Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
Пушкин и Лермонтов в ракурсе «Тайной свободы»: размышление в двух этюдах
(№9 [227] 24.05.2011)
Автор:  Иза Кресикова
 Иза Кресикова

Этюд первый. ПУШКИН

 

Как рано сформировалась личность Пушкина! Как рано в его сознании и подсознании определились – навсегда – все его страсти, интересы, предпочтения и отвержения... И ранние сомнения он пронес до конца дней в духовных исканиях, борениях с самим собой и внешними установками миропорядка. Бурно чувствуя и думая, то раскрываясь, то скрываясь в таинствах лирики и переписки, он оставался единым и цельным.

Четырнадцатилетним лицеистом (1813) он пишет забавную трехчастную стихотворную повесть «Монах», полную веселой насмешливости над монахом, которого бес испытывает любовными чарами. А в 1821 году из своей южной ссылки он шлет поэтическое послание В.Л.Давыдову, где продолжает смеяться над церковником уже куда более высокого ранга. И ироничное святотатство его над «Сыном птички и Марии» оказывается с одной стороны заготовкой талантливой и кощунственной «Гавриилиады», а с другой – шутливым отголоском серьезного лицейского «Безверия». Но в «Безверии» он еще как бы в отчаянии, в переживаниях (повествуя о себе в третьем лице), о том, что...

 

Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:

Ум ищет Божества, а сердце не находит.

Потом мечтает, как:

Забыв о разуме и немощном и строгом,

С одной лишь верою повергнуться пред Богом!

 

Эти всплески юных сомнений не исчезнут бесследно. Вначале они затеряются в радостном кругу олимпийских богов. Он с ними близок и доверителен, как с друзьями: ими клянется, их благодарит, с ними беседует. Вакх, Аполлон, Киприда, Амур... Он равный среди них, вдохновенный. Конечно, это игра, артистизм. Ему с ними легко. Он подпитывается античной поэзией, героикой, мифами. Он с трудом расстается с этой компанией. С 1822 года призывает ее реже. Остается, длится преданная любовь к своим лицейским друзьям. Любовные увлечения, похождения, страсти – совсем другая сторона жизни. Чувственность и биение беспокойной и проницательной мысли развиваются рядом, не мешая друг другу.

Единого христианского Бога юный Пушкин в лирике своей вспоминает мимолетно и неохотно, как будто теряет при этом свободу общения и кураж. Да, да он боится потерять свободу уже с лицейских лет. Свободу мысли, свободу духа, предпочтения, выбора – многоликую свободу. И потому в юном возрасте он впервые назовет ее «тайной». Именно эту молодую тайную свободу вспомнит Александр Блок в феврале 1921 года в стихотворении «Пушкинскому дому»:

 

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!

 

Блок вложил в слово «тайную» свое желание свободы – которая была необходима, которой не было, за которую шла борьба немая и сложная. «Двенадцать» он написал о свободе довольно страшной, бесшабашной и непонятной. Но тайную свободу с пушкинским знаком, личную свободу – и не только личную, и не только свою – он тоже имел в виду в этом стихотворении.

Тайная свобода Пушкина – это вся его жизнь и его образ во многих преломлениях. Это словосочетание, это определение свободы как «тайной свободы» родилось под пером поэта в 1818 году, когда еще очень юный Пушкин написал стихи «В честь ее императорского величества государыни императрицы Елисаветы Алексеевны». Он юн, но прозорлив. Он закончил стихотворение формулой смысла и цели настоящей и будущей своей жизни. Две последние строчки он мог повторить и в конце жизни, и повторил их другими словами в «Памятнике».

При первом же прочтении послания ясно, что это серьезный текст с глубоким сокрытым содержанием, понять которое мог только знающий сокрытое: 

 

Я пел на троне добродетель

С ее приветною красой.

Любовь и тайная свобода

Внушали сердцу гимн простой;

И неподкупный голос мой

Был эхо русского народа.

 

Дело в том, что Пушкин оказался посвященным в тайну масонского заговора: устранение Александра I от власти и возведение на трон в качестве самодержицы Елизаветы Алексеевны. Заговорщики считали, что в случае ее возведения на трон самодержавие будет преобразовано в конституционную монархию. В заговоре участвовали друзья, в частности Вильгельм Кюхельбекер. Восхищенный с лицейских отроческих лет образом Елизаветы Алексеевны, Пушкин увлекся этой полуромантической, не состоявшейся авантюрой. Но эта «тайная свобода» из прекрасного стиха оказалась не только знаком, символом, но и сутью всей его жизни. Она слилась с его именем. А всё, что заявил в последних строках, – выполнил.

И в конце жизни подвел итог, подтвердил выполнение обещанного в юности:

 

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

 

Начал жизнь с мыслей о свободе и уверенно подтвердил свою правоту в ее приоритете в конце жизни. 

Всё же, что же это за тайная свобода, что так слилась навсегда с пушкинским именем, с образом его, с личностью его? Какая тайная свобода? Политическая, личная, гражданская, свобода веры?

Вновь обращаюсь к главной и замечательной особенности личности поэта – цельности его натуры от отроческих лет до смертного часа. Он был един в своих страстях, идеях, стремлениях, убеждениях и помыслах. Но он был мудр и гибок, и все эти категории претерпевали трансформацию: их обкатывало время, сообщая им новые формы и оттенки.

Цветаева в своих размышлениях об искусстве поэзии и об особенностях творчества отнесла Пушкина к поэтам «с историей», то есть «с развитием» его поэтического материала под влиянием развивающейся личности. Лермонтов, по ее пониманию и раскладу, был неизменным как в жизни, так и в творчестве. Он родился и погиб, не подвергнувшись «истории» в своем коротком жизненном просверке. Скорее всего, так оно и есть.

Но Пушкин – необычайная фигура. Его «история-развитие» из гениального отрока выпестовала великого национального поэта так, что идеалы, надежды, убеждения, оценки событий и людей, и даже сомнения оказались в сути своей неизменными. Но самый большой путь прошли мысли о свободе. И остались главными. Но из страстных – мудрыми и печальными, составляя трагическую сущность поэта в конце жизни: в 1819 году в элегической «Деревне» с кипучей концовкой стиха, с пафосным возгласом и надеждой, обращенными в будущее, он сожалеет:

 

О, если б голос мой умел сердца тревожить!

Почто в груди моей горит бесплодный жар,

И не дан мне в удел витийства грозный дар?

Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный

И рабство, павшее по манию царя,

И над отечеством свободы просвещенной

Взойдет ли наконец прекрасная заря?

 

В «Памятнике» он, понявший, что всё не так просто в его отечестве, он, мудрый и искушенный, доволен хотя бы тем, что он не сидел сложа руки, а «чувства добрые лирой пробуждал». «Восславил свободу», а остальное – дело времени.

Конечно же, он не отказался от своей еще лицейской, но уже глубоко гражданской и предупредительной для самовластья оды «Вольность»:

 

И днесь учитесь, о цари:

Ни наказанья, ни награды,

Ни кров темниц, ни алтари

Не верные для вас ограды.

Склонитесь первые главой

Под сень надежную закона,

И станут вечной стражей трона

Народов вольность и покой.

 

Он сделал в жизни всё, что мог. И, наверное, не напрасно, несмотря на странную русскую историю. Он подпитывал друзей-заговорщиков, но по взглядам отличался от них: рабство должно пасть «по манию царя». И он поучал царей. «Витийства грозный дар» все таки был дан лицеисту. Цари, конечно, не прислушались к юнцу, возросшему не только на лекциях Куницына, а на французских вольнодумцах – Руссо, Вольтере... Цари оказались сильнее вольнодумцев.

В 1823 году он пишет весьма драматическое стихотворение, стихотворение-разочарование. Он понимает, что его надежды, желания, устремления не сбываются: всё о свободе речь. О какой? О большой свободе, политической, гражданской, личной – вместе взятыми. Он что-то чувствует, хотя декабрь 1825-го еще далеко.

 

Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды;

Рукою чистой и безвинной

В порабощенные бразды

Бросал живительное семя –

Но потерял я только время,

Благие мысли и труды...

 

Вольность – воля – свобода есть триада пушкинского духа, ведущая его по жизни, создавшая его вольные строки или скрытая тонкими нюансами значений избранных им слов.

          Вольность – юное кипение правдолюбца. 

Свобода – необходимое состояние личности гражданина и творца. 

Воля – чисто русское понимание беспредельности характера, ума, полного дыхания и тоски сердечной по этой беспредельности.

Политическая, гражданская, личная, творческая свобода плюс свобода веры и неверия в единой сцепке всегда были в полузатянутой петле. Всё же поэзия спасала. Всё же в ней Пушкин и сам – царь:

 

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум...

 

Царь, однако ждущий «с томленьем упованья / Mинуты вольности святой». Юный, он наслаждался воображенной свободой на олимпийских просторах. Библейский христианский Бог и евангелический страдальческий Сын Его попадают в поэтические строки с беззлобной насмешливостью, воздушной иронией. Это всё тянется след романтически-сентиментального «Безверия» и весело-кощунственной «Гавриилиады». Уж сколько лет прошло, а он пишет (в 1824 году) вот такое стихотворение-посвящение:

 

                      К ...

Ты богоматерь, нет сомненья,

Не та, которая красой

Пленила только Дух святой.

Мила ты всем без исключенья;

Не та, которая Христа

Родила, не спросясь супруга.

Есть бог другой земного круга –

Ему послушна красота.

Он бог Парни, Тибулла, Мура,

Им мучусь, им утешен я.

Он весь в тебя – ты мать Амура,

Ты богородица моя! 

 

Он привык быть свободным на Олимпе, поэтому здесь, внизу, тоже свободно мыслит, сомневается, шутит со святынями веры. Он всё ищет доказательств в уповаемом, чтоб «Забыв о разуме.... с одной лишь верою повергнуться пред Богом».

Апостол Павел полагает, что вера есть уверенность в невидимом (К Евр. 11, 1). Но Пушкин - не просто паства. Он - мыслитель. Мыслителю всегда труднее в жизни. Не мыслящий – не сомневается. И Пушкин пишет в общем-то не просто печальное, а мучительное в своей тоске стихотворение:

 

Надеждой сладостной младенчески дыша,

Когда бы верил я, что некогда душа,

Могилу пережив, уносит мысли вечны,

И память, и любовь в пучины бесконечны...

.............................................................................

Но тщетно предаюсь пленительной мечте.

Мой ум упорствует, не верит, жить желает.

Меня ничтожеством могила ужасает.

Как! Ничего? – ни мысль, ни первая любовь...

Мне страшно, - и на жизнь гляжу печально вновь.

 

Поэтому он и брал «уроки афеизма» у философа-англичанина в южной своей ссылке, из любопытства. Никто не доказал ему бессмертия души даже взамен безгрешности. А в чем земная грешность? В любви к красоте! И он отвергает десятую заповедь. Шутливо, в стихе. Но серьезно и искренне поклоняется красоте в маленькой «Буре»:

 

Прекрасно море в бурной мгле

И небо в блесках без лазури;

Но верь мне: дева на скале

Прекрасней волн, небес и бури. 

 

Свободный поиск необходимости и истинности религиозной веры каждый раз заканчивался потерей свободы. И она становилась тайной. Но поэзия такая сила, дух которой всё время вырывается на свободу, рвя свои тайные путы. Проговариваясь в вольных стихах и поступках, он пред государем и церковью винился. А тайную свою свободу снова прятал от их глаз и ушей.

В 1826 году пишет Жуковскому: «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про себя самого и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости ». Такова тайная свобода. Она внутри него. Это тяжело. Но это волевое, мужественное и принципиальное состояние. Николай Скатов в своей книге «Пушкин» (Л., 1990, с. 165) по поводу приведенного отрывка из письма Жуковскому (которое он и цитирует) высказался так: «Ясно, что общепринятый религиозный образ мыслей не было необходимости хранить про самого себя». Действительно, когда человек думает, как все, что уж тут скрывать!

Его «тайная свобода» – очень сосредоточенное умом и сердцем состояние. Очень содержательное, серьезное. Это не байронизм, сквозь который он прошел красиво, талантливо и прощально. И не романтизм увлекательных поэм с неопределенной порывистой свободой – просто свободой желаний, поступков, мечтой о вольной воле. Свободная стихия моря в стихах открыла и закрыла этот период – с сожалением, с воспоминаниями.

В том же 1826 году он пишет поразительное по страстности и по возвышенной эпичности стихотворение «Пророк» с безжалостным, кровопролитным действом шестикрылого Серафима: кровавая десница, окровавленный меч, рассеченная грудь поэта, умирающее сердце на песке, пылающий угль в груди вместо сердца, освещая пустыню, небо и тело... И это в ответ на его духовную жажду. «Духовной жаждою томим» - начало «Пророка». Духовную, не значит религиозную. Это видно из первого варианта первой строчки, сохранившейся в черновике: «Великой скорбию томим...». Скорбь, печаль, мучительные переживания томили Пушкина. Какие? О чем? Он заменил строчку более вместительной фразой. Потому что в его духовной жажде много ипостасей, и главная из них – свобода. Свобода личности, творчества, народной жизни, веры. Но все-таки именно скорбь, глубокие переживания водили его пером. Какие? О чем?

Большие философские и писательские умы погружались в тайный смысл экстатического действа, разыгравшегося в пустыне. Поэт, обретший ипостась пророка через меч, рассечение груди, кровь, вырванное сердце, водвижение в растерзанную грудь пылающего угля, из последних сил говорит « Как труп в пустыне я лежал...». При этом он постиг всё то в природе, в небе и на земле, что свойственно было постигать при языческом мироощущении – обожествлении природы. Не зря Д.Мережковский говорит о языческом преображении Пушкина в «Пророке»: «Всё человеческое в человеке истерзано, убито – и только теперь из этих страшных остатков может возникнуть пророк». [1] 

В.Непомнящий прекрасно и проникновенно пишет о «Пророке» в соотнесении стихотворения с самою личностью Пушкина: «С «Пророком», очевидно, было связано какое-то озарение, потрясшее душу и интеллект: не «мысль», не «идея», но именно переживание, по содержанию своему и мощи не умещавшееся ни в понятийные, ни даже в привычные «поэтические», формы, выразимое только на языке мифа.... (есть вариант первой строки: «Великой скорбию томим»)». [2]

Возможно, именно поэтому каждый из мыслителей по-своему проникает в текст стихотворения, по-своему его переживает и объясняет.

С. Франк называет стихотворение «Пророк» «величайшим творением русской религиозной лирики» и в то же время говорит о «проницательном, трезвом и свежем уме»3 Пушкина [3].

Вл. Соловьев увидел в мистике преображения только «идеальный образ истинного поэта в его сущности и высшем призвании».[4]

В. Ходасевич же, наоборот, полагает, что Пушкин «никогда не прибегает к аллегориям. Его пророк есть именно пророк, каких видим в Библии <...> Поэта Пушкин изобразил в «Поэте», а не в «Пророке» <...> Не пророком, падшим и вновь просветлевшим, а всего лишь поэтом, хотел жить и умер Пушкин...».[5] И, тем не менее, ведь Пушкин пишет:

 

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

 

О гласе какого Бога, воззвавшего к преображенному поэту? По этому вопросу у исследователей-пушкинистов также возникали разногласия. Слишком уж катастрофична та картина, что развернулась в пустыне, чтобы иметь ясные представления о ее Вершителе. Но всё внимание у всех анализирующих стихотворение сконцентрировалось на последнем четверостишии и, главное, на последней строке – «Глаголом жги сердца людей». Какие смысл, цель, назначение вложены в это повеление? Для чего – «жечь»? Что этим жжением вызывать в сердцах людей? Боль – о чем, за что? Отвагу, сострадание, милосердие, мстительность? Пушкин дал не растолкованную, не раскрытую до конца мысль. Значит, не счел нужным заниматься «точками в пунктире», он надеялся, что его поймут! А строка превратилась в двухсотлетнюю загадку и прекрасна уже тем, что дает нам возможность бесконечно общаться с Пушкиным и постоянно открывать в нем что-то новое, задумываться, колебаться, ловить уверенность.

В. Непомнящий настаивает, что речь идет о возбуждении в человеческих сердцах той «Правды <...> которая знакома, ясно или смутно, каждому человеческому сердцу, осуществляясь в нем в форме совести». [6]

В.Вересаев же вглядывается в строчки «Воспоминания», написанного двумя годами позже «Пророка», именно в те строчки, где Пушкин тоскует, сокрушается: «горят во мне/ Змеи сердечной угрызенья». Вересаев отвергает возможность «совестливых угрызений» именно потому, что они угрызения «змеи сердечной». [7] Он не связывает совесть с сердцем. Вероятно, он полагает, что если бы нужно было разбудить совесть, то в «Пророке» было бы написано «Глаголом жги умы людей!».

Проходят годы, и мыслители, художники слова продолжают задумываться над великой пушкинской строкой и видеть в ней: кто-то ясное – для него, кто-то умышленно не конкретное, – написанное из понимания бездонной глубины необъяснимых человеческих ощущений. Но из ощущений рождаются помыслы и они заключены в строке, нужно еще пристальней, чем прежде вглядеться и вдуматься. 

 

Понимание «тайной свободы» Пушкина и раскрытие тайны стихотворения «Пророк» взаимосвязаны. Вот как это прослеживается.

1826 год. Михайловское. Не исчезающее терзание сердца в связи с разгромом декабристов, которых – все знают – он подпитывал своей вольнолюбивой лирикой. Время идет, а тревога не исчезает. Он не знает, что ему еще предстоит, а участь декабристов уже решена. Эта историческая декабрьская русская драма – драма и личная. Но, быть может, больше, чем о своей судьбе, он думает о свершившемся, как исторически мыслящий гражданин. Кровавый факт восстания и его последствий тяготит его. Бунты и жестокости – не его умственный выбор. Беспокойные думы ищут выхода и – выливаются в пустынные страсти «Пророка». Так найден художественный прием для описания душевных мук! Найден с Библией в руках, потому что в эту пору становления своей окончательной зрелости Пушкин обращается к книгам всемирного значения, усваивая их художественные и нравственные ценности – к Библии и Корану. Это не религиозное обращение. Это постижение искусства проповеди, речи, убеждения, учительства, красоты своеобразного изложения удивительной истории человечества.

Пушкин безусловно написал «Пророк» под глубочайшим впечатлением от декабрьского восстания 1825 года. Потрясенный расправой с декабристами и еще не уверенный в том, что наказание минует его. Он оттолкнулся от очень подходящего для воплощения своих волнений, повествования библейского Исайи (гл. VI, стих 2–9). Он, друг и вдохновитель друзей-декабристов, уцелевший и разочарованный в содеянном, преображается, прозревает и возвращается к юным своим призывам достижения свободы. И «рабство, павшее по манию царя», быть может, вновь кажется ему более желанным, чем то, что случилось. Поэтому воображенный глас Бога обращается к нему – поэту, ставшему пророком после кровавого пустынного действа, вот так:

 

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей.

 

Да, да – глаголом, глаголом! Пушкин думает об ошибочности, жестокости восстаний. Это продолжение юношеских «Вольности» и «Деревни». Он обращается и к царю, и к обществу, и к себе: глаголом, только глаголом! «Тайная свобода» запрятала эти мысли Пушкина в «Пророк», и отчаянное гражданственное, но метафорическое стихотворение стали принимать за пафос пробудившегося религиозного сознания. В первую очередь деятели Церкви, что ж поделать, такова их задача. Например, в статье Глеба Анищенко «Богоявление в пустыне» («Православная беседа», 1999, № 3, с. 45–47) утверждается, что в «Пророке» имеет место лишь призыв к исполнению заповедей Бога и – больше ничего... Как это узко.

В своей книге «Пророк и Сивилла. Политеизм Пушкина и Цветаевой», Москва, «Риф-Рой», 2004) я приняла предложение В. Непомнящего думать (речь о последней строке «Пророка»), что жечь сердца глаголом по-пушкински значит беспокоить их для пробуждении совести людской. Но сейчас мне видится и представляется всё иначе (глубже) – в сопоставлении с беспокойным временем написания. Пушкин ярко, как библейские страсти Ветхого завета, пережил и описал своё потрясение, он всем вокруг дал знак необходимости перерождения и обновления. Тайная свобода пушкинской натуры является нам в «Пророке» под художественным покровом пророчества и божественного повеления – с горячей, но трезвой мыслью необходимости мудрого решения всех человеческих проблем! Это глубоко иносказательное стихотворение с подтекстом и страстными советами, которые должны были быть услышаны и в сфере власти и в мире подвластном! Пушкин-лирик всегда был Пушкиным-гражданином. Он, поэт, ставший пророком, прежде всего требует и от себя жечь сердца глаголом – для мудрости поступков. 

Два из последовавших за «Пророком» стихотворения подтверждают такое толкование «Пророка», его последних строк, его глагола. Это «Стансы», где Пушкин снова, как в юные годы, но уже более взвешенно и конкретно дает советы царю. И снова речь о науке, просвещении, о правде (правления, закона, добра).

Как он свободен и верен себе! Но едва тайная свобода разомкнулась, огласилась – свобода его предпочтений в правлении государством – с добрым, искренним обращением к царю, как его обвинили (даже друзья) в сервилизме. Воистину свобода мысли должна быть тайной в такие времена.

А затем он пишет «В Сибирь». Прежний Пушкин шлет друзьям-декабристам свою прежнюю любовь и дружбу, и уверяет, что оковы падут и

 

       ............................ Свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут. 

 

Отдадут, отнятый символически (по Пушкину) – в наказание, для унижение чести.

Пушкин - прежний. Его дыхание – свобода и боль за друзей. Как он хочет взаимопонимания власти и тех, кто поднял на нее меч с его словами: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы / Мой друг, отчизне посвятим, души прекрасные порывы».

Все приведенные три стихотворения одного времени (конец 1826 и начало 1827 года) связаны одной темой – переживанием и обдумыванием декабрьской трагедии. В «Пророке»: как много он испытал и пережил, чтобы прозреть и стать пророком, и завещать мудрость. В «Стансах» конкретизированы мудрые советы. «В Сибирь» – стихотворение верности трагическим друзьям и надежда на их, быть может, прощение, возвращение. Эти стихи в одной сцепке.

Но трагическая тема его не покидает. Далее появляется «Арион». Всё те же думы: «Нас было много на челне...» ...Налетает «вихорь», гибнут все. «Лишь я, таинственный певец, / На берег выброшен грозою...». Затем появляется «Поэт» со склонившимся над ним Аполлоном и своим «божественным глаголом». Пророческий глагол, божественный глагол – главные пушкинские слова этого времени.

Медленно успокаивается Пушкин, но забыть пережитое в период 1826–1827 годов не сможет никогда. Отголоски мучительных дум о страшном декабре и его последствиях продолжаются и в творчестве 1830-х. Они выливаются в утверждение необходимости гуманности и милости не только в личных человеческих отношениях, но и в сословных, властных и народных структурах. А это значит, что он верил в силу глагола, умеющего примирять людей от всего милостивого сердца: «Оставь герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран» («Герой», 1830), или «Анджело» (1833) с искренним прощением того, кого надо было наказать. В «Капитанской дочке» он любуется силой милости, возвышающей милостивых над сухостью правосудия в чрезвычайных обстоятельствах, о чем обстоятельно размышляет Ю. Лотман (Пушкин, СПб., 1995, с. 212–227). И, наконец, «Памятник», где категории многранной свободы и милости, провозглашенных и исповедуемых автором, стоят рядом.

 

Освобождение внутренней свободы от тайны всегда кончалось непониманием, осуждением. В 1828 году – «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю...». Какое страдание для него это оправдание. Все свободы свои он снова постарается сделать тайными. И только свобода печали будет заполнять многие стихи: «Предчувствие», «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?», драматическое «Воспоминание»:

 

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

 

В 1830 году гордая свобода оказывается сильнее тайной свободы, и он говорит: «Дорогою свободной / Иди, куда влечет тебя свободный ум...» и, здесь же, «Ты сам свой высший суд». Куда же он влечет, свободный ум!? Над чем возможен собственный суд? А это уже тайные свободы.

В том же году: «На свете счастья нет, но есть покой и воля...» Ему хочется юношеской русской вольной воли. Вольная воля не бывает тайной, такая она вольная. Но это всплеск... Зрелая его свобода снова становится тайной. Он прикрывает ее от посторонних глаз переложением чужих совершенств. В молитве Ефрема Сирина:

 

Не дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья.

.................................................................................

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

 

Хочется, да не можется:

 

Напрасно я бегу к сионским высотам,

Грех алчный гонится за мною по пятам...

 

И вот он весь, полностью присоединяется к переводимому им Пиндемонти:

 

Иные, лучшие мне дороги права,

Иная, лучшая потребна мне свобода:

Зависеть от властей, зависеть от народа –

Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому

Отчета не давать, себе лишь одному

Служить и угождать, для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи.

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

Вот счастье! Вот права...

 

Свобода, только свобода – счастье. И тогда не думать о смерти: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». О чем? Мысли и страдания чаще всего тайные. Все наши домыслы упираются в пушкинскую тайную свободу мысли, ибо только мысль свободна, тайная мысль. Мысль и есть свобода. Поэт Цветаева и философ Бердяев, не сговариваясь, сказали, что «мысль есть страсть». Вот уж точно такова пушкинская мысль. Страсть свободы.

В тридцатые предгибельные годы Пушкин в лирике аристократично, незаметно, грациозно, завуалированно ушел от возможности наших обсуждений его сомнений и исканий в области веры и неверия, сердечных угрызений, в области его тайной свободы в различных глубинах жизни. 

 

Хочется закончить свои размышления гордой строчкой шестнадцатилетнего Пушкина из послания «К Юдину»: «Судьбы всемощнее поэт». Судьба – это как бы предопределение Всевышнего. Но мальчик-поэт уже противится чьей-то воле. В расцвете лет: «Ты сам свой высший суд». Незадолго до смерти: «Никому отчета не давать...». Его вера – свобода личного мирочувствования, мировосприятия. По необходимости она была тайной, метафорично раскрываясь в стихах.

История Пушкина прекрасна. Он вышел из нее цельным, верным началу своему.

 

 Послесловие

Эта работа посвящена истории «тайной свободы» Пушкина, вариантам толкования пушкинского определения своего внутреннего состояния в обществе, в поэзии. Однако к сказанному напрашиваются некоторые дополнения.

     1. Зрелый Пушкин в статьях и заметках, которые он публиковал, как критик, с величайшим уважением высказывался о Евангелии, главной христианской книге с ее поучительными текстами и высоконравственными заповедями. В статье «Об обязанностях человека», которая является комментарием к «Сочинению Сильвио Пеллико», он написал о книге Евангелия: «...Такова ее вечно-новая прелесть, что если мы, пресыщенные миром или удрученные унынием, случайно откроем ее, то уже не в силах противиться ее сладостному увлечению, и погружаемся духом в ее божественное красноречие». Прежде всего он принимал Евангелие как художник слова, и его отношение к религии, видимо, в основном соответствует этому. В беседе с А.О. Смирновой-Россет оценка значения религии, в частности христианства, прозвучала шире: «...Она (религия. – И. К.) создала искусство и литературу, без неё не было бы ни философии, ни поэзии, ни нравственности». Что до монахов и духовенства, которым достаточно досталось пушкинской иронии и насмешки, то в те же годы он писал и такое в статье «О Екатерине II»: «...Оно (духовенство. – И. К.) всегда было посредником между народом и государством, как между человеком и божеством. Мы обязаны монахам нашей историею, следственно и просвещением». Поэтому Пушкин и создает величавый образ Пимена.

Живая, подвижная пушкинская мысль могла легко и без принуждения (свободно, без тайн) быть и вдохновенно-поэтичной, создавая гармонию образов и слов, и мудро-прагматичной и принципиальной, опираясь на историю и здравый смысл. 

2. Я думаю, что если бы по чудесной случайности Николай Бердяев оказался современником Александра Пушкина, то именно его религиозная философия, вернее его религиозное свободомыслие, пришлись бы Пушкину по сердцу и уму: 

Уж если Бог – то только Тайна, Символ, Духовный идеал и – Свобода духа. Не сила, не всемогущество, не власть. Не Господин для смиренных рабов! Не Пантократор с садистской угрозой вечных адских мук за непослушание, за человеческие порывы и независимость личности. «Он не Господин, а Освободитель. Он действует на свободу и через свободу. Он не принуждает себя признать».[8]

Свобода – личность – творчество – такова суть религиозно-философского миропонимания мыслителя Бердяева. При этом – пламенная вера в человеческий разум, несмотря на трагическую историю познания человеком мироустройства. Смысл жизни – творчество. Смысл творчества – свободный поиск вечности. Даже первое грехопадение человека, с чего и выстроилась вначале библейская, а затем и евангелическая религиозная история – это тоже порыв к свободе. Вечная греховность человечества и его страдания на земле не могут быть оправданы Богом-Свободой. Бердяев был антропоцентрист с его осознанием «царственного чувствования человека». Совсем, как у Пушкина: «Ты царь: живи один. Дорогою свободной...» 

3. Всё же рано произнесенная Пушкиным формула «тайная свобода» стала пушкинским знаком жизни его и поэзии. Эта свобода была многоликой, включая собственное понимание исторической и политической жизни отечества и религиозно-духовной свободы. С этой тайной свободой он жил, боролся, искал, сомневался. Однако «тайная свобода», как внутренняя сила, была для всех помыслов, слов и поступков охранителем, оберегом и скрытой пружиной, готовой раскрыться навстречу необходимости. 

Он, как Бердяев уже в ХХ веке, был ищущим мыслителем. Такие люди тревожат, испытывают и воспитывают сознание человека, собеседника, читателя. Поэтому мы и не можем расстаться с Пушкиным, который унес с собой свою тайну, как сказал Достоевский. Всё томит нас жажда проникновения.

4. «Пророк» написан Пушкиным под глубочайшим впечатлением от декабрьского восстания 1825 года. Потрясенный участью декабристов и еще не уверенный в своей судьбе, он, - поэт, пророк, гражданин – в состоянии тайной свободы нашел удовлетворяющий его художественный прием для рассказа о своем состоянии, оттолкнувшись от библейского текста.

Это высокометафорическое произведение с подтекстом и страстными советами, которые должны быть услышаны и в сфере власти и в мире ей подвластном: всё человеческое должно решаться глаголом, и только глаголом. Никаких восстаний, смертей, наказаний, расплат.

 

Ссылки к Этюду 1:

1. Мережковский Д. Пушкин: в кн.: Пушкин в русской философской критике (конец XIX – первая половина XX в.). М., 1990, с. 126.

2. Непомнящий В. Пушкин: в 2-х тт. - Т. II, с. 115.

3. Франк С. Религиозность Пушкина: в кн.: Пушкин в русской философской критике. - М., 1990, с. 389.

4. Соловьев Вл. «Судьба Пушкина». Там же, с. 64.

5. Ходасевич В. «Жребий Пушкина». Там же, с. 490–491.

6. Непомнящий В. . Пушкин: в 2-х тт. - Т. II, с. 119.

7. Вересаев В. Пушкин и польза искусства: в кн.: В двух планах.-  М., 1929, с. 124–126.

8. Бердяев Н. Самопознание (Опыт философской автобиографии). -М., 1991, с.173–176.

 

 

 

Этюд второй. ЛЕРМОНТОВ

 

Пушкин был мыслителем, с юных лет мыслителем тонким, многосторонним, проникновенным. Мысль его бывала зоркой, объемной и точной, страстной и глубокой. При этом она умела быть гибкой и в лирике легко находила укрытие своим тайным порывам и убеждениям. Мы разгадываем их уже третье столетие после их возникновения («Утаённая любовь»... «Тайная свобода»...) и получаем наслаждение от объяснений с необыкновенным собеседником. Даже от печальных дум и трагических интонаций Пушкина последних лет нас не покидает высокое очарование, пусть эти думы просто о житейских делах. Потому что все его страсти и сомнения мудры и поучительны.

И вот явился Лермонтов. В обстоятельствах потери Россией гения. Русский поэтический дух не мог не воплотиться в чью-то подрастающую личность. Он выбрал мальчика странного: горячего-холодного, мстительного-любящего, нежного-дерзкого, желавшего жить и творить и готовящегося к ранней трагической смерти.

В Пушкине была всемирная отзывчивость. А в Лермонтове – другая ипостась русского духа – мировая скорбь. Он продолжил Пушкина и вместе с тем был во многом ему противоположен. 

Закончилась пушкинская эпоха. Всего тридцать творческих пушкинских лет, но – эпоха. История и Пушкин в ней: Отечественная война 1812 года, декабрьское восстание 1825 года и – Пушкин. «Евгений Онегин», «Борис Годунов», «Капитанская дочка»... и лирика всеобъемлющая, исчерпывающая и загадочная.

В последние дни его никто его до конца не понял, никто не спас.

И вдруг прокатилась волна отрезвления, потому что зашуршали рукописные листы, и с них срывался беспощадный, сильный, молодой (это уж точно) голос:

 

Погиб поэт! – невольник чести –

Пал, оклеветанный молвой,

С свинцом в груди и с жаждой мести,

Поникнув гордой головой!..

.....................................................

Не вы ль сперва так злобно гнали

Его свободный, смелый дар

И для потехи раздували

Чуть затаившийся пожар?

.....................................................

Вы, жадною толпой, стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда – всё молчи!..

 

Так ворвалась в историю и поэзию лермонтовская эпоха. Совсем коротенькая, но – эпоха. Никакой гибкости в новом поэте. Всё прямо, независимо, открыто у юнца, а затем у корнета лейб-гвардии гусарского полка.

Лермонтов не стал возиться с олимпийскими богами. Он как-то не обратил на них внимания. Может, потому что возрос в Тарханах, а не в стольных городах, ближе к земле. Для него Олимпом стал Кавказ. Да и нрав у него был почти кавказский. 

Декабристы всё еще томились, кто в Сибири, кто на Кавказе под пулями. В обществе было душно и стесненно. В такое время быть гордым и бесстрашным мог не каждый. А он был – уже в пятнадцать лет.

Природная потребность высказаться без оглядки делали одинокий голос пятнадцатилетнего Лермонтова свободным и мысли записывались такими, как возникали. В этом отношении, особенно в духовных исканиях, он был свободнее пятнадцатилетнего Пушкина, открытее, беспощаднее к себе и к миру.

Юный Пушкин в «Безверии» пишет «Ум ищет Божества, а сердце не находит ( не находило и потом, впрочем, находило в образе любимых женщин, Аполлона и других олимпийцев). Но он искренне переживает: «пошто не можно мне... Забыв о разуме и немощном и строгом, / С одной лишь верою повергнуться пред Богом!». Он мучим безверием. А Лермонтов в пятнадцать говорит определенно, хотя и осторожно, о своей отстраненности от Всевышнего. Правда, просит его не карать, но намерений довериться Ему и преклониться перед ним – никаких:

 

Не обвиняй меня, Всесильный,

И не карай меня, молю...

...................................................

За то, что в заблужденьи бродит

Мой ум далеко от Тебя...

.......................................................

За то, что мир земной мне тесен,

К Тебе ж проникнуть я боюсь.

И часто звуком грешных песен

Я, Боже, не Тебе молюсь.

 

Пушкин искал Божества. Сомнения его были болезненны. Мысль не подчинялась бездоказательным уверениям.

Лермонтов же, обходя тему доказательности или бездоказательности существования Божества, просто не желает Ему молиться. Он отстраняется от Него. Грешные песни занимают его куда больше.

Отрок Лермонтов ищет силу могущественнее Бога, потому что, как он написал в ранних пьесах, Бог бессилен, человек по Его вине несчастен, нет ни рая, ни ада, есть хаос... И он обращается к теме демона:

 

И гордый демон не отстанет,

Пока живу я, от меня

И ум мой озарять он станет

Лучом чудесного огня;

Покажет образ совершенства

И вдруг отнимет навсегда

И, дав предчувствия блаженства,

Не даст мне счастья никогда.

 

И действительно, не отстанет гордый демон от него, тоже гордого и сурового в самооценках. В стихотворении-размышлении 1831 года, в семнадцать лет:

 

Никто не дорожит мной на земле.

И сам себе я в тягость, как другим;

Тоска блуждает на моем челе,

Я холоден и горд; и даже злым

Толпе кажуся; но ужель она

Проникнуть дерзко в сердце мне должна?

 

Часто язвительный по отношению к окружающим, не умеющий смиряться перед условностями света, он рвется к столкновениям - с Богом ли, с людьми ли, и снова заявляет, что бросает молитвы ради «из пламя и света рожденного слова»:

 

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

 

Он жаждет битвы, словесной или военной – бесконечный порыв действовать руководит им. В том же тридцатидвухстрочном стихотворении-размышлении он восклицает:

 

Как жизнь скучна, когда боренья нет.

.....................................................................

Мне нужно действовать, я каждый день

Бессмертным сделать бы желал, как тень

Великого героя, и понять

Я не могу, что значит отдыхать.

 

И потому в 1832 году мысль продолжается так:

 

Я рожден, чтоб целый мир был зритель

Торжества иль гибели моей...

 

Как бесстрашный, жаждущий битвы и славы, он готов к смерти в пятнадцать лет, но в эти же дни мыслит, как проживший жизнь – в «Отрывке» 1830 года:

 

Мы сгинем, наш сотрется след,

Таков наш рок, таков закон... 

 

А в 1840-м:

 

Мчись же быстрее, летучее время!

Душно под новой бронею мне стало!

Смерть, как приедем, подержит мне стремя;

Слезу и сдерну с лица я забрало.

 

Лермонтовский демон из поэмы 1841 года, изгнанный Богом, страдающий, излагает те же жалобы, что и юный поэт в 1831 году, а затем и в 1840-м. Главная мысль их обоих – упрек Богу за свою судьбу и шире – вообще за устройство мира.

 

              Демон

Я был отвергнут; как Эдем,

Мир для меня стал глух и нем.

....................................................

Что повесть тягостных лишений,

Трудов и бед толпы людской

Грядущих, прошлых поколений,

Перед минутою одной

Моих непризнанных мучений?

 

Демон – невольник Бога. Богово наказание – сеять зло и несчастья, а Лермонтов сострадает ему. Сам же пишет полное горькой иронии стихотворение «Благодарность», обращенное к Богу, которое явилось более конкретизирующим его отношение к Творцу, чем стихи юных лет:

 

За всё, за всё Тебя благодарю я:

За тайные мучения страстей,

За горечь слез, отраву поцелуя,

За месть врагов и клевету друзей;

За жар души, растраченный в пустыне,

За всё, чем я обманут в жизни был...

Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Недолго я еще благодарил. 

Обвинения со смертельной концовкой.

 

В страдающем поэте не было ни малейшего элемента теодицеи – философского и церковного понятия об «оправдании» Творца, оправдания Богова мироустройства.

 

Вл. Ходасевич полагает, что в русской поэзии никто не укорял Бога с такой горечью, как Лермонтов, а самый вызывающий укор звучит в стихотворении «Благодарность»[1]. Да, такая едкая «антиблагодарность»! Я думаю, в этом стихотворении и случилась концентрация мировой скорби и русской тоски поэта.

Обвинительное отношение к Богу, по-видимому, в какой-то степени связано с неотступным желанием активной деятельности, – вмешательства в неприемлемые устои общества и человеческих отношений. А времена «декабризма» прошли, и тяжкие его последствия угнетали беспокойные умы. У обостренно чувствующего Лермонтова вся русская жизнь ощущалась, как личная драма, и личные горести переплетались с нею. Выход страстям – лирика. Но какая лирика! Читаешь и ощущаешь бесстрашную свободу лермонтовских отношений со всем, что его окружало. Никаких уклонений от еще юношеского отталкивания бессильного и несправедливого Бога! Эта гордая, прозорливая свобода самовыражения и продиктовала ему страстное и беспощадное выступление в защиту Пушкина, обличение общества, власти, «надменных потомков / Известной подлостью прославленных отцов...». В этом был, наверное, какой-то перехлест, но он был настолько возбужден, горестно возмущен, что, взволнованный, забыв о своих взаимоотношениях с Богом, призывает и «Божий Суд, Грозный Суд» к виновным в гибели поэта. Сколько гнева и непрощения:

 

И вы не смоете всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь!

 

От этих строк, если бы были Дантес и его окружение с истинным человеческим сердцем, должны были бы умереть на месте. Не знал Пушкин своего защитника и, конечно же, преемника, но такого своевольного!

За этим великим стихом последовала «Дума». Она продолжила горестную тему укоров своему поколению и опаской того, что:

 

Толпой угрюмою и скоро позабытой

Над миром мы пройдем без шума и следа,

Не бросивши векам ни мысли плодовитой,

Ни гением начатого труда...

 

Стихотворение «Как часто пестрою толпою окружен...» едва ли не кульминация его свободного и гневного разочарования в своем, конечно же, светском окружении:

 

... О как мне хочется смутить веселость их,

И дерзко бросить им в глаза железный стих,

Облитый горечью и злостью!...

 

Бросил, конечно, бросил, но смутил ли?...

 

Годы идут... Да какие там годы! Всего несколько лет - и будет развязка. За всё, что сказал, будет ему Кавказ вместо Сибири. Любимый Кавказ. Смертельный Кавказ.

Ко всему, что было сказано, он еще добавил: 

 

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ.

 

И это после признания:

 

Люблю отчизну я, но странною любовью.

Не победит ее рассудок мой...

 

Во всем он свободно прям – и в осуждении, и в любви.

 

В 1840 году в Чечне на речке Валерик, что по-чеченски (ему объяснили) – «речка смерти», Лермонтов мог погибнуть в жестокой резне, и мы бы остались без замечательной поэтической повести «Валерик» с её глубокими раздумьями о войнах, о людской вражде, о себе не так, как прежде:

 

Мой крест несу я без роптанья:

То или другое наказанье?

Не всё ль одно. Я жизнь постиг;

Судьбе как турок иль татарин

За всё я равно благодарен;

У Бога счастья не прошу

И молча зло переношу...

 

Вдруг открылся другой Лермонтов, другая доля его личности, запрятанная внутри колючего, непримиримого, некомфортного человека. Может, это такое мгновенье... А, может, это охранительная маскировка – не для себя, а перед женщиной, к которой был обращен такой правдивый поэтический рассказ о кровавой битве – чтоб не выдать страданий и ужасов... Примерил к своей свободе смирение?

С юных лет Лермонтов ни разу не назвал свою свободу – ни духовную, ни политическую – «тайной». Откровенен был и прям. Дерзок, холоден, горяч, печален, трагичен и по всему тому для многих над собой и рядом с собой, несносен. Тайными он назвал только свои мучения:

 

За всё, за всё Тебя благодарю я:

За тайные мучения страстей...

 

Эта ядовитая «антиблагодарность» вобрала все его обиды и разочарования, но в «тайных мучениях страстей» с одной стороны что-то очень личное, а с другой стороны его страсти так многолики: личные, гражданские, политические, патриотические, творческие. Он свободно их выражал, но, одновременно, и мучился ими: невозможно освободиться от самого себя...

В предгибельных стихах он ищет уже неземной свободы: 

 

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!...

 

Заснуть навеки, но – «чтоб в груди дремали жизни силы»... Стихотворение грустное, печальное, но в то же время – стихотворение сильного человека, готового к смерти...

 

И, наконец, его «Пророк». Стихотворение начинается с того, чем заканчивается пушкинский. Пушкинский пророк (поэт-пророк) только собирается «глаголом жечь сердца людей», получив на это кровавое крещение, а лермонтовский пророк уже за «правды чистые ученья» побит камнями, изгнан глупыми, неблагодарными людьми в пустыню. Он проповедует звездам и твари земной. Стихотворение написано от первого лица, как и у Пушкина. Так вот, что случилось при свободе, не прикрытой тайной! Лермонтов прочувствовал отсутствие защиты, прикрытия, но в жизни остался таким, как был.

А затем он погиб, как написал:

 

В полдневный жар в долине Дагестана

С свинцом в груди лежал недвижим я;

Глубокая еще дымилась рана,

По капле кровь точилася моя...

 

Гора Машук в общем-то недалеко от Дагестана, остальное всё точно.

 

Послесловие

 

За природную гордость и самостоятельность мысли, за неумение и нежелание смиряться перед общепринятыми требованиями общества, условностями света, за богоотступничество, за демонизм (хотя всё это замешано на поэтическом жаре и молодых поисках истины), он был осужден, как личность слишком вольная и опасная, некоторыми своими современниками, а затем и более поздними деятелями культуры. Он был нетрадиционен, он был не понят.

1. Выдающийся религиозный философ и поэт Владимир Соловьев в своей лекции о Лермонтове в 1899 году фактически предал его проклятию и дал понять, что Лермонтов заслужил не временную, а вечную гибель [2]. Читать это сейчас, когда поэт жив плотью своих творений и сочувствием новых поколений, дико. Но Соловьев не пощадил и Пушкина. Он не смог понять в Пушкине, вышедшего на дуэль, состояния оскорбленного достоинства и необходимости защиты чести своей семьи. Читать ужасное высказывание Соловьева о том, что «Пушкин был убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна» [3], просто невыносимо. 

Вот что может наделать и с большим мыслителем фанатизм смирения, который был чужд свободным личностям Пушкина и Лермонтова с их тайной и не тайной свободой.

2. Двухчастное эссе о тайной (и не тайной) свободе двух великих русских поэтов написалось мной после неожиданного перечитывания – в который раз – лирики Александра Блока и, в том числе, стихотворения «Пушкинскому дому». Это стихотворение последнего года жизни поэта с привлекающей особое внимание главной строфой:

 

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!

 

Здесь скрыты все терзания ума и сердца Блока тех лет, в которые написано стихотворение. Нахлынувшая, было, вера в мятежный поворот русской истории, как необходимый и неизбежный, и потому приветственно, нет – даже яростно-страстно запечатленный в «Скифах» и «Двенадцати», истаяла.

Строки из дневника поэта кричат о его душевных мучениях: «...Делать однако уже ничего не могу, пока на шее болтается новая петля полицейского государства.

Кто погубил революцию? (дух музыки)?...» [4] – это в июне 1919 года. Ведь он призывал интеллигенцию слушать «музыку революции»! («Помоги!» – теперь он просит Пушкина – «в немой», то есть тайной – борьбе!). А в феврале 1921 –го: «Покой и воля (он всё время думает о Пушкине! – И. К.). Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают, ...творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл... Пускай же остерегутся... те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя выполнять таинственное назначение». [5] Это из речи (и статьи) «О назначении поэта».

Его возвышенная личная и гражданская свобода осталась в молодых стихах. Всё, что было написано уже во втором десятилетии двадцатого века, наполнено, с одной стороны каким-то насильственным революционным пафосом, с другой – печалью, скорбью, грустными раздумьями – о любви ли, о родине ли – предчувствиями грядущей бездны и человеческих несчастий. Вот это другое, именно печальные раздумья, были, кажется, свободными. Он выражал их с присущей ему магией колдовской музыкальности.

Корней Чуковский в одной из статей о Блоке назвал его «Лермонтовым нашей эпохи: у него та же долгая тяжба с миром, Богом, с собою, тот же роковой, демонический тон, та же тяжелость не умеющей приспособиться к миру души».[6] Но это видение Блока одностороннее. В Блоке жила и пушкинская гармония с вырывающейся из-под печали, страстью к жизни:

 

О, я хочу безумно жить:

Всё сущее – увековечить,

Безличное – очеловечить,

Несбывшееся – воплотить.

 

И одновременно, как и отмечает Чуковский, лермонтовский трагизм и – да – отстранение Бога, отказ благодарить его, – ибо не за что. Так стихотворение Блока «На смерть младенца» соотнеслось с язвительной «Благодарностью» Лермонтова.

Одна из последних записей Блока в дневнике (18 июня 1921 года): «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди».

Когда свобода самовыражения оказалась перекрытой, иллюзии и надежды исчерпанными, он умер с затаенной свободой в сердце своём, не воплощенной свободой, и в отсутствии воздуха для дыхания. Пушкинская «тайная свобода» перебралась в двадцатый век.

3. Раздумья на тему тайной (внутренней) и не тайной свободы русских поэтов первой половины двадцатого века так и подводят к двум полярным личностям, точно, но по-разному отразившим время в своих, конечно же, вневременных стихах. 

Это Марина Цветаева и Анна Ахматова.

Резкая, прямая, открытая, предельно искренняя Цветаева, как бы ни был богат, непостижим, глубок ее внутренний мир, всё, что просилось на язык и в строку, перенесла на бумагу – бесстрашно. И личное, и далеко не личное: «Лебединый стан», «Перекоп», «Стихи к Чехии», «Стихи к Пушкину», «Крысолов»... Что уж говорить о лирике любви и нелюбви! Ей удалось высказаться – без тайн – потому что она оказалась за пределами России. Несчастье даровало ей счастье творческой свободы. Когда не стало ни жизненной, ни творческой – она погибла.

Не то – Ахматова. Она, как Блок, задыхалась в отсутствии свободы – возможности выразить мироощущение и миропонимание своих дней. Ей было тесно в высокой лирике на вечные темы любви, смерти, мастерства. Она тайно надиктовывала то, что опасно было записать, и близкие ей подвижники, запоминали. И сама она держала в памяти и в закромах то, что было соткано ею на канве тайной свободы и горькой несвободы. Она держалась долго, гордо и стойко.

4. Судьбы многих русских-советских поэтов сложились, соткались на этой канве. Сложились ярко или тускло, с творчеством реалистическим или формалистическим, слепо-романтическим или доверчиво-приспособленческим – в зависимости от их таланта и умения идти туда, «куда влечет тебя свободный ум», и способности выжить – творчески, да и не только... Тайная пушкинская свобода не всем была по плечу. Это не значит, что не было больших и прекрасных поэтов, как это ни парадоксально. 

 

Ссылки к Этюду 2:

1. Ходасевич В. Фрагменты о Лермонтове. «Знамя», 1989, № 1, с. 200–207.

2. Соловьев Вл. Цит. по Мережковскому: Поэт сверхчеловечества. «Литературное обозрение», 1989, № 10, с. 23.

3. Мережковский Д. Судьба Пушкина: в кн.: Пушкин в русской философской критике. - М.,1990, с. 36.

4. «Это было, было, было» / сост. А.Турков. - М., 2007, с.239.

5. Там же, стр. 254.

6. Чуковский К. Александр Блок: в кн.: Александр Блок. Лирика. - М., с. 3–32.

________________________

© Кресикова Иза Адамовна


Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum