”.
Мы стояли оглушённые. Рипси Таманцева шёпотом рассказывала нам, как Константин Сергеевич спрашивал в этот день: “А кто теперь заботится о Немировиче-Данченко? Ведь он теперь… “Белеет парус одинокий”. Может быть, он болен? У него нет денег?” (Перед этим Владимир Иванович потерял жену и лечился во Франции).
<…> [Восьмого августа] гроб стоял в «Онегинском зале». Было очень жарко – цветы вносить не разрешали. Уже было вскрытие и диагноз – паралич сердца.
Люди всё прибывали, но был ещё отпуск, и многие узнав в последний момент, не успевали к похоронам. Отчаянно металась в Ялте Ольга Леонардовна Книппер-Чехова – она никак не могла успеть на похороны! Фёдор Николаевич Михальский мучительно добирался из какого-то туристического горного похода и не успел. Все, кто был ближе, добирались кто на чём – на попутных грузовиках, в товарных вагонах. И пускали, узнав – зачем.
Поразило, что Владимир Иванович телеграфировал из Парижа, что он седьмого августа, до окончания лечения срочно выезжает в Москву. А он тогда ещё ничего не знал. Телеграмма отправлена утром <…>
…Константин Сергеевич лежал сильно похудевший, но такой прекрасный, величественный и такой умиротворительный. Его дивной красоты руки были совсем спокойны.
В первой половине дня гроб на руках понесли в театр. Без музыки, в абсолютной тишине. Леонтьевский переулок и переход через улицу Горького были перекрыты. До поздней ночи были мы все в театре. Марию Петровну всё это время не видели.
Доступ публики был объявлен восьмого августа с четырёх часов до девяти часов 30 минут вечера. С самого раннего утра стояли люди в очереди к театру, конец был за Столешниковым переулком.
С раннего утра 9 августа опять все мы были в театре, вначале только свои, а с двенадцати часов опять открыли доступ публике для прощания <…>
Я смутно помню гражданскую панихиду, она была очень торжественной и мучительно длинной. От массы венков из живых цветов, от горы цветов у гроба кружилась голова.
И вот вынос, фанфары. Гроб ставят на задрапированную длинную машину. <…> Машина медленно едет, и за ней идут все сёстры, брат Владимир Сергеевич, Зинаида Сергеевна – мой педагог и много племянников, родных и двоюродных, за ними весь состав нашего театра и много, много людей.
Шли мы долго – путь до Новодевичьего кладбища был длинный. На всём протяжении пути по тротуарам стояли люди. Венки везли на многих грузовиках» [1].

Примечания
1. Русские писатели 20 века. Биографический словарь под ред. П.А. Николаева. - М., 2000. С. 301
2. Герцык Е. Воспоминания. Цит. по: Фокин Павел, Князева Светлана. Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-ХХ веков. - СПб., 2000. Т. 1. С. 535
3. Сабашникова М. Зелена змея. Цит. по: Фокин Павел, Князева Светлана. Указ. соч. Т. 1. С. 536.
4. Сабанеев Л. Мои встречи. Цит. по: Фокин Павел, Князева Светлана. Указ. соч. Т. 1. С. 536.
5. Гранин Даниил. Керогаз и все другие. Ленинградский каталог. - М., 2003. С. 105-110
6. Пилявская С.С. По долгу памяти. - М., 1993. С. 136-138.
____________________________
© Борзенко Виктор Витальевич

Продолжение следует...

Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum