Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
Жизнь и воспоминания Киры Головко. Часть III.
(№6 [186] 20.04.2009)
Автор: Виктор Борзенко
Виктор Борзенко
[Продолжение. Часть I см. в №16 (179).25.11.2008; часть II – в №1 (181).10.01.2009]

Московский художественный театр в воспоминаниях Киры Головко


Первый день во МХАТе

За несколько месяцев до начала занятий заведующий молодежной секцией МХАТа Василий Александрович Орлов прислал мне письмо, первые строчки которого я запомнила на всю жизнь: «Уважаемая Кира Николаевна! Вы можете приступить к своей работе во вспомогательном составе МХАТа 8 сентября 1938 года». Последующий текст письма означал, что в указанный день мне следует явиться в театр, пройти в кабинет Орлова, и он познакомит меня со МХАТом и сориентирует, какие эпизоды я буду играть. К чему себя готовить я не знала и потому ужасно трусила. Ощущения тех месяцев невозможно описать. Я вроде бы принята в труппу лучшего театра страны, но хожу на его спектакли по билетам. Не могу представить, как выйду на сцену вместе с Хмелевым или Станицыным. Ночами читаю «Мою жизнь в искусстве» и понимаю, что ничего как актриса не умею. Подруга Вера Робинсон меня утешала: «Кирка, тебя ведь уже приняли, не следует волноваться». А я терзала себя и не могла расслабиться. При первой же возможности шла в театр смотреть спектакли, понравившиеся отрывки учила наизусть и старалась дома проиграть их в лицах. Но получалось очень наивно – хуже, чем в любительском театре. Кроме того, я была очень зажата и панически боялась сцены. Понадобилось лет пятнадцать, чтобы окончательно избавиться от комплексов. Даже когда я стала играть уже крупные роли, настолько боялась забыть слова, что за кулисами по много раз твердила текст пьесы, но это только снижало качество игры, потому что эмоции я оставляла за кулисами: все перегорало к моменту выхода на сцену.

Итак, 8 сентября 1938 года я приехала в театр, и оказалось, что никто меня здесь и не ждет. За кулисами не было ни знаменитых актеров, ни той помпезности, которая возникала в зрительном зале во время спектакля. Разве что в служебном фойе висел портрет Станиславского в траурной рамке. Но все равно казалось, что ты вовсе не во МХАТе, а в каком-то учреждении. Первым делом мне выдали удостоверение, прописав должность: «Артистка вспомогательного состава». Орлов сообщил мне, что в ближайшие дни начнутся занятия с педагогами, а пока я могу приходить в театр – знакомиться с актерами. При этом он сделал мне несколько комплиментов, но, глупая, я не догадывалась даже, что очень нравлюсь ему как женщина. Думала, эти слова дежурные – признак хорошего, мхатовского тона. Он же сказал мне, что первое время я буду играть в массовых сценах, а дальше – как пойдет. Уже через пару часов я была свободна, но, конечно, домой не пошла, отправившись бродить по дневному МХАТу. И вдруг – чудо! – я поднимаюсь на третий этаж в репертуарную часть, а мне навстречу по узенькой лесенке спускается Василий Иванович Качалов. Меня охватила оторопь, я деликатно поздоровалась… Качалов остановился и с восторженно-удивленной интонацией произнес: «Кира Николаевна И-ва-но-ва!» Мою фамилию он растянул по слогам как бы подчеркивая свое восхищение. Я покраснела от неожиданности, потому что меня еще никто не знал не то что по фамилии, но даже в лицо. Много позже мне рассказали, что Качалов специально узнавал в дирекции имена вновь прибывших артистов, чтобы приветствовать таким вот образом – как старых знакомых. Сколько я знаю, из корифеев МХАТа так больше никто не поступал.

Кстати, Качалов в ту пору хотел сыграть Вершинина в «Трех сестрах» и царя Николая в «Последних днях». Рассказывали, будто он просил у Немировича-Данченко эти роли, но тот сказал: «Нет, эти роли я дам другим – в вас много пафоса. А вы сыграете Чацкого». Качалов всплеснул руками: «Чацкого? Мне шестьдесят два года!» Но Немировича-Данченко это не смутило, и вскоре Качалов увидел свою фамилию в распределении ролей. Играл блестяще! После премьеры – каждый раз, когда шел спектакль - мы, девочки, ждали его в кулисах, чтобы поцеловать полу фрака.

О встрече с Качаловым на лестнице я первым делом рассказала дома. Родители послушали с интересом, но восторга особенного не выразили – волновались, как сложится моя актерская карьера. Вскоре оказалось, что их опасения не напрасны: на меня несколько месяцев никто не обращал внимания. Сунули во все народные сцены, на том дело и остановилось. Во «Врагах» я почти что за кулисами причитала молитвы за упокой души. В «Воскресенье» выходила в массовых сценах. В «Трех сестрах» мои роли тоже были незначительные. В первом акте я щебетала птичкой, во втором – изображала шум в печке и выходила в сцене с ряжеными, а в третьем акте я издавала звук пожара. Специальный диск вешался, обмотанный мягкой тряпкой, и нужно было в определенный момент спектакля его вращать – казалось, что к горящему дому подъезжает пожарная дружина. Наконец, в четвертом акте я залезала на колосники – имитировала крик летящих журавлей. Это было в тот момент, когда Маша начинала свой чудесный монолог: «Летят перелетные птицы…» У меня были два фарфоровых блюдечка, которые нужно было ухватить особым образом, и при ударе получался звук, похожий на полет птиц. Этим приемам учил нас реквизитор Владимир Александрович Попов.

Одно из ярких впечатлений первых дней службы во МХАТе связано с красотой женщин. Еланская, Тарасова, Степанова, Андровская были необыкновенной красоты - женственны, но при этом очень скромно одеты. Правда, на их фоне я была одета еще хуже, но мне было уютно в своих вещах – мне казалось, что так на меня меньше обратят внимание, поскольку я всячески пыталась скрыть собственную зажатость. Во всем МХАТе только Варзер (одно время она была женой Лемешева) выделялась богатыми нарядами: она одевалась у дорогого портного, и у нее были замечательные костюмы.

Школы-студии еще не существовало, она появилась только в 1943 году, но воспитанием артистов корифеи труппы занимались постоянно. Мне кажется, эта традиция сохранилась во МХАТе со дня основания. В перерывах между репетициями у нас, молодых артистов были занятия. Иванов преподавал сценические движения, Шаломытова – танец, Сарычева - речь, Кипервар - голос. Я сутулилась, и мне вдели палку, чтобы развернуть плечи, а для постановки речи были скороговорки, которые нужно было твердить, твердить и твердить.

А по понедельникам, когда в театрах выходной день, во МХАТе устраивались концерты и творческие встречи. В зале собиралась вся труппа и друзья театра, чтобы послушать Ойстраха, Гондельвейзера, Рихтера, Оборина… Во время таких закрытых концертов бывали и лекции. Об истории русской литературы рассказывал Сахновский, с воспоминаниями о Станиславском выступала Лилина, Качалов рассказывал о природе актерского мастерства и т.д. Такие вот были просветительские выступления.

Немирович-Данченко

О первой встрече с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко рассказано в самом начале этих мемуаров. Но все же хочу описать эту историю во всех подробностях. Итак, весной 1939 года мне поручили создавать в «Трёх сёстрах» закулисные шумы. А когда состоялась премьера, и спектакль вошел в репертуар, за кулисами однажды оказался Немирович-Данченко: заканчивался антракт, и он со своим бессменным секретарем Ольгой Сергеевной Бокшанской спешили в зал. Вдруг Владимир Иванович остановился напротив меня и спросил: «Вы кто?» Я растерялась, покраснела и сказала: «Я по… пожар». Бокшанская вмешалась в разговор: «Это Кира - Кира Иванова, молодая актриса. Идемте, Владимир Иванович, иначе я не успею усадить вас, как следует». Немирович-Данченко засмеялся, погладил бороду и сказал: «Как занятно. Когда вы станете большой актрисой, обязательно напишите в мемуарах о нашей встрече и главное, что вы в моем спектакле «Три сестры» играли роль пожара». Бокшанская не унималась: «Ну, идемте же, скорее, Владимир Иванович». И они ушли… Это было единственное мое личное общение с великим режиссером.

Когда шли репетиции, прямых указаний он мне не давал, а лишь говорил своему ассистенту Иосифу Моисеевичу Раевскому: «Здесь хорошо бы дать звук летящих журавлей». В сценах, где звуки не требовались, я тихонько спускалась в зал и смотрела, как Владимир Иванович работает над спектаклем. Каждый раз я боялась, что он скажет: «Почему посторонние в зале?» - поэтому едва объявляли перерыв, я выбегала из зала в ближайший туалет (кстати, он был очень чистый) и запиралась там на весь перерыв. А теперь я даже не знаю, где туалет: всё во МХАТе изменилось после реконструкции, наверное, где-нибудь в подвале. Много лет спустя, когда моя закрепощенность, наконец, исчезла, а Немировича-Данченко уже не было в живых, я поняла, какой была глупой, что пряталась от выдающегося режиссера.

Вскоре я стала свидетельницей одной забавной истории. На генеральную репетицию Владимир Иванович пришел с больным зубом, поднялась температура, но отменять прогон он не стал. Кто-то принес ему лекарственный раствор и ватную палочку, чтобы Немирович-Данченко макал ватку в раствор и прикладывал к зубу. Так он и делал на протяжении всего спектакля, а когда зажегся свет, оказалось, что вместо баночки с лекарством он макал ватку в чернила. Борода стала лиловой. Владимир Иванович расхохотался, прибежал парикмахер и во время перерыва часть чернил стер, а другую часть выстриг.

В 1940 году на гастроли в Москву приехал Ленинградский театр комедии под руководством Акимова. Особенно известны были тогда имена Елены Юнгер, Лидии Сухаревской, Ирины Гошевой. Когда Немирович-Данченко увидел Гошеву, он сразу в нее влюбился и стал переманивать во МХАТ. Не знаю, трудно ли это было, но совсем скоро Ирина Гошева стала мхатовской актрисой и работала с нами три десятка лет. В молодости она была очень хороша, эффектна, мне запомнился её легкий говорок. Она скрадывала гласные, и получалось прелестно, например: «Он сказал спсибо вам за это». Немирович-Данченко сразу же ввел её в «Три сестры», забрав эту роль у Ангелины Степановой. Но Ангелина Иосифовна, мне кажется, ничуть не расстроилась: у нее было много ведущих ролей.

Педагог по речи Ольга Николаевна Литовцева настаивала на том, чтобы исправить произношение Гошевой, но Немирович-Данченко каждый раз одёргивал её: «Оставьте актрису в покое, как говорит, пусть так и говорит». Кстати, говорят в молодости Литовцева была очень красива и великолепно играла героинь, но к 1940-м годам она превратилась в женщину с крикливым голосом и еще она хромала, потому что сломала ногу, когда рожала сына…

Я была свидетельницей и еще одной истории, в которой фигурирует Немирович-Данченко. Произошло это незадолго до его смерти, наверное, в конце 1942 года. Шли репетиции пьесы Булгакова «Последние дни», посвященной Пушкину. Роль Наталии Пушкиной играла Ангелина Степанова, а Немирович-Данченко репетировал момент, когда Наталии Николаевне сообщают, что Пушкин ранен. Репетиции проходили в фойе, там же стояла старинная мебель. Владимир Иванович хотел, чтобы Степанова очень реалистично теряла сознание. Она должна была как бы сползать, а потом – раз! – и тело лежит на полу.

Степанова падает - не годится. Падает снова. Немирович-Данченко недоволен. «Стоп, я плохо показал вам, я покажу ещё раз», - кричит он и поднимается на сцену. И показывает! Я даже не могу передать, но это было гениально, он потенциальный актер был. Хотя казалось, что данных у него не было: небольшого роста, квадратный такой, с неправильной дикцией, но как талантливо падал в обморок. Мы думали, что у Владимира Ивановича в этот момент действительно немеют руки и мутнеет взор – просто мёртвые становились глаза. Ангелина Иосифовна старалась повторить падение, но получалось плохо. «Ладно, - сказал Немирович-Данченко. - Отработаем потом». Репетиция закончилась, я была под впечатлением и решила: когда все разойдутся – пойду, попробую. Подхожу к сцене и вижу: развалившись на скамеечке сидит Немирович-Данченко в пальто и шапке, трудно дышит, а Бокшанская натягивает ему сапоги. У нее был паралич век и чтобы видеть ногу, она придерживает веко свободной рукой. Владимир Иванович постанывал от усталости, и невозможно было поверить, что еще час назад он порхал по сцене. В ту пору ему было больше восьмидесяти лет.

Первые уроки

Чем больше времени я проводила во МХАТе, тем больше понимала: я чудом оказалась в этом театре. Как актриса я была совсем слаба, но сейчас понимаю: я оказалась в театре только потому, что природа щедро наградила меня внешними данными. Кроме того, в старших классах школы я училась петь, о чем сообщила при поступлении. Как я уже говорила, папа мечтал, что я пойду в математики. Но был у него и запасной вариант, на случай, если математика придется мне не по душе. Этот вариант ему казался беспроигрышным – он видел меня певицей, потому что голосок у меня намечался. И папа определил меня к Елене Юрьевне Жуковской, знаменитой ученице Сергея Рахманинова, автора мемуаров о нем. Позже она стала профессором, вела вокальное мастерство в Театральном училище Щепкина, а когда я с ней занималась, она работала в Театре Вахтангова. И она тоже считала, что я стану способной артисткой, но во МХАТе я вдруг почувствовала себя полной бездарностью, а родной зрительный зал показался мне чужим, когда я осмелилась вглядеться в него со сцены.

Я поняла, что о крупных ролях и мечтать не следует: очень уж много во мне недостатков. Например, на каждом занятии Елизавета Федоровна Сарычева впивалась в мое произношение, боролась со свистящими согласными. Правда, спустя полгода нашего знакомства неожиданно сказал мне: «На фоне некоторых артистов дефекты твоей речи совсем не заметны. У тебя от природы хорошая дикция». Я очень удивилась.

Уроки грима мне давал Яков Иванович Гремиславский – гример, которого еще в дачном театре в Любимовке приметил Станиславский, а когда образовался Художественный театр, он был приглашен в эту труппу и работал до конца жизни. Маленький, скромный, тихий, но, несмотря на это, у него была очень красивая, высокого роста жена. Он мог войти в гримуборную в самый неподходящий момент, когда я была не готова. Я от испуга хватала свои тряпки, чтобы прикрыться, но Гремиславский спокойно говорил: «Ничего, деточка, ничего, я не гляжу». Действительно ведь – не глядел.

Кончики его пальцев от работы были мягкие, как подушечки. И он учил меня, что в гриме самое важное правильно положить тон. Кстати, об этом потом говорила и Алла Константиновна Тарасова. Нужно класть тон не жирно и не слабо, а ровно настолько, чтобы закрыть изъяны своего лица. В 1943 году мы выпускали спектакль «Последние дни», где я играла Наталию Пушкину. И Гремиславский мне сказал, что у меня неправильное лицо, потому что расстояние от носа до губы должно больше, чем у меня. И я с тех пор присматриваюсь: действительно, у красивых женщин это расстояние большое. С помощью грима он затемнял мне бороздки под носом, и лицо казалось удлиненным. Конечно, был и другой грим: он пририсовывал мне брови, стягивал щеки, но никогда не трогал лоб. Природа наградила меня высоким лбом, а это выгодно для ролей красивых женщин.

Многое открывалось мне, о чем я как зрительница не догадывалась. Например, во МХАТе артисты не были настолько идеальны, чтобы никогда не забывать текст. Всё случалось. Но в этом случае им помогал суфлер Алексей Касаткин, который до революции работал в провинции, видел многих великих актеров, благодаря чему блестяще изучил природу актерской игры. Он всегда знал: держит артист паузу или забыл текст. Мог подать всего одно слово, но так, что вспоминался весь текст. Не помню, какой был спектакль, но однажды Алексей Иванович появился в театре с перемотанной щекой, у него был флюс. При этом он стал шепелявить. Поначалу артисты старались не обращать на это внимание, но когда кто-то из героев пьесы также шепеляво стал произносить свой текст, смех стал их раздирать. Касаткин высунулся и сказал: «Прекратите это безобразие, иначе я вас матом покрою». А они не могли сдержаться от смеха, потому что действительно говорил смешно.

Я помню, когда Москвин заболел, вместо него на сцену вышел Касаткин. Как он играл свою роль! Мы с девчонками, наблюдая за ним из-за кулис, рыдали.

Николай Хмелёв

Среди артистов был человек, чьё имя я не могла произносить спокойно. Он покорил меня ещё в тот период, когда я школьницей увидела спектакль «Царь Фёдор Иоаннович», а теперь мне доставляло наслаждение наблюдать за ним. Речь о Николае Павловиче Хмелёве. Я видела, как он репетировал и играл в «Дяде Ване», в «Анне Карениной», в «Днях Турбиных», в «Земле». Мне казалось, что у Хмелёва нет амплуа – настолько разные характеры он создавал на сцене. Казалось бы, ничего нет общего между дворником Силаном из «Горячего сердца» и мудрым доктором Астровым из «Дяди Вани», но Хмелёв всякий раз был убедителен на сцене – блестяще выстраивал логику персонажа…. А какая военная выправка была у него в «Днях Турбиных» (играл Алешу)! У него же носик маленький был, меньше чем у меня, но ему клеили, и получалось классическое лицо.

В годы Великой Отечественной войны по заказу МХАТа Алексей Толстой работал над циклом об Иоанне Грозном. Одной из пьес этого цикла должны были стать «Трудные годы», в которых Хмелёву предстояло играть главную роль. Разговоров о постановке было много. Кажется, в 1943 году вывесили распределение ролей. Я подошла к доске и обомлела: роль княгини Анны Вяземской – главную женскую роль – дали мне. Это означало, что мы с Хмелёвым будем партнёрами. И я ужасно разволновалась, потому что он уже полгода со мной не здоровался и в сторону мою не смотрел. А причиной тому была одна конфликтная история, которая произошла во время эвакуации в Саратове.

Уж не знаю почему, но артистки, которые были немного меня старше (Галя Шостко, Лиза Ауэрбах, Тамара Михеева и Женя Петрова) в гримёрке о чём-то шептались, а потом вдруг мне говорят: «Кира, ты что, с ума сошла? Зачем ты обижаешь Хмелёва?» Я покраснела. Хмелёв для меня – солнце. Я не то что обидеть, а лишний раз взглянуть на него боюсь. Но девчонки продолжали: «Ты не отвечаешь на его поклоны». Батюшки, как я стала оправдываться, лепетала что-то про интеллигентных родителей. Хорошо мне хватило мужества не сказать, что именно из-за Хмелёва я поступала во МХАТ. Но вдруг Ауэрбах замахала руками: «Нет, Кира, нет. Он сам говорил, что ты не здороваешься с ним».

И я прямиком пошла к сцене, где Николай Павлович репетировал в «Трёх сёстрах». Как раз был перерыв, и он отдыхал в импровизированной гримёрке за занавесочками. Я деликатно постучалась, зашла и сходу стала говорить: «Николай Павлович, этого не может быть, я всегда с вами здороваюсь. Как вы могли подумать? У меня интеллигентные родители…» Хмелёв удивлённо на меня посмотрел и подумал, вероятно, что я над ним издеваюсь, захотев подчеркнуть своё «благородство». Он вскочил и сказал: «Не хотите здороваться и не здоровайтесь!» Надел шляпу Тузенбаха (ему нужно было идти на сцену) и прямо истерически выкрикнул: «И не здоровайтесь, и не здоровайтесь».

Девки были в восторге, хотя, конечно, изобразили сочувствие на своих лицах: «Ну, Кирка, как ты теперь жить будешь?» Дома я рыдала два дня. А потом поняла: надо писать заявление об уходе, иначе из МХАТа меня все равно выживут. О своём несчастье я рассказала Зосе (Софья Станиславовна Пилявская. – В.Б.), поскольку мы были с ней дружны. Она ничего особенного не сказала в ответ, разве что попросила несколько дней не подавать заявление. Как потом я узнала, она тем же вечером всё пересказала Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой, и когда Книппер была в театре, она подозвала меня: «Постой, деточка. Запомни, что я тебе скажу. В театре так нужно жить: нашел - молчи, потерял – молчи, и голову - выше». А потом погрозила мне пальчиком перед лицом: «И никаких заявлений». Приятельски шлёпнула меня по плечу, и мы попрощались. Думаете, у меня выросли крылья? Это не то слово. У меня выросло шесть крыльев, и всё это благодаря Зосе.

Сейчас я понимаю, какой была наивной, потому что Хмелёв перед эвакуацией стал заведующим труппой (а когда в 1943 году умер Немирович-Данченко, то взял на себя функции и художественного руководителя МХАТа) и если бы я его не устраивала, он легко бы избавился от меня или, в крайнем случае, не назначал бы на главную роль. Но я была молодая и несмелая, поэтому когда объявили дату первой читки «Трудных годов», я на это собрание не пошла. Всю жизнь себя ругаю за это, потому что там присутствовал Алексей Толстой. И уж не помню, почему не пошла я на читку «Последних дней», где был Михаил Булгаков. Что помешало? Всю жизнь ругаю себя за это.

Но вернёмся к «Трудным годам». Как-то незаметно на репетициях мы вновь стали общаться с Хмелёвым, хотя никакого «официального» примирения, конечно, не было. Я вела себя как полудохлая мышь и боялась сказать лишнего. А он просто стал помогать мне, причем делал это тайком от остальных. Например, случайно столкнувшись за кулисами, мог сказать: «Когда любят, не орут». Дело в том, что Алексей Дмитриевич Попов, режиссёр спектакля, всё время кричал мне из зала: «Кира, голос, Кира, не слышу». Конечно, я слушала Хмелёва, но выходя на сцену, вновь слышала из зала: «Кира, почему вы говорите так тихо? Кого вы слушаете?» Я же не могла сказать: «Я слушаю гениального Николая Павловича Хмелёва». Поэтому молчала и принимала все режиссёрские укоры. В другой раз Хмелёв мог сказать мне: «Плечи расправь, ты гнёшься». В общем, делал какие-то замечания. Я прислушивалась к нему и, конечно, влюбилась по уши. В спектакле была сцена, где моя героиня приходила к Ивану Грозному и укоряла в плохих поступках. Хмелёв удивительно смотрел на меня, я просто тонула в его взгляде. А потом он должен был меня поцеловать и на первой же репетиции он сделал это так, что я даже отшатнулась, поскольку он… поцеловал меня по-настоящему. И эти губы, этот горячий поцелуй я помню до сих пор. Я замирала! Не то чтобы я отвечала на этот поцелуй, но застывала в трепете. И хотя бушевала Великая Отечественная война, я всё равно вспоминаю об этом периоде, как о великом счастье.

Во время репетиций спектакля «Горячее сердце» (1944. – В.Б.) я очень сдружилась с Петей Черновым и Юрой Леонидовым. А когда состоялась премьера, мы подчас собирались вместе. Часто сиживали в Доме актера, иногда у Юры в его большой квартире в Брюсовом переулке, изредка – в моей комнатке, где меня в конце 1942 года приютил администратор МХАТа Фёдор Николаевич Михальский. Правда, я могла пригласить гостей только в тот день, когда Фёдор Николаевич был в отъезде. И вообще он опасался, что в театре будут обсуждать его личную жизнь. Он жил один, но иногда к нему приходили мужчины. Поэтому, отдавая мне ключи от соседней комнаты, сказал: «Живи, не обращай на моих гостей внимания и главное – никаких Лебедевых». Лебедева – это мхатовская артистка, которая в молодости любила посплетничать. Но мне он видимо доверял, и я этим дорожила, так что Петя и Юра приходили ко мне нечасто, а вскоре к нашей компании присоединился Хмелёв. К тому моменту прошёл год, как он развёлся с артисткой Диной Тополевой (она ушла от него к Вицину) и Николай Павлович стал встречаться с Лялей Чёрной. Он её боготворил! И вообще цыгане на него действовали магнетически. Хмелёв жил на Тверской в двухъярусной квартире, часто приглашал цыган в свой дом, и они гуляли до утра. Особенно длительные загулы были, когда Николай Павлович и Ляля поженились. Правда, их брак продолжался недолго: 1 ноября 1945 года выдающийся артист умер в расцвете сил. Он жил в бешеном ритме. Ставил спектакли в цыганском театре и в Театре имени Ермоловой, к тому же колоссальная нагрузка была во МХАТе. Он буквально сгорел. Кстати, когда Хмелёв умер, цыгане продолжали собираться в его квартире, жгли костры, а в качестве дров использовали дорогой паркет, поэтому жилью был нанесён ущерб в 40 тысяч рублей.

Ляля не изменяла ему физически, но загульная была. 1 ноября 1945 года с утра шли репетиции «Трудных годов». Особенно тщательно репетировали огромную третью картину – встречу Ивана Грозного с боярами. Я сидела в гриме и ждала своего выхода. Вдруг Николай Павлович подошел ко мне и сказал: «Ляля обещала прийти. Не сочти за труд, как только она появится в театре, пройди за кулисы и дай мне знак, что Ляля в театре». Но она не пришла. А около двух часов дня Хмелёв, подойдя к рампе, оступился, его подхватили и усадили в кресло первого ряда. Потом мне рассказывали, что он стал терять сознание, речь стала затруднительной, он порывался на сцену, но его уложили на кушетку, которую поставили в проходе. Я рядом не была, поскольку дежурила у входа, боясь пропустить Лялю. Её разыскали только к вечеру, когда актёр в окружении врачей лежал в комнатке, примыкающей к директорской ложе. Там ему поставили кровать из какого-то спектакля. Он лежал парализованный, его пытались разгримировать, но он сопротивлялся, пока был в чувствах. Когда наконец Ляля узнала о случившемся, она прибежала во МХАТ и стала тормошить Хмелёва: «Николка, вставай, домой пойдём. Николка, не молчи!» Но врачи увели её.

Я не находила себе места, но в ту комнатку никого не пускали и подошло время готовиться к спектаклю (в тот вечер мы играли «Мёртвые души»). Когда зрители заполняли зал, никто из них, конечно, не подозревал, что здесь, за стенкой, умирает 44-летний Хмелёв. У меня была небольшая роль губернаторской дочери, я появлялась только в сцене на балу и в танце с губернатором, которого блестяще играл Виктор Станицын, я услышала от него: «Коля престал дышать». У меня потекли слезы, которые он же мне и вытирал.

После спектакля я не могла оставаться в театре: пошла домой – горько рыдала всю дорогу.

Комментарии
Вот как о тех же событиях вспоминала Софья Пилявская: «Участники спектакля уже всё знали, скрыли только от Лидии Михайловны Кореневой. Уже шёл спектакль, когда из дома Хмелёва прибежала Катуся – жена брата Ляли – и работница Нюша, обожавшая Николая Павловича. Мне приходилось затыкать ей рот полотенцем, чтобы не услышали из публики. Со сцены весёлая музыка «вечеринки», а сюда, в этот маленький кабинет с окном во двор театра, приходили потихоньку плакать актёры и многие, кто не был занят здесь и в филиале.
Когда гремела музыка «на бале у губернатора», стало совсем невыносимо. В зале смеялись, а на сцене, танцуя «галопад», плакали, и Лидия Михайловна всё недоумевала – о чём? После конца её картины ей сказали, и она всё шептала: «А мне не сказали, пожалели».
Увозили его после того, как разошлась публика. Выносили через запасной ход во двор, где толпой стояли все из обоих наших театров, прощаясь с нашим молодым руководителем. Ведь было ему всего 44 года!
Когда совсем поздно шли большой группой домой, услышали из окон дома, где теперь мемориальная его доска, трагическое пение цыган – они его очень почитали. А второго ноября, на следующий день, сыну его Алёше исполнилось два года» (Пилявская С.С. По долгу памяти. – М., 1993. С. 226).


Ольга Леонардовна Книппер-Чехова

Премьеру «Трёх сестёр» Немирович-Данченко назначил на апрель 1940 года. На этот спектакль он возлагал особые надежды. Это действительно был последний вздох его творчества, но такой мощный, что «Три сестры» стали легендарной постановкой, объехав с гастролями полсвета. Как я уже говорила, моя роль была совсем крошечной: я выходила с ряжеными во втором акте, а в других создавала закулисные шумы, крик птиц. Когда Маша в исполнении Аллы Тарасовой говорила: «А уже летят перелетные птицы... Лебеди, или гуси... Милые мои, счастливые мои...», - я кубарем слетала с колосников, бежала в бельэтаж смотреть финальную сцену и всегда плакала.

Незадолго до премьеры Зося сказала, что Ольга Леонардовна хочет со мной поговорить. Я оторопела. Как же так? Мы ведь почти незнакомы. О чём я буду говорить? Но Зося ответила с иронией: «Кирка, прекрати волноваться, говорить будут с тобой. О Чехове». Как теперь я понимаю, повод придумала сама Зося, она просто хотела познакомить меня с выдающейся актрисой, поскольку давно стала членом её семьи и часто проводила с ней время (вероятно, у них не раз заходил разговор обо мне). Кстати, жили они в Глинищевском переулке - в знаменитом актёрском доме, фасад которого теперь увешан мемориальными досками.

Дверь нам открыла София Ивановна Бакланова (близкий друг и помощник в домашних делах Книппер-Чеховой. – В.Б. ) Она всегда открывала дверь, а Ольга Леонардовна сидела в комнате и ждала. Когда мы прошли в комнату, Ольга Леонардовна поднялась навстречу, держалась очень искренне, и про неё уж точно нельзя было сказать, что это - вдова великого писателя. Ни капли высокомерия. На столе уже были фрукты, водочка, бутерброды, сладости и шампанское. Правда, в чистом виде шампанское Ольга Леонардовна не пила, потому что газ вреден. В этой семье был ритуал: за несколько дней до прихода гостей София Ивановна разливала напиток в открытые чаши, газ испарялся и оставалось белое вино, которое потом они сливали в бутылки, охлаждали. Шампанскому Ольга Леонардовна предпочитала коньячок. У неё была серебряная стопочка, которой она всегда чокалась с гостями…

Рассказывая о Чехове, она всегда называла его по имени-отчеству. Многие удивлялись такой манере, но мне казалась она вполне естественной, поскольку Чехов великий писатель, и его давно уже нет на свете.

Вскоре эти встречи стали регулярными: в доме Ольги Леонардовны молодые мхатовцы могли ближе познакомиться с корифеями сцены, почаёвничать и поговорить о наболевшем. Но главной темой для разговоров оставались, несомненно, жизнь и творчество Антона Павловича. Вдова очень свободно рассказывала о том, какой смысл вкладывал Чехов в своих персонажей. В её словах не было пафоса, а на сложные вопросы отвечала уклончиво: дескать, наш брак был коротким, но я всю жизнь пронесла память о нём. Она действительно замуж больше не выходила, но Бакланова рассказала мне однажды, что в Советское время у Ольги Леонардовны появился покровитель из Малого театра по фамилии Волков, время от времени они встречались, но я и по сей день не хочу верить в этот слух…

У мхатовцев были дачные участки в подмосковной Барвихе. И артист Юра Леонидов периодически возил нас туда на своей машине. Часто в эти поездки он приглашал с собой Петю Чернова – они оба ухаживали за мной. И, конечно, навсегда оставалось в памяти, если в Барвихе мы встречали кого-нибудь из знаменитых артистов. Однажды судьба подарила нам сразу две встречи - с Ольгой Леонардовной и Качаловым. Они обрадовались нашему визиту, пригласили в свою компанию, и мы расселись на террасе дачного домика. Помню, как Василий Иванович читал рассказ Горького, Книппер-Чехова на него иронически поглядывала, а Бакланова гладила ей руки, чтобы она не сказала чего-нибудь резкого. Когда пришла пора нам с ребятами возвращаться в Москву, Василий Иванович провожал нас до машины, а когда дверцы захлопнулись Петя мне сказал: «Ты Качалову очень нравишься, потому что он смотрит на тебя как на женщину». Я покраснела, почему-то мне стало неловко. И вообще я часто краснела по пустякам. Даже в школе была поговорка: «Кто-нибудь соврёт – Кирка обязательно покраснеет».

У Ольги Леонардовны в Глинищевском мы собирались ещё не раз, а когда в 1948 году я вышла замуж за Арсения Головко, он тоже стал бывать в этом доме. Правда, нечасто, поскольку Арсения вскоре назначили командующим Балтийским флотом, и мы переехали в Балтийск, где прожили до 1955 года. Часто переписывались с Ольгой Леонардовной, а Арсений доставал для них с Баклановой путевки на курорт. Изредка, конечно, мы приезжали в Москву. И помню, как летом 1955 года Арсений привез для Книппер-Чеховой огромный букет. В нашем доме собрались гости, поэтому отнести цветы я не успевала, а к утру они могли завянуть. Спасти ситуацию решил Володя Лакшин – студент, сын моей подруги Антонины Чайковской, который впоследствии стал замечательным филологом, литературоведом. Арсений вызвал такси, сказал адрес и Володя, предвкушая встречу с удивительной актрисой, нырнул в машину с огромной охапкой цветов.

Комментарии
А вот как описывает эту историю сам Владимир Лакшин: «Осенью (ошибка, история произошла в июле. – В.Б. ) 1955 года я оказался приглашенным на семейный ужин к актрисе Художественного театра Кире Головко. Ее муж, известный моряк, командовавший тогда Балтийским флотом, Арсений Григорьевич Головко, только что прилетел с Балтики и привез самолетом какие-то огромные, неправдоподобно пышные охапки цветов – георгинов, астр, гладиолусов. Квартира напоминала оранжерею. Все вазы в доме были заняты, а цветы еще теснились в огромном эмалированном ведре – некуда было ставить. За ужином как-то повернулся разговор, что вспомнили Ольгу Леонардовну: она с редким благожелательством относилась к хозяйке дома, которую в 1940 году (ошибка, правильно в 1937 году. – В.Б.) принимала в театр, была знакома и с Головко. «Надо послать цветы Ольге Леонардовне, - решил вдруг адмирал. – Сейчас же, а то завтра завянут». И вдруг сообразил с досадой: «Эх, машину-то я отослал». И тут вызвался я: съезжу на такси, отдам цветы и к чаю вернусь.
Стели тотчас собирать букет, какой-то ворох роскошных цветов, которые я, прижав к груди, едва втиснул на заднее сиденье «Победы» в шашечках.
На четвертом этаже знакомого дома с мраморными порталами на улице Немировича-Данченко (прежнее название Глинищевского преулка. – В.Б. ) я застыл перед дверью с колотящимся сердцем. Цветы, которые едва удавалось удерживать двумя руками, сцепленными колесом перед собою, сыпались на пол при каждом движении. Да и сама миссия, с которой я так поспешно вызвался ехать, теперь меня изрядно смущала. Что я должен сказать? Как назвать себя? Остаться, если пригласят, или тут же уйти?
«Кто там?» - послышалось за дверью. Я молчал, не зная, как назваться. «Кто там?» - повторили второй раз. «Откройте!» - сказал я хриплым и отрывистым от волнения голосом. После долгой паузы дверь отворилась.
Теперь вообразите изумление Софьи Ивановны, постоянной компаньонки и домоправительницы Ольги Леонардовны, когда, открыв дверь, она увидела, как на неё безмолвно движется гора цветов. Человека не было видно за ними, цветы несли ноги, и, лишь когда она испуганно отступила, а я занял площадку в прихожей, мне удалось высунуть лицо из-за пышных шапок георгинов и произнести оробело: «Я могу видеть Ольгу Леонардовну?» К этому времени Софья Ивановна оправилась от шока, и, поскольку я продолжал двигаться вперед, загородила обеими руками вход в комнату, за стеклянными дверьми которой слышны были голоса, звуки рояля. «Ольга Леонардовна занята. Вы кто такой?» - «Вот… цветы», - сказал я потерянно, не зная, куда их девать. «Наверное, я кажусь ей Раскольниковым», - подумал я с испорченностью молодого филолога, голова которого до краев набита литературными ассоциациями. «Кто вы такой вас спрашивают?» - настаивала между тем Софья Ивановна довольно сурово. «От Головко», - выдавил я из себя, переминаясь с ноги на ногу <…>.
Я стал отыскивать глазами место, куда свалить, наконец, цветы, чтобы уйти. Но тут услышал спасительный знакомый голос: «Бог мой, Ольга Леонардовна, да к вам студент… Софья Ивановна, я знаю этого молодого гражданина, впустите его… Он из экспериментальной теплицы… Скажи, как тебе удалось вырастить эти северные орхидеи?»
В дверях возник, приветствуя меня, и уже тащил с цветами в комнату толстый, почти круглый, но легкий в движениях человек с круглой же головой и седоватым ежиком короткой стрижки. Это был Федор Николаевич Михальский, театральный администратор, а потом директор музея, которого пол Москвы за глаза или в глаза называла Федей.
И вот я уже сижу в уютной гостиной, у небольшого круглого стола. Рядом на старинном диванчике, покойно положив одну руку на подлокотник, а другой перебирая конец шали, расположилась красивая старая женщина в белой кофте, с седыми, в голубизну, слегка подвитыми волосами, с камеей у ворота и медальоном «Чайки», свешивающимся на длинной цепочке <…>. Она одновременно величава и подкупающе проста. Благодарит за цветы и начинает расспрашивать, кто я. «Вы, стало быть, студент… студент…» - повторяет она, словно ища тон. И, узнавая глубокий грудной голос, обращавшийся в третьем действии «Вишневого сада» к «вечному студенту» Трофимову, я чувствую, сколько небытовых, неближних ассоциаций будит в ней это слово <…>.
«Так вы студент…» Начался беспорядочный разговор. За столом недавно отгорел ужин, но Ольга Леонардовна попросила для меня прибор и захотела чокнуться со мною серебряной рюмочкой. «Вы студент, а я актриса. Выпейте со мной!» Я мгновенно потерял чувство времени, забыл про такси, дожидавшееся меня в переулке со стучавшим счетчиком, - я чокаюсь, я пью за здоровье жены Чехова!
Оглядевшись в комнате, я мало-помалу стал различать и других находившихся в ней людей – гостей Ольги Леонардовны. Тут были: режиссер Художественного театра И.М. Раевский, актриса С.С. Пилявская и, конечно, Федя, сидевший вполоборота на крутящемся табурете у рояля и тихонько перебиравший клавиши <…>.
Я спохватываюсь. Давным-давно нужно идти, пролетел почти час, таксист, наверное, проклинает обманувшего его пассажира. Встаю и прощаюсь с Ольгой Леонардовной. Она разочарованно тянет:
- Ку-у-да же вы? – и протягивает мне с улыбкой руку для поцелуя.
Выскакиваю из подъезда, когда моя машина с зеленым огнем уже разворачивается в переулке, собираясь уехать. Я останавливаю её взмахом руки, счастливый, выслушиваю сердитую воркотню водителя <…>» (Лакшин В. Вторая встреча. – М., 1984. С. 11-17).
Эта встреча оставила приятный след в душе выдающегося филолога. Впоследствии он не раз будет вспоминать в своих книгах о беседах с Книппер-Чеховой. Впрочем, цветы от Головко запомнились и самой Ольге Леонардовне. Она написала об этом в письме от 22 августа 1955 года: «Кира дорогая, часто думаю о тебе, как-то ты живешь своими двумя «жизнями»? Отдыхала ли ты?
Как-то раз вечером явился милый студент с неимоверно огромным «чем-то», и когда развернули, – мы все так и ахнули от красоты и массы мальв и гладиолусов. И как они долго жили у нас! И каждое утро я, входя в столовую, чувствовала этот чудный привет и твой и дорогого Арсения Григорьевича, которому еще низко кланяюсь за его доброе отношение к нашему врачу и другу – а уже как он благодарен – не зная какими словами и рассказать. – Как детвора растет и на это откликается? Когда их увидишь? Дорогая кончаю, глаза устали. Обнимаю и целую всех крепко - Ваша Ольга Леонардовна.
Мне последнее время стало легче и я начала уже взирать на природы – катаемся с С.Ив. по всем очаровательным окрестностям Московским. И ходим и бродим. София Ив. Шлет всему семейству привет.
Зося сейчас на даче у Лабзиной, пусть подышит» (Книппер-Чехова О.Л. Письмо. Из личного архива К.Н. Головко).



«Можно, я уколю вас в ногу?»

В доме Ольги Леонардовны собирался весь музыкальный свет. Её племянник (в ту пору известный музыкант) Лев Константинович Книппер приходил с женой. Всегда с женой Ниной Дорлиак я видела и Святослава Рихтер. Это была очень красивая пара, а других, к сожалению, я не помню, но народу набивалось тьма. Кто куда сядет, какие продукты купить, какое будет меню – этими вопросами заведовала София Бакланова. Она ведь бросила свою архитектуру и буквально растворилась в Ольге Леонардовне. В этом доме Рихтер никогда не садился за инструмент, хотя Зося рассказывала мне такую историю. Якобы однажды Ольга Леонардовна стала уговаривать Рихтера сыграть на пианино: мол, если бы инструмент был бы не в таком плачевном состоянии, я бы попросила вас сыграть. Рихтер подошел к пианино, стал играть, но едва дело дошло до форте, с грохотом отвалились педали. Выдающийся музыкант испугался даже, что испортил чужую вещь. Но Ольга Леонардовна перевела всё в шутку: «Видите, Слава, этот инструмент такой же дряхлый, как и я сама».

Иногда он выступал и во МХАТе – на сборе труппы или на каких-либо торжествах. Однажды судьба свела нас с ним в одном концерте в зале Чайковского. Я с Юрой Леонидовым и Петей Черновым играла отрывки из «Горячего сердца», а Рихтер выступал с музыкальной программой, и перед выходом на сцену у него оборвалась подтяжка. Он говорит: «Кира, нет ли у вас двойной булавки?» Я отцепила булавку и отдала ему. «Нет, я один не справлюсь, помогите мне, пожалуйста», - сказал он, поглядывая на сцену, где артист уже заканчивал выступление. Я пристегнула подтяжку, но согласно примете, должна была его уколоть. А в каком месте колоть эту гениальную руку? Я оторопела и спросила: «Можно, уколю я вас в ногу?» - «Валяй», - ответил он. И направился к сцене.

Потом мы ещё не раз встречались в гостях у Ольги Леонардовны, и я всегда была благодарна Зосе за то, что она привела меня в этот дом. После войны Ольга Леонардовна редко выходила на сцену: сказывался возраст. Но в домашнем кругу она могла что-нибудь и сыграть. Однажды я с удовольствием слушала в её исполнении отрывки из чеховского рассказа «Шуточка» и вдруг поняла, что моё отношение к Ольге Леонардовне давно переменилось. Когда в 1938 году я пришла во МХАТ, во мне была затаённая неприязнь к Ольге Леонардовне, которая только что опубликовала часть своей переписки с Антоном Павловичем Чеховым. Это издание оскорбило это меня до глубины души: актриса называла себя собачкой, всячески унижалась, обращаясь к писателю, и не постеснялась всё это опубликовать солидным тиражом. А Чехов – это бог для меня. Недосягаемый талант! Но я недолго таила в себе эту обиду. А сейчас думаю об этих письмах с восторгом Я была бы благодарна судьбе, если бы могла написать Чехову хоть какие-то строчки.

После войны мой муж устраивал всем путевки, но с особой охотой делал это для Ольги Леонардовны. Благодаря его «связям» она ездила в Дом отдыха в Светлогорск. В этих поездках ее непременно сопровождала Бакланова.

Комментарии
О путевках идет речь в одном из писем, адресованных Кире Головко по просьбе Книппер-Чеховой:
«Дорогая Кира Николаевна!
Вы простите, что мы так пристаём к вам, но дело в том, когда здесь был Арсений Григорьевич, Ольга Леонар. опять заболела гриппом, всякое её заболевание всегда очень волнительно и потому в тот же день я не позвонила Арсению Григорьевичу, а на другой день, когда я позвонила, Светлана сказала, что А.Г. улетел.
Во-первых, О.Л. очень, очень благодарит за сирень, которая ей доставила большую радость и ужасно была огорчена, что опять не повидала Арсения Григорьевича. В данное время грипп ликвидирован, и она начала вставать. Просила очень Вас обоих обнять и сказать, что она Вас любит. Теперь насчет путевок, если только возможно, О.Л. очень просит А.Г. устроить для Иверова 2 путевки на 6 недель начиная с 5-10-15 июля. Стоимость О.Л. не смущает: куда надо перевести деньги? Простите великодушно за нашу просьбу, очень хотелось бы ему помочь.
Светлана мне сказала, что Арсений Григорьевич будет в Москве 24, вот было бы радостно, если бы и Вы приехали. Зося довольна Свердловском, только там очень жарко и пыльно, но она там отдыхает после Москвы и ужасной московской загруженности. Сердечный привет Нине Леопольдовне от О.Л. и меня. Вас я целую.
Ваша София Ивановна
P.S. Ольге Леонардовне трудно самой написать и она поручила мне» (Книппер-Чехова О.Л. Письмо. Из личного архива К.Н. Головко).
Письмо было отправлено 16 июня 1955 года. Алексей Люцианович Иверов, о котором хлопочет Ольга Леонардовна, - заведующий медчастью МХАТа с 1923 по 1967 год.


В последние годы жизни Книппер-Чеховой мы почти не виделись. Я жила с Арсением Григорьевичем на Балтике, родились дети, а Ольга Леонардовна перестала ездить на курорты. Умирала она в возрасте 91 года, и умирала тяжело. Агония длилась двенадцать дней. Бакланова вспоминала, что иной раз в этом бреде слышались и фразы чеховских героинь, которых она сыграла ещё до революции. Кстати, однажды мне посчастливилось увидеть её в легендарной роли - Маши из «Трёх сестёр». Во МХАТе отмечали юбилей этого спектакля, Ольга Леонардовна сидела в ложе, и в одной из сцен прожектор осветил её, а дальше, по задумке Немировича-Данченко, началась «любовная перекличка» с Вершининым, которого замечательно играл Михаил Болдуман.
Ольга Леонардовна прожила удивительную жизнь. Когда её не стало, София Ивановна занялась наследством, часть вещей отдала в музей, а мне подарила флакон французских духов. Этот флакон я бережно храню.

Комментарии
Виталий Вульф: «София Ивановна была близким другом Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. С 1938 года они жили вместе одной семьей, хотя не были ни в каких родственных отношениях. Когда-то до революции София Ивановна была очень богатым человеком, потом потеряла всё в годы революции, работала в Академии наук и очень дружила с Адой Книппер, племянницей Ольги Леонардовны, родной сестрой знаменитой Ольги Чеховой, немецкой кинозвезды Третьего рейха. Книппер-Чехова умерла в 1959 году, София Ивановна осталась одна, после смерти Ольги Леонардовны её очень быстро уплотнили, в столовую вселился артист МХАТа Леонид Губанов с женой, и София Ивановна оказалась в коммунальной квартире. Спальню Ольги Леонардовны она оставила в неприкосновенности, а в небольшой гостиной поставила остальные вещи, и было трудно проткнуться среди них). Меня поразила спальня Ольги Леонардовны: старая кровать, большой платяной шкаф, над ним портрет ослепительной женщины. На нем было написано по-французски: «Ольге Книппер с любовью. Сара Бернар». На противоположной стене висело много любительских и снятых профессионально фотографий Чехова. Когда спустя годы я оказался в Ялте в музее Чехова, то сразу узнал вещи Книппер-Чеховой, перевезенные сюда из ее квартиры» (Вульф Виталий. Преодоление себя // Октябрь, 2002. №8.).



МХАТ в годы войны

Наташу в легендарном спектакле «На дне», поставленном еще Немировичем-Данченко и Станиславским в 1902 году, я репетировала чуть ли не с 1939 года. Но меня ввели в постановку только в 1942 году. До меня эту роль играла Мария Титова, она очень следила за собой, отлично выглядела и видимо настраивала руководство, чтобы меня не вводили. Она же играла Наташу на гастролях в Минске, которые МХАТ начал 17 июня 1941 года и где встретил Великую Отечественную войну. Сколько я помню, бомбежки начались в первый же день. Были взорваны склады с декорациями, загублено оформление наших спектаклей. Артисты хотели вернуться в Москву, но оттуда пришла странная телеграмма: «Продолжать гастроли». Это было невозможно, и Москвин взял ответственность на себя. Как депутат Верховного Совета он имел право на некоторые вольности. «МХАТ возвращается в Москву», - заявил он. Представляю, как он рисковал, но в Москве прислушались к нему, поняли, наконец, что положение опасное, и выслали машину. Правда, было уже поздно: пока машина двигалась в Минск, мы пешком шли к Москве. Иногда подъезжали на попутках или останавливались на ночлег. За этот героический выход из Минска Москвина прозвали маршалом МХАТа. Вообще же он был и символом, и совестью Художественного театра со дня его основания.

У меня сердце разрывалось наблюдать за Борисом Добронравовым. Как он боялся бомбежки! Наверное, в нем сидел какой-то генетический страх. Он останавливал машины, чтобы плюнуть на совесть самому спастись. Но артисты стали его стыдить, а мне жалко было: я понимала, что этот панический страх сидит даже не в его характере, а глубже – в крови.

Сейчас я уже смутно помню даты, но когда мы вернулись в Москву, стало ясно, что оставаться в городе опасно. МХАТ готовился к эвакуации, причем так называемый «золотой фонд» театра, куда входили многие корифеи, в том числе Книппер-Чехова, уехали в Тбилиси, а нам сказали готовиться к переезду в Саратов (Театр там пробыл с 11 ноября 1941 по 15 июля 1942 года, занимал здание ТЮЗа. – В.Б.). Немирович-Данченко назначил Хмелева заведующим труппой, а Москвин стал директором театра.

На вокзале нас встречало всё городское начальство. Дело в том, что они пришли поклониться Москвину, чьи депутатские речи в то время были широко известны. А потом мы пошли на завод. Но Москвин где-то задержался, а вместо него был Тарханов. И вот нас вышла встречать пионерка, читала стихи, говорила: «Ах, какое счастье, что вы приехали! Мы знаем все фильмы, в которых вы снимались!» Тарханов долго её слушал, а потом ущипнул за неприличное место. Пионерка покраснела и убежала от стыда. Все стали зашипели на Тарханова. А он сделал безобидное лицо и сказал: «Она же будет думать, что это Москвин сделал».

В Саратове нас поселили в гостинице «Европа». Мест, разумеется, не хватало, поэтому в двухместных номерах жило по шесть или семь человек. Я жила в номере с Владимиром Александровичем Поповым, его супругой и с кем-то ещё. Они между собой бесконечно ссорились, я молодая была очень застенчивая, поэтому старалась помалкивать. В свободные от репетиций дни жизнь шла в основном вокруг радио. Чёрные тарелки висели на улице и в театре. Особенно Александр Чебан не мог без приёмника. Всякую свободную минуту бежал к нему – узнать ситуацию на фронтах.

В плане жилищных условий труднее всего приходилось артистам массовки. В гостинице для них не было мест, и они спали на полу в костюмерных или в гримёрках. Меня же поселили в гостинице, потому что я шла уже на заслуженную артистку и в Саратове сыграла, наконец, роль Наташи в «На дне», после чего получила назначение на роль Натали Пушкиной в «Последних днях».

В июле, когда стали бомбить Саратов, Алла Константиновна Тарасова всех взбудоражила и добилась, чтобы МХАТ уехал из города. Нам дали места на пароходе. На палубе всех встречал актёр Сергей Капитонович Блинников. В руках он держал огромный чайник, из которого наливал всем желающим спирт. Я тоже протянула кружечку. Он сказал: «Пошла вон, идиотка». У меня навернулись слёзы, а потом я поняла, что спирт действительно на баб не полагался, поскольку его с трудом хватало на мужиков. Иван Михайлович Москвин, заметив, что Блинников разливает горячительное, был в гневе, потому что с утра и без того от многих артистов пахло выпивкой. Один из рабочих сцены, побоявшись вступать в конфликт с руководством, схватил чайник и побежал с ним по палубе к каютам, но Москвин его окликнул: «А ну-ка стой, вернись». Тот остановился, и тогда к чайнику подбежал Блинников со словами: «Иван Михайлович, вы напрасно нервничаете, это же вода». Открыл рот, выпил всё содержимое, утёрся и сказал: «Чего ты испугался, дурачок? Говорю же – вода». Эту историю потом долго пересказывали – провести Москвина на глазах у всей труппы ещё никому не удавалось.

Мы шли Волгой, потом Камой до Урала, а там нас перебросили железной дорогой в Свердловск (Екатеринбург. – В.Б. ). В Свердловске быт наладился сразу. Жили в гостинице «Урал». Я в номере с Ниной (?) Лебедевой, которую в ту пору прочили на Александрину в «Последних днях», и она ее неплохо репетировала, но как только прошла сдача спектакля Немировичу-Данченко, он сделал большие перестановки. Об этом я скажу ниже.

В Свердловске нам давали много хлеба, и мы приноровились с Лебедевой продавать то, что не съедим. Рядом с рынком располагалось здание НКВД, и, к счастью, нас ни разу не застукали с этими булками. И зрители не узнавали, хотя рынок на полную катушку работал. В Свердловске наши спектакли принимали хорошо, но я не задирала нос – по-прежнему переживала из-за нелепой ссоры с Хмелёвым.

Иногда мы собирались в номере у Валерии Дементьевой. Она занималась спиритизмом. Вызывали дух Наполеона, Суворова, Кутузова, все тихонечко задавали свои личные вопросы, но когда вызвали дух Станиславского, и блюдечко затряслось, я спросила, жив ли мой папа. Константин Сергеевич ничего не ответил – видимо, держал мхатовскую паузу.

…В промежутках между спектаклями репетировали «Последние дни». И когда мы в конце 1942 года вернулись из Свердловска в Москву, Хмелев сказал хорошие слова в мой адрес. Но пьеса была сложная – чего греха таить, не самая удачная пьеса Булгакова – поэтому режиссёры Станицын и Топорков ужасно с ней измучились. Топорков придумал даже и играл персонажа, которого в булгаковской пьесе нет.

В первом варианте роли распределялись так. Жуковского играл Станицын (он же вместе с Топорковым был режиссером спектакля). Николая I хотел играть Качалов, но роль дали Ершову. Воронцовой была Морес, Долгоруким – Кторов, Дантесом – Масальский, Битковым – Топорков, Натали - я. Но потом Немирович-Данченко посмотрел нашу работу, и было решено заменить 18 человек. Дубельта стал репетировать Хмелев, Никиту – Василий Орлов, Александрину – София Пилявская, Воронцову – Ольга Андровская. Разве что Станицын, Топорков и Ершов остались на своих местах. На этот огромный ввод давалось очень мало времени. Я попала во второй состав, поскольку на мою роль ввели Ангелину Степанову. Правда, её сынишка заболел корью, и Степанова смогла только один раз сыграть в «Последних днях». Потом на эту роль претендовала Алла Константиновна. Специально для неё шились костюмы (она была гораздо полнее, чем Степанова), но не помню по какой причине тоже сыграла лишь один раз. Вероятнее всего, роль не получила отзвука в газетах, так что очень скоро я вновь вернулась в этот спектакль. Мы играли его в насквозь промёрзшей Москве, играли для солдат, уходивших на фронт. Действие развивалось за тюлем – легкой занавеской, которая придавала изображению графические цвета. По замыслу режиссёров, спектакль должен был напоминать ожившее полотно пушкинской поры, написанное в пастельных тонах. И только в конце спектакля тюль поднимался. Много времени уходило на грим – Станицын и Топорков добивались портретного сходства героев. Гремиславский, когда меня гримировал, ставил перед собою на столике знаменитый портрет Натали Пушкиной кисти Карла Брюллова.

«Ах, как плохо без такси…»


25 апреля 1943 года театральную Москву облетела трагическая новость – ушёл из жизни Владимир Иванович Немирович-Данченко. Как я вспоминала уже выше, в последние годы он неважно себя чувствовал, регулярно оставался по болезни дома или проходил лечение в больнице. Сперва на очередное его отсутствие никто особого внимания не обратил и очень уж нелепо прозвучало по радио сообщение о его кончине. «Этого не может быть, - подумала я. – Просто Владимир Иванович в больнице». Но радио не обманывало: отец-основатель МХАТа скончался. Я помню цветы в фойе театра, портрет в траурной рамке, но на самих похоронах не была. Скорее всего, потому, что тот в день я не могла оставаться в Москве. Театральный администратор Игорь Владимирович Нежный время от времени включал меня в состав театральных бригад, и видимо я выступала где-нибудь в концерте.

…В ту пору я жила одна. Мама умерла в 1940 году, год спустя отец погиб на фронте. Когда МХАТ вернулся из Свердловска, я ходила среди разрушенных зданий и не могла узнать улиц. Бомба попала и в наш дом у Никитских ворот, где памятник Тимирязеву, поэтому, когда я подошла к площади, всё внутри у меня оборвалось, слёзы брызнули из глаз. Я осталась без жилья. К счастью, меня приютил Фёдор Михальский, о чём я уже рассказывала. Недостатка внимания со стороны мужчин я не испытывала, но выходить замуж не спешила, хотя, признаться, выбор был. Например, я очень нравилась (во всяком случае, он так говорил) артисту Верёвкину. И когда он сделал мне предложение, я отказала. Тогда он стал ухаживать за Зинаидой Баталовой, а мне показывал, какие плащи ей покупает. Но я не ревновала, хотя и ходила в скромном, перешитом платьице. После спектакля спешила домой. Тогда в проезде Художественного театра была стоянка такси, и публика после спектакля выстраивалась в очередь к машинам. Однажды в мороз я наблюдала такую картину: стоит длинная очередь, но ни одной машины. И вдруг кто-то вздохнул: «Ах, как плохо без такси…» Эту фразу услышал поэт Михаил Светлов, который жил напротив театра и тоже возвращался домой со спектакля и мгновенно продолжил: «…Жить еврею на Руси». Публика засмеялась.

И наконец, последний эпизод, который вспоминается у меня в связи с Великой Отечественной войной. Во МХАТе служила актриса Фаина Васильевна Шевченко, которую я побаивалась за её грозный вид. Она это замечала и подчёркнуто-театрально говорила: «Кира, почему вы прижимаетесь к стенке? Подчёркиваете мою полноту?» А там просто узенькие лесенки были, и я не знала, как с ней разойтись, чтобы остаться незамеченной. Но вдруг, ближе к окончанию войны, мы нашли с ней общий язык. Видимо примирение наступило как-то само собой, поскольку нам предстояло играть вместе в «Горячем сердце». В гримёрке Фаина Васильевна мне говорила: «Эх, Кира, если наступит победа, первое, что я сделаю, напеку пирожков и помчусь на улицу – угощать солдат».

9 мая 1945 года – был один из самых счастливых дней моей жизни. Долгожданная Победа! Вскоре я поинтересовалась у Фаины Васильевны, испекла ли она пирожки. «Испекла, Кира, испекла, - ответила она. – Мы с сестрой целый таз этих пирожков сделали, сестра спустилась к телеграфу, и у неё всё расхватали в считанные минуты». С фронта возвращались голодные бойцы, но 9 мая я никогда не забуду. Всюду свет: блестят медали на солнце, свет автомобильных фар, местами появилось уличное освещение, и главное – у всех горели от счастья глаза.

«В ложе сидел Сталин…»

Частым гостем МХАТа был Сталин. Появлялся в правительственной ложе всегда в полутьме, садился вглубь, чтобы не видели его из зала. Но мы-то знали, что в зале Сталин, поскольку в такие дни за кулисами было много охранников: заглядывали к нам в гримёрки, внимательно осматривали декорации. Помню, у Хмелёва в «Днях Турбинных» был деревянный пистолет в кобуре, так он едва не опоздал на сцену из-за того, что охрана решила тщательно осмотреть этот муляж. Они ужасно нам мешали – совались во все дела и однажды во время «Тартюфа» за кулисами раздался истошный крик. Оказалось, что один из работников НКВД заснул и когда стали менять декорации, на него что-то уронили… На сцене все стояли в замешательстве, потом этот конфуз кое-как замяли и продолжили играть спектакль. Чем закончилось дело там, за кулисами - я не знаю. Могли ведь кого-нибудь и арестовать якобы за покушение на сотрудника НКВД. Но тогда об этих вещах не принято было говорить.
В годы войны мне стал оказывать знаки внимания начальник правительственной ложи – типичный гэбист – молчаливый, маленького росточку, с очень скользкой манерой общения. Но рядом со мной, он вдруг становился красноречивым, приглашал в кино. Однажды это заметил художник Владимир Дмитриев, и когда гэбист ушёл, Владимир Владимирович подозвал меня и спросил: «Кира, а что наших стали вербовать?» И сам же рассмеялся. Он был очень смешливый и добрый. Но внешностью обладал внушительной. В поездах его всегда принимали за «работника органов» и переводили из общего вагона в люкс без всяких доплат.

В 1945 году меня ввели в спектакль «Горячее сердце» Островского на роль Параши. И Сталин смотрел его не раз. Он приходил не из-за меня, естественно, но очень любил этот спектакль, равно как и «Дни Турбиных». Но, к сожалению, я не была там задействована, хотя всегда мечтала сыграть Елену. Но Соколова играла её блестяще… А я в «Горячем сердце» выбегала, садилась на сцене и мне приходилось руками держать колени, потому что ужасно дрожала. Как я ни уговаривала себя не смотреть в ложу и не думать о высоком госте, всё равно краешком глаза видела его усы…
Через несколько лет судьба свела меня с его дочерью – Светланой Аллилуевой. Произошло это в гостях, попробую описать цепочку. В конце 1940-х годов, когда я вышла за адмирала Головко, он познакомил меня со своим другом - вице-адмиралом Василием Даниловичем Яковлевым. А Василий Данилович дружил с Юрой Ждановым, а Юра Жданов был женат на Светлане Аллилуевой. И нас судьба свела, и даже Светлана обратилась ко мне с просьбой. Она закончила исторический факультет МГУ, должна была преподавать, но природа наградила её тихим голосом, поэтому просила меня найти ей педагога по речи. А у меня были чудные педагоги – и Жуковская Елена Юльевна, которая преподавала вокал в Театре Вахтангова и потом Рачинская Софья Андреевна. И вот к Софье Андреевне я обратилась с этой просьбой, она покрылась красными пятнами, но согласилась. Но красные пятна были не зря, потому что перед каждым уроком, который намечался со Светланой, являлись три высоких мужика. Софья Андреевна жила в большой комнате, захламлённой какими-то сундучками, салфеточками, и всё это пересматривалось. Она хваталась за голову, показывала мне: «Во что ты меня впутываешь?!» Но терпела, и это было не так долго, потому что Света, когда встречала меня, говорила, что она с большим удовольствием занимается с Софьей Андреевной, но мама Юры Жданова разводит их. И действительно, видимо, развод состоялся… Ничего плохого о Светлане я не могу сказать, она была очень мила в обращении. Они даже были у нас дома, где Юра садился к роялю, замечательно играл и вторил, а я пела, и мы вот так проводили время. Несколько встреч таких было.

____________________________
© Борзенко Виктор Витальевич

Продолжение следует...
Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum