Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Творчество
Армения: четыре дня и вся жизнь. Из семейных воспоминаний
(№1 [239] 10.01.2012)
Автор:  Иза Кресикова
 Иза Кресикова

Жизнь человеческая это цепь целеустремлений, случайностей, порывов, свершений, разочарований, исполненных желаний и несвершившихся надежд. Я прошла через все звенья этой цепи. Быть может, я никогда бы не побывала в Армении, если бы меня не притютила много лет назад Грузия, а Грузия не одарила бы, на счастье моё, мужем-грузином, и всё это пошло от несчастья – разлук, потерь: войны, той войны сороковых годов страшного двадцатого века. Той войны, которая забросила меня, девочку с Украины, в спасительный город Тбилиси. Он стал городом моей юности. Когда мы, выпускники Тбилисского медицинского института, жили уже в Сочи, работали в своих клиниках-поликлиниках и всем семейством мечтали побывать во всех концах нашей необыкновенной страны, именуемой Советским Союзом, Армения своей территориальной близостью к нам и к Грузии, своим юго-восточным духом, родственным нам, южанам, тянула нас неотступно. Все края Союза казались нам родными. В нас было воспитано большое чувство большой родины. А той ли радостно-трудной, полной разочарований, надежд и страстей жизнью, как в Сочи, как в Тбилиси, живут в Ереване? Ну, конечно же, еще и особые обстоятельства! Обстоятельства, быть может даже удивительные: в Ереване жил и работал молочный (!!) брат Германа, мужа моего. Молочное братство, как родство на всю жизнь, мне было известно из литературы, встречались герои в русской и грузинской классике, связанные этим родством. Но чтобы это вот так коснулось меня вживую, – не ожидала!

     Для того, чтобы рассказать об истории мужниного молочного братства, нужно выстроить целую повесть, завязка сюжета которой начинается в начале ХХ века в Тбилиси. Главным персонажем этого рассказа будет мой свекор, которого я никогда не видела. Он умер задолго до моего замужества, до нашей встречи с Германом, до нашей женитьбы – в 1944 году, не дожив до окончания войны и, конечно же, от ее зла и напасти: от недоедания, холода и болезней. Ничего не значило в том едином государстве, что Тбилиси был удален от границы военных действий. Вся великая страна, восток ее и север, и юг - недоедала, страдала, копила силы. Вся ее духовная и материальная энергия уходила туда – в сторону войны. Люди не жаловались, терпели, скрывали свои надежды для счастливой развязки в кругу близких и дальних смертей.  

   В первые годы двадцатого века молодой карталинец (Картли – центральная часть Грузии) Котэ Цверианишвили, покинув свою деревню Ахалкалаки, отца с матерью, братьев и сестер, ушел в город, в Тбилиси – учиться. Вообще такой уж был этот род Цверианишвили: в каждом поколении кто-то из сыновей обязательно покидал свою деревенскую обитель, сбрасывал с себя под каким-то неуемным посылом крестьянские заботы и искал вдали от дома  иного жизненного смысла и  нового познания мира. Или же, за своим плетнем, собрав урожай и надавив вина, поблагодарив землю и виноградную лозу, самостоятельно углублялся в раздобытые где-то книжные исторические фолианты и даже брался за перо. Такие странные токи передвигались в крови у некоторых сыновей этого рода. Они в ком-то из них по наследству вдруг, пульсируя, начинали  подталкивать к далеким от крестьянства поступкам.

   Так, прадед моего мужа Захарий, крепостной крестьянин одного из потомков дворянского рода Георгия Саакадзе (земли вокруг основной резиденции Саакадзе под названием Ностэ, в том числе и селение Ахалкалаки, принадлежали одной из ветвей рода Саакадзе), сам выучился грамоте, много читал. Мало того, имея от природы в себе творческий огонек и полюбив страницы с так много значащими для людей письменами, сам стал писать воспоминания о своей жизни, и, конечно же, о  жизни крепостных вообще,  о  своем времени (30 – 50-е годы XIX века). Сложились мемуары, обнаруженные в каких-то архивах  уже в ХХ веке  и опубликованные в сборнике по исследованию крепостного права в Грузии. Вот такой прадед, крепостной мемуарист из деревни Ахалкалаки. Сын его, Георгий Захариевич, унаследовал любознательство и тягу к книгам. Эти увлечения приняли у него иное направление: он в свободное время погружался в словари языков и выучил самостоятельно немецкий, французский, конечно же помимо русского. Читал и говорил на них. Конечно, говорил  не очень правильно и  свободно  - у него не было практики - но и тем удивлял родню и соседей. И, видимо, в поиске более интересного  для себя общения, он ушел работать на железную дорогу – раскрестьянился. Вот такой был дед моего мужа. Как же его сыну Котэ, Константину Георгиевичу, будущему отцу моего мужа, не податься было в Тбилиси за чем-то новым, представлявшимся ему более значительным и беспредельным, чем сельские труды и заботы!? Он продолжил традицию своего рода, порождающего деревенских интеллектуалов, ищущих дополнительного смысла жизни. 

      И была судьба ему стать студентом землемерного училища. Жил на квартире. Родители помогали, не деньгами – деревенской натурой из небогатого хозяйства.

  Случайно где-то как-то глянул на синеглазую красавицу Марию и… сердце попало в ловушку, хотело вырваться, билось, билось часто и взволнованно, и так и осталось в сетях. Ходил под окнами Марии, а девицу не выпускали. Он, как Пиросмани, бросал к порогу миллион алых роз. Но розами родительские сердца  расположить не удавалось долго. Нужны были более реалистичные, материалистичные гарантии, а не цветочки. В конце концов родители обеих сторон договорились, смирясь под волей молодых. Сваты от жениха много колдовских слов знали. Может и ханума какая-нибудь свою игру сыграла. Так или иначе, отвеселилась свадьба.

      Шел 1912 год. Этот молодой настойчивый Котэ и был мой будущий свекор, отец моего мужа, Германа Константиновича. А синеглазая Мария, его жена, оказалась моей необыкновенной свекровью, необыкновенной по жизненной умелости, по мужественности, терпеливости и выдержке. Она дожила до 98 лет, перенеся много горестных потерь, но сохранила волю к преодолению семейных бед. Патриархальная мудрость её и жертвенность в семейном кругу были беспредельны. В 1913 году у молодых супругов родилась дочь, но она умерла младенцем. А в 1914 году началась первая мировая война. России она принесла цепь таких событий, последствия которых не имеют конца. Как тяжело и драматически они развивались с самого начала, всем известно.

   Константин Цверианишвили был призван в русскую армию: ведь Грузия входила в состав Российской империи. Он стал российским офицером. Воинская служба была для Константина не то чтобы желанной, но привносила чувство нового достоинства, напоминала о родовом воинском прошлом. Ведь он был потомком поколений крестьян в грозные дни становившихся воинами  в войсках славного Георгия Саакадзе и защищавших пределы Грузии от персов и турок в XVII веке. Воспоминания и предания об этих временах подвигов, жертв и побед передавались от стариков к молодым. История народов и стран не бывает гладкой. Она распорядилась так, что теперь Константин должен был защищать Российскую империю с родной Грузией в ее составе. Профессия геодезиста, свободно читавшего топографические карты,  профессия так необходимая в армии, открыла  Константину дорогу в  офицерство, а спустя год за безупречную службу он был удостоен сословного звания дворянина. Документы об этом в советские годы  были уничтожены в связи со смертельной опасностью иметь их в доме. Константин был направлен на турецкий фронт. Он часто потом в своей жизни вспоминал, что, добираясь до места назначения, он прошел-проехал по пушкинскому пути, описанному Александром Сергеевичем в его «Путешествии в Арзрум во время похода 1829 года». Затем Константин участвовал во взятии турецких крепостей Карса и Эрзерума (которые потом так легкомысленно были оставлены после заключения Лениным Брестского мира). 

    Шел 1915 год. В Турции вспыхнула, не вспыхнула, а была зверски подготовлена, к сожалению, при молчаливом знании об этом преступлении некоторых европейских стран,  этническая катастрофа – дикая кровавая расправа с армянским населением. Весь мир знает об этом геноциде. Уцелевшие армяне рассеялись, растеклись по всему миру. Многие спасались в те дни  в соседних странах, в том числе на русской территории, на кавказской земле? пройдя сквозь театр русско-турецких сражений.

    Где-то близ отвоеванного у турок Эрзерума, проходя в час затишья вдоль старой полуразрушенной стены, Константин увидел маленькое семейство, прислонившееся к этой стене. Женщина, мужчина и мальчик лет пяти. Всё, что может выражать беду, было на их лицах: страдание, бесприютство, неизвестность, ощущение конца. Что могла дать им старая стена? Константин заговорил с ними. Как многие жители Тбилиси, он понемногу знал главные языки общения в этом многоязыком городе – армянский, азербайджанский, кроме родного языка и русского. Вокруг было столько смертей и крови. Что за тайное движение сердца? Что за острое сострадание? Конечно, у него в натуре, в характере была мягкость и чувствительность, но всё же… Война, он давно расстался со своими человеческими слабостями, и вдруг не может отойти от этих несчастных армян, хотя знает, что таких, как они сейчас на дорогах тысячи… Он заговорил с ними. Да, они не знают куда идти, что делать. Нет еды, нет воды. Мальчику совсем плохо.

   Константин был в смятении, но раздумье было коротким и действенным. Он придумал, сочинил, казалось бы несбыточный выход, раз уж судьба-случай подбросила ему в этот полдень такое неожиданное испытание ума и сердца.  Чем-то скрытым в глубинах их темных глаз эти беженцы поразили  его. Так бывает в жизни меж людьми, происходит что-то невыразимое словами, какая-то тяга, необъяснимая ответственность за жизнь…

- Сидите здесь, сказал он. – Я сейчас вернусь.

     Он вернулся со своим денщиком Георгием. Георгий нес в глиняной чаше, по-кавказски  - джамке, немного сыра, чуреки, воду в кувшинчике. Конечно же, для бедняг, готовых к гибели в безвестности в чужом краю, это было чудо. Что же было дальше? А дальше Константин выполнял созревшее решение -  отправить, отослать эту, так разжалобившую его семью в Тбилиси, к своему очагу, к Марии с маленькой дочерью Алисой, которая родилась через год после умершей Екатерины. Он хлопотал об этом у командира части, получил разрешение для Георгия, для Георгия-друга, Георгия преданного товарища, (бывшего по обстоятельствам жизни его денщиком – ставшего другом), сопровождать спасенное семейство. 

   Задуманное было выполнено. Георгий добирался долго, недели две. Мария приняла незнакомцев приветливо, хотя, наверное, удивленно. Но мужу она доверяла, старалась понять его поступок. Молодая робкая армянская женщина тоже оказалась Марией. И стали жить они одной семьей – две Марии, дети и худой, молчаливый Мнацакан с горестными глазами. Он сразу же нанялся на железной дороге грузчиком.  Две Марии помогали друг другу, а в свободное время Мария-гостья подрабатывала поденной работой в разных семьях. Константинова Мария хорошо шила, брала заказы. Все оказались работящими, не бедствовали. Ждали Константина. 

    Две Марии были так непохожи : высокая синеглазая грузинская Мария и небольшая, смуглая, хотя тоже светлоглазая армянская Мария. Голубизна  глаз,  что ли, легко их соединила…  А Константин вернулся, когда уже революционная Россия свернула фронты, и были оставлены турецкие крепости в том числе, крепости, за которые проливалась кровь солдат и офицеров имперских войск. Вернулся, увидел благополучие в своем семействе, но не успел войти в его жизнь и управлять им. Получил новое назначение. А дом вела тонкая, стройная, ласковая, но лидерственная его жена Мария, а другую Марию  стали называть Мариам.

   В 1918 году Турция, как всегда, дерзко нарушила границы, в этот раз Грузинской республики, захватила земли Аджарии, и Константин вновь воевал, там - на Черноморском берегу. Бои были кровавые, вся кампания горячей: турки были  побиты и изгнаны. Константин вновь,чудесным чудом, остался цел и невредим.  Только в 1919 году началась его мирная жизнь в Тбилиси. Мариам с Мнацаканом сколотили своим трудом какую-то сумму и купили себе комнату недалеко от Константина и Марии, молясь на своих спасителей, теперь уже друзей. Взаимная теплота двух семейств была похожа на родство.  

      Но в рассказе получается  всё  без острых углов. События, образы перетекают друг в друга почти плавно, поступательно. А в живой жизни столько невзгод, ошибок, неудач, оплошностей, непониманий и радостей прощения и притяжения!  Так было и у них. И всё же  взаимопонимание и внимание, сочувствие, сострадание творили  их жизнь.  Без не поддающихся разумному объяснению взаимных дружелюбных токов среди времени беспокойного и непонятного, когда  еще лилась кровь,  красная и «голубая», белые лебеди (по Цветаевой) летали и красные звезды сверкали  по всей  стране, и братья убивали друг друга, они бы не смогли жить так достойно, уверенно и легко. 

  Политические, государственные, имперские, большевистские, меньшевистские, семейные, личные, космические события и страсти клубились над миром людей.  Западная Армения, родина Мнацакана и Мариам, превратилась в опустевшую от армян турецкую территорию. Народ был растерзан, развеян. Глубокая рана армянского духа истекает незримой кровью по сей день. Но разве это была единственная трагедия народа? Всё его существование, вся его история это высокая трагедия. Его земля располагалась так, что все завоеватели Кавказа, закавказских степей, срединного востока должны были с мечами пройти сквозь неё, чтобы с беспощадной жестокостью идти дальше. И все, кто проходил, прежде всего заливал свою дорогу кровью армян. И ассирийцы, и парфяне, и римляне, и византийцы, и персы, и арабы. Еще сельджуки. Затем фашиствующие турки.

      И только в Восточной Армении, оказавшейся под защитой России , народ жил своей трудной, обычной жизнью. Текла история, развивался язык. К людям приходили уверенность и спокойствие, и  воспоминания возвращали древнюю культуру. А для семьи Атоян, Мнацакана и Мариам с детьми, Тбилиси стал родным городом. Они заговорили по-грузински и по-русски. Страшное прошлое нет-нет и шевелилось на дне их почти счастливых душ. «Почти» потому что своего настоящего счастья никто точно не знает.

   Через какое-то время у них родился еще один сын. Дали ему имя Пайлак. Маленький здоровый крепыш. А потом, еще через два года, у Константина с Марией тоже случилось прибавление семейства . Это родился Герман. Ему не было так комфортно и добротно у материнской груди: у Марии молока не хватало, мало его было почему-то. Мальчик плакал часто и обиженно. Не толстел как Пайлак. И Мариам сказала: «У меня столько молока, что, видишь, Пайлаку скоро два года, а я его балую. Тянется к груди, я и кормлю его. А зачем ему уже это?! Он всё ест. Давай буду прикладывать твоего птенчика-соколика (твоего балик-джан, твоего гврито-джан – так звучало это по-армянски и по-грузински), когда хочешь. Подкормлю его, не сомневайся. У меня молоко сильное». И пил маленький Герман это дарованное молоко много-много раз, молоко, вскормившее Пайлака. И стал он молочным братом Пайлаку. И потом, когда жизнь разделила, разметала их по белому свету, и когда они подолгу не виделись, и даже не переписывались, они всегда помнили о молочной своей судьбе – как будто  случайности, но ведь и правоте, и уму обычной человеческой жизни.  

      

      *   *   *

 

       Поднялись мальчики. Взрослели в многонациональных тбилисских дворах. Пролетели сквозь тридцатые годы необыкновенные. Воздух их был накален энтузиазмом людей – созидателями днем, немеющими от страха быть уничтоженными  за свой энтузиазм созидания, по ночам. Великая Советская держава своими внутренними противоречиями потрясала весь мир. А потом налетели сороковые, трагичные и кровавые, и потрясенная, казалось бы безвозвратно гибельной судьбой, наша страна, наша империя (ей идет это имя) вновь потрясала мир из пепла своего, руин и могил. Она была многоликой дословно, условно, безусловно, исторично и метафорично. Потому и снова осталась великой.

        Пайлаку пришлось воевать в последний год Отечественной войны, закончив пехотное училище.  Был храбрым офицером,  дважды ранен и награжден медалями и орденами.      Потом он сказал, может быть, вслух, а может, про себя примерно так: «Милая Грузия, спасибо тебе за  ласку, но я так хочу стать настоящим армянским армянином!  Пусть корни моего рода не в Советской Армении, но с гор и из городов её я буду видеть снежный древний Арарат и чувствовать знойное дыхание моих предков!». Да, да так, примерно, он подумал и… поселился в Ереване, сиренево-розовом столичном красавце, который еще в XIX веке был на  многих своих площадях и улочках  пыльным глиняно-лачужным, продутым ветрами. И звали его в России тогда Эривань. И была она родом из древней, почти как человечий мир на земле,  крепости  Эребуни.

        Большой армянский поэт и мудрец Геворг Эмин говорит в своей книге «Семь песен об Армении», что в каждом армянине где-то на дне его существа обитает глубинная вечная тоска – родовое клеймо, более незримое, чем биологические гены, тайное, наследственное. Это родовая память трагичности  судьбы своих предков, истории своей земли,  своего народа, вечной драмы, вечной борьбы за жизнь среди суровых родных, политых кровью камней. Видимо, эта наследственная тоска не миновала и Пайлака. И он подчинился ей.

        А судьба Германа оказалась совсем иной.  Он был сыном Грузии и, конечно, остается им, хотя врос духом, сердцем и умом в суженую ему всеми обстоятельствами  времени, Россию. Ему не пришлось воевать. Он ведь был немного моложе Пайлака. Но он не мог быть даже призван в армию, потому что внезапная болезнь нанесла ему такие увечья, которые изменили, быть может, весь ход его жизни. Это случилось, когда ему было восемь лет: высокая температура, острая боль в ноге. С этой минуты детская жизнь потекла по недетскому руслу. Воспаление костного мозга обеих берцовых костей левой ноги, на медицинском языке именуемое остеомиелитом, приковало его к больничной койке на несколько лет. Операционные столы, различные хирургические клиники, переливания крови. Антибиотиков в те годы не было. Несколько раз начинался сепсис. Он погибал. Сохранилась его больничная фотография: маленькое печальное лицо с большими темными глазами на белой больничной подушке. И в Тбилиси, и в Ленинграде, куда мама-Мария по собственному отчаянному решению возила его на консультацию к известному всей стране профессору Джанелидзе, везде выносили один приговор: ампутация ноги – ради спасения жизни. Но что за  решительность, уверенность в риске, терпеливость, настойчивость была в матери, чтобы не давать согласия на ампутацию! Это была храбрость борца. Мальчик вынес шесть тяжелых операций, умирал, воскресал и остался жив.  С ногой, исполосованной рубцами и с несгибающимся коленным суставом. Да что это по сравнению  с тем, что могло бы быть! Они с матерью победили всё и всех. И даже самих себя. В школу пошел Герман сразу в третий класс, на костыле. Костыль был отброшен через год. А нога служит ему всю жизнь, не то чтобы без страха и упрека, но преданно и верно во всей своей смелой увечности.

   Что такое судьба? Не стоит подпадать под  мистику и фантастику античных пифий и даже кассандр, и даже божественной воли небесной. Выжив в белой мгле больниц под белым пологом врачебных халатов, Герман уже в десять лет знал, что будет врачом. Он прирос к этому врачебному  миру  горестного бессилия и возвышенных усилий так, что не мог не войти в их мир навсегда. Конечно, он стал врачом.

 

     *   *   *

 

    Много раз звал нас Пайлак к себе в Ереван.

 - Я хочу видеть вас – писал и говорил он. Но главное, я хочу, чтобы вы увидели Армению.

     Он гордился своей маленькой древней страной, уверял, что трехтысячелетняя земля и народ, к которому он принадлежал, помолодели, и он хочет, чтобы мы увидели то, о чем, быть может, читали, что являлось нам на фоторепродукциях книг и альбомов. И мы собрались. Шел 1985 год, июль. Старший сын, закончив МГУ, работал в Москве, а младший тоже учился в Москве и в это время находился на практике в Подмосковье. Мы были свободны. На работе мы взяли  неделю отдыха. Как прекрасно быть паломниками, и не обязательно в Иерусалим или Мекку. Кто знает историю, для того Ереван и Армения вся  - святые места, жертвенные во славу жизни, свободы и любви.

   Ереван встретил нас солнечным зноем, и могучий бронзовый всадник с мечом в вытянутой руке на устремленном вздымающемся коне благословил нас, почти летя над нами, открыл нам врата, распахнул. Это Давид Сасунци (Давид Сасунский), быль и легенда своего народа, символ его борьбы, созданный скульптором  Ервандом Кочаром.

    Я вспомнила тбилисский памятник Вахтангу Горгасалу на крутом берегу Куры. Как он отличается от Сасунци  в Ереване! Совершенно другое воплощение героя-символа нации. Статичные, непреклонно-уверенные Горгасал и его конь утверждают свою власть и веру в свои пределы, в себя, в своё предназначение. 

     Давид Сасунский - в полете над бездной времени, завоевывая свободу и право на вечную жизнь и славу. Это символ  поколений,  не покоряющихся  набегам, бедам, да и собственным суровым камням, из которых изваяна природой его родина. (Армения – Айястан название берет от от мифического предка Айка. Сами армяне давным-давно нарекли свою страну Карастан, то есть страна камней. Её горы, скалы, камни – ее трудности,  её беда, и - её  защита, и  материал, из которого она произрастает и продолжает строить себя). В воплощениях скульптурных символов двух кавказских стран и народов, конечно, проявилась воля их создателей – осмысление ими главной линии истории их земли. Грузия тоже трудно и трагично завоевывала свою государственность: покорялась ордам, опустошалась за  непокорство, смирялась и вновь поднималась с мечом. Но скульптор представил ее основателя – незыблемо, навсегда! 

   Армении, кажется, досталось ещё  больше разгромов, расчленений, уничтожений, расправ и воскресений. Поэтому автор образа её героя поднялся над уничижением и гибелью и вообразил его славный полет, устремление вперед, грудью и мечом прокладывание дороги в будущее. Да, мы подумали, что стремительный полет его  - для будущего, а меч его - вечное напоминание о прошлом. А как же иначе? Художник и запечетлевал, и воспитывал дух своего племени. А создатель символа грузинского духа Элгуджа Амашукели сконцентрировал свою мысль как бы на сбывшемся, осуществленном историческом факте: вот стоит грозный и непоколебимый властитель – твердо, на века…

 

      *   *   *

 

   Пайлак и Герман, наконец, после долгих лет разлуки предстали друг перед другом. Неузнаваемые, они узнавали друг друга. Ведь глаза их стали прозорливее от долгой-короткой жизни, острящей зрение, не оптическое, а зрение памяти, души, крови…да нет, почему крови, впрочем, кровь их билась в ритме одного времени, и  потому они узнавали друг друга. А самое главное над ними невидимо, но чувственно, а, может быть, и видимо - как живые туманы, склонялись образы их матерей. Мешалась в искрах памяти их грузинская и армянская речь и то единое молоко, которым судьба  породнила их мальчиков.  Далекое молочное братство! И понимали они, что не в молоке дело! А в чем-то неуловимом, необъяснимом словами, в  какой-то тяге, возникшей когда-то, в начале века у Константина к маленькой семье на гибельной границе её, на войне, где сходились границы России, Армении и Турции, в дружбе двух разноплеменных Марий и во всем том бытии и быте, в которые  погрузили  их странное человеческое тяготение и время. Всё, что было, не кончается, оно продолжается. Потому, неузнаваемые, они узнали друг друга. Черные глаза и смуглое лицо Пайлака в бесконечной подвижности  меняли ласковость на удивление, удивление на радость с маленькой грустинкой: годы! Годы что делают! Да ну их, годы! Назик, жена его, была так на него похожа, будто сестра. И снова какое-то печальное глубинное зернышко в виде пристального зрачка лучилось в их глазах, лучи касались нас и мы ощущали тепло. Да это же родовое, армянское, -  невытравленная скорбь из тысячелетней давности – наследственная тень на радостных улыбках!

  Я думаю, они оба были пропитаны вековой национальной армянской сутью - сопереживанием к любому человеку земли, а уж к близкому, что и говорить! Любой немолодой армянин знает, что человеческая жизнь – чаще всего одоление… В этом ощущении и знании жизни как одоления, страдания, терпения, природа русского человека, а впрочем и россиянина вообще с их сложной, почти мистической историей, должна быть близка армянину – что-то вроде душевного родства печали. Взрывы удали, ухарства и разгула – другая сторона трагических натур. Я отвлекаюсь, мысли набегают на события. А мы ведь уже сели за праздничный  стол в уютной квартире, в центре Еревана, и была эта квартира в тот момент для всех нас центром Земли. Маленькая Нануля, внучка Пайлака, дочечка его сына Мацика (Мнацакана – дедово имя) ластилась к нам, как к родным и, мешая армянский и русский, задавала смешные вопросы вроде «А у вас в Сочи есть такое море – Севан?». И когда мы ей рассказывали, что наше море больше, чем Севан, она обижалась. Тогда мы её успокаивали:  Севан, конечно же, красивее! Мнацакан, молодой сын Пайлака, похож на отца, но эти же черты лица сообщали что-то иное. Глаза были ярче и взгляд открытее, и не потому, что светилась молодость. Лицо дышало свободой. Кажется, в нем не было тяжести давно и не так давно минувшего. И в разговоре, и в жестах он был легок, устремлен. Будто залегшая под отцовскими чертами, готовность к чему-то задуманному, придавала его лицу независимость и смелость. И даже маленький Пайлаков нос (да, да у армянина древних армянских кровей был маленький, короткий нос – родовая печать именно его предков) стал у сына выше и устремленнее – как и  взгляд.

Он был сыном Пайлака и другого времени… Мы не так уж много говорили. Пайлак и Герман вспоминали, мы с Назик слушали то, что и так знали, но диалог встретившихся «молочников» был фантастичнее наших знаний.Так прошел второй день из отпускной нашей недели. Первый день  - была дорога с ожиданием встречи. Приберегая еще один день на обратную дорогу, мы располагали четырьмя свободными днями. Как вместить в это мгновение тысячелетние чудеса и загадки Армении?

         

     Наутро  начался наш первый день.

     Все разошлись по своим работам. Натулю отвели в детский сад.

Пайлак, полковник Советской Армии, начальник Военного комиссариата города, был вызван на срочное заседание. Вся семья нам объясняла, направляла, наказывала, предупреждала… Мы вышли в город со свободными дерзновениями, несмотря на незнание местного транспорта и расположения объектов, к которым мы стремились. Но ведь мы были все-таки почти дома (не говоря о доме Пайлака): мы помнили строки замечательного поэта Геворга Эмина, который написал во время своих поездок по великой необъятной стране, раскинувшейся от его родного армянского Аштарака на запад до Европы, на север до Ледовитого океана, объявшей Среднюю Азию и достигшей вулканов Камчатки – точные для того времени строки:  

     Я так выхожу из своего дома,

     Как будто вхожу в свой дом…

 

    Вот так и мы были: и дома и не дома одновременно. Страна без края и конца всех объединяла. На новом месте надо было быстро и емко увидеть и запомнить, пусть не все, но некоторые особенные черты древнего и светящегося утреннего лица Армении. Прежде всего людей, улицы, почуять здешний дух. Как и у нас в Сочи, как в Тбилиси, как везде люди спешили, девушки старались быть красивыми набегу и в автобусе, группы легкомысленных парней развязно шумели и жестикулировали, несколько мальчиков у входа в институт что-то страстно доказывали друг другу и трясли конспектами. Я снова вспомнила Геворга Эмина и главу из его книги о том, какой большой и беспорядочной деревней был Ереван еще в XIX веке, постоянно заметаемый пыльными ветрами с гор. Но мы знали, что эта деревня стала началом Армении, превращаясь в столицу из крепости Эребуни государства Урарту, процветавшего здесь около трех тысяч лет назад. Вот в недрах этих урартийцев и зародилось племя армян, очень дальних предков наших, размахивающих конспектами, умников-студентов, перестраивающих и перестраивающих свой мир.   Мы шли, смотрели по сторонам, а в голове само собой, без усилия, вертелось прочитанное об Армении, ее истории , о том, как формировались у народа характер и натура из поколения в поколение. В борьбе с жестокими пришельцами, с обступающими со всех сторон скалами, камнями. В борьбе с голодом они строили на скалах террасы, покрывая их драгоценной землей, они  невероятными напряжением и смекалкой извлекали воду, таящуюся под камнями, заставляли ее течь так, чтобы можно было выжить среди камней под палящим солнцем. Они сумели выпестовать виноградную лозу, которой нет сравнения! Дети вырастали тружениками и воинами, и все веками жили в тоске по покою и миру.  Тоска столетиями пропитывала армянские сердца. Геворг Эмин пишет, что эта, слившаяся с внутренней глубью армянской натуры тоска, стала родовой, национальной  отметиной каждого немолодого армянина. Она стоит в глазах его и не поддается описанию словами. Мы видели ее и не могли назвать -  в пайлаковых теплых глазах. Но у сына мы уже ее не приметили. И у этих парней, что спорили и размахивали тетрадями у входа в здание своего вуза не было, это точно, и тени этой тоски. Мы помнили о ней, мы вглядывались. Куда она подевалась? А вот подевалась – тысячелетняя – за два поколения подевалась. Мы знали, что это хорошо, а вот сердце щемило. А вдруг они всё позабудут, что было !...

      А Ереван был прекрасен. Розовый и сиреневый город, освещенный утренним солнцем, казался сказочным. Цветной армянский туф тысячелетиями спал в горах, когда крестьяне и горожане ютились в лачугах, бог знает из чего сложенных. Только несколько десятилетий назад он открылся во всей своей красе. Поднявшиеся города засветились: оказывается, Армения может быть не только черно-трагической, а сияющей, как самоцвет. Горные реки, родники и подземные воды связали оросительные каналы, ожили каменистые пустыри бедной земли. Да, да, ее считали очень бедной, а она оказалась богатой драгоценными минералами, о которых и не подозревали предки. Мы дошли до центральной площади. На ней шумели сотней струй фонтаны, и дети вокруг них не знали, что это чудо для  той далекой  Армении, когда воду в семьях считали по каплям. Потом вдалеке мы, наконец, увидели в поднебесье гигантское сокровище армян, красавца со снежной головой – библейский Арарат, который остался за границей, но в сердце, в мыслях и во сне каждого армянина. Он безмолвный свидетель всей кровавой истории армянской земли и без конца возрождавшейся нации. Он безмолвствует, но всё знает и понимает, и вглядывается, и благословляет. Так первое впечатление от необыкновенного города вместило в себя и всё прошлое этой суровой и ныне такой красивой земли.

     Мы бродили до позднего вечера, и когда я вспоминаю этот первый ереванский день, в памяти встают почему-то три белых сияющих светоча, затем осветивших нам всё остальное увиденное, даже на древности падал этот свет: белая снежная, вечная, вызывающая трепет сердца и сознания вершина Арарата, потом величавая и в то же время пробуждающая нежность и отзывчивость беломраморная фигура Мартироса Сарьяна. Белый прохладный мрамор как бы смирял его горячую восторженную кровь при биении которой он создавал свои яркие, палящие оранжево-желтым солнцем картины. Солнце было у него внутри, как было оно снаружи над его горестной и многоцветной страной. Горечь он одолевал. Он писал утверждение солнца. И третье белое сияние – беломраморный Саят-Нова над струей родника. Знаменитый Саят-Нова, впитавший суть и форму многовековой восточной поэзии, но обновивший ее своим самородным гением и глубокими чувствами и новым смыслом. И слова он находил новые, обновляя поэтическое наследие.  Живописная, но формульная восточная поэтическая речь в его стихах настолько наполнялась искренним волнением, что впоследсвии привлекла к себе лучших русских поэтов с вдохновением переводивших своеобразные горячие строфы Саят-Новы. А ведь он, армянин по рождению, слагал свои поэтические думы, песни, порывы сердца и ума на всех восточных языках, на которых говорили в Тбилиси: на армянском, грузинском, азербайджанском, персидском. Саят-Нова жил и творил в этом городе в середине XVIII века.

  В предисловии к современному русскому изданию стихотворений Саят-Новы В.С. Налбандян цитирует классика армянской литературы Ованеса Туманяна, который дал такое описание Тифлиса тех лет: «Старый Тифлис издавна был каким-то клубком, здесь смешивались и соединялись различные восточные народы – со своими языками, религиями, философиями и национальным творчеством. Они создали самобытный город, которым восхищалась вся Малая Азия и Ближний Восток… но грузинская столица не была собранием этнографически чуждых друг другу элементов, но скорее уподоблялась дружной семье различных народов и племен».

   В XIX веке к многоголосому звучанию восточных языков в Тифлисе присоединился русский говор. И пролегла во времени очень важная для истории Грузии полоса познания русской культуры во всех ее проявлениях, начиная с языка и литературы. А через русскую культуру познавалась культура – искусство и литература – западного мира. За обширностью знаний молодые грузины и армяне знатного и незнатного происхождения ехали в Россию – в Санкт-Петербург, Москву… Но это была уже далекая от Саят-Новы пора. А тогда, в его молодости, именно Тифлис сформировал его как творца. Он дал ему восточную многоязыкость, традиционный восточный интонационный и ритмический колорит стиха. Однако гений его всё время отступал от трафаретной образности  и формы стиха, а по глубине мысли  его творения превосходили песни всех ашугов и гусанов его времени. Его любовные стихи философичны и многозначны. Хочется привести хотя бы отрывок одного из стихотворений в переводе с армянского В.Брюсова: 

 …………………………………………………………………

Кто ранен, позовет врача: не повредит, поможет он.

Раба ругают сгоряча, судиться все ж не может он.

Кто сердцем светел, как свеча, молву людей отложит он.

Я богом истинным клянусь: меня нещадно гнать зачем?

Не всем мой ключ гремучий пить: особый вкус ручьев моих!

Не всем мои писанья чтить: особый смысл у слов моих!

Не верь: меня легко свалить! Гранитна твердь основ моих!

Так повседневно без конца их тщетно подрывать зачем? 

 

      Иллюминированный Ереван стал ярче, чем днем. И люди на улицах стали другими, они спешили, как и утром, но лица их были беспечней и просветленней: они ведь спешили на концерты, в кинотеатры, в оперу, в гости. Когда совсем стемнело, на небе затихающего города, там в стороне Арарата, что-то посверкивало, может быть, это древнеязыческий бог Ваагн где-то в горах что-то возжигал, давал о себе знать честному христианскому миру. Я вспомнила стихотворение «Вечер» неподражаемого, неповторимого поэта новых поэтических ритмов и ассоциаций Паруйра Севака, жизнь которого оборвалась так рано

в автомобильной катастрофе. Вот начало стиха:

      Автомашины,

      Которые до сих пор были похожи

      На только что родившихся слепых котят,

      Одна за другой глаза открывают.

      И тишина

      Расталкивает всё,

      Чтобы для  себя

      Должное место расчистить,

      И от этого горы кажутся

      Отдаленными…

 

  … Не сразу, потом, уже дома, когда всё еще мелькал  в памяти розово-сиреневый Ереван, я думала, что внутри этого нового города почти совсем не ощущается его тысячелетняя история. Хорошо это или плохо? Хорошо живется живущим. Но новое и прекрасное, наверное, подавляет память новых поколений. А без памяти разве может существовать народ! Как же быть?  -  рукописи, книги, слова, Матенадаран  - книгохранилище, каменные летописи от хачкаров до храмов и крепостей безмолвно доверительно говорящих… И даже мы слышали эту речь, и даже понимали… А вспоминая улицы и площади Еревана, я написала вот такие строки, тоже что-то вроде верлибра:  

 

     

   КОНТРАСТЫ  ЕРЕВАНА

 

    …Нежнорозовые

    и бледносиреневые стены домов

    на фоне

    черно-трагической судьбы предков

    всех его нынешних благополучных

    и неблагополучных горожан.

    Голубовато-белые вечные снега Арарата

    и кроваво-красные дороги

    у его подножья,

    дороги, невидимые даже из высоток города,

    но пролегающие в памяти его обитателей.

      

    Кудрявые черноглазые рок-мальчики,

    родившиеся из металла, грохота эстрад

    и подражательства,

    и тоскующие юноши    

    с пристальными глазами,

    родившиеся от потомков Ваагна,

    как несравненный Паруйр Севак.

 

    Оранжевое солнце

    в волосах

    обнаженного смуглого июля

     и серый дым во все времена года,

     клубящийся вслед разноцветным машинам,

     безумно летящим

     мимо

     неподвижного, ослепительного

     и пророческого

     Мартироса Сарьяна…

    

      *   *   *

 

  По вечерам Пайлак сокрушался, что не может сопровождать нас в наших паломничествах. Обязанности военного человека были очень сложны, и время службы не имело четких пределов – и день, и ночь, если нужно. Мы были свободны, вдохновенны и надеялись на себя, обстоятельства и случайности, которые приведут нас, куда надо. У нас оставалось два дня, мы стремились за город! Нам нужно было увидеть маленький армянский Парфенон – известный нам по фотографиям  храм Солнца в Гарни, возведенный в I веке до н.э., частично восстановленный уже в XX веке. Мы это знали, мы его воображали, но увидеть его в яви ! это все равно, что – почти – увидеть Парфенон! Так нам казалось. Мы хотели прикоснуться к античности, к армянской античности. Конечно, нам нужен был кто-то в поводыри, ереванский гид с армянским чувством, знанием и речью, вместившей кровную память… Мы отправились к автостоянке. Мы искали такси. 

 

 

      Рядом со стоянкой таксомоторов поджидали пассажиров частные «Победы», «Жигули» и «Москвичи» с их терпеливыми владельцами, пополняющими свои скромные государственные бюджеты в свободные часы. Мы не знали, что лучше - такси или любезный извозчик. Думали – всё решится само собой. Так и произошло. От крайнего «Москвичонка» отделился молодой худенький парень, помахал нам, будто знакомый, и мы как-то доверчиво примагнитились к нему. Подошли, объяснили, куда стремимся. – В Гарни? – переспросил он. – Конечно, пожалуйста. И добавил – С удовольствием.

      Из машины вышел невысокий мужчина с седой головой, большой и красивокудрой.

   - Это мой отец. Он останется здесь. Мы просто беседовали.

Русский язык молодого человека звучал как-то приятно окрашенным нерусским произношением,  но  не резко, не грубо. Такой вариант русской речи нам впервые явился. В диалогах на улицах русский язык был нам не так мил. Но какое это имеет значение!  Всё же именно  язык подсказал нам, что наш водитель чем-то близок нам, интеллигентностью, что ли…

     - Андраник, - обратился отец к сыну – как видно, сегодня ты не заедешь к нам. Не надо. Езжай потом прямо домой.  Лусик будет волноваться. – До свидания! – кивнул он нам, как бы уже знакомым и посмотрел на нас своими глубокими, темными, печальными, уже так знакомыми нам по Пайлаку, глазами. Это была не короткая печаль расставания. Это была долгая старинная печаль, о которой мы много знали от поэта-мудреца и патриарха Геворга Эмина. А он так написал в своей книге об Армении и армянской, выкованной несчастьями натуре: «Наверно, самое армянское слово в неисчерпаемом армянском лексиконе – это «тоска», и если существует болезнь, которую действительно можно считать «армянской»,

то это «истощение от тоски».

   Я пишу эти строки, отталкиваясь от своих заметок в путевом блокноте тех лет, лет нашего армянского паломничества. И я вновь вспоминаю свое чувство-сочувствие к той врожденной печали в глазах отца Андраника, почти старого армянина. Я видела всю Армению в его глазах - от полумифического царя Ары Прекрасного, не принявшего любви Семирамиды и умерщвленного ею, до Андраника - знаменитого  героя битвы с турецкими захватчиками в 1915 году.( Потом уже, в 1918 году произошло окончательное,  победное сражение у Сардарапата. Теперь там величественная арка, колокольня и могучие каменные быки в непокорстве и на страже).

     Как нам повезло, что к древним местам Армении повезет нас тоже Андраник. Это очень звучное имя. Наверно, была в такой случайности какая-то тайная связь эпох. 

    А теперь уже, спустя годы, при воспоминании высказываний Геворга Эмина, при возникновении в лабиринтах памяти образа отца нашего добровольного гида Андраника передо мной встает во всей своей отзывчивой добролюбивой трагичности еще и образ незабываемого Фрунзика Мкртчяна  с его большими выпуклыми будто от переполнившей их печали, глазами. Вот оно, вот оно лицо той Армении, о которой писал Геворг Эмин. У молодых только, быть может, легкие родовые напечатки этой тоски, а самой ее уже не было, тогда, в восьмидесятых. Но у Мкртчяна всё, вся история его предков проступала сквозь влагу трагических глаз до последнего дня его на земле. Потому так трогательны  порой его  комические бытовые артистические сценки. Смотришь и не хочется смеяться. Вот вся судьба Армении – глаза Фрунзика Мкртчяна. Хотя он и не был старым, и никогда им не стал, уйдя в другой мир, а не в небытие.

      Тогда, в восьмидесятых, мысли об Армении часто посещали меня и превращались в стихи, как самую краткую и экономичную форму их зримого воплощения. Сейчас  я хочу привести вот это:

 

    МОНОЛОГ  СТАРОГО  АРМЯНИНА

 

  …А солнце светило всегда нам и нежно и грозно.

В нем кровь отражалась, алея у ног Арарата.

И скалам неведом покой – облегченные позы.

И я всё не верю, что сладостна кисть винограда.

 

И я лишь одно понимаю: как зыбка отрада

на свете на этом,  и нет от тоски моей зелья,

хотя не ревут на холме – там, у Сардарапата

быки–исполины, упершись в родимую землю.

 

Светила на небе всё те же, что Ваагну мерцали.

Вновь Ара Прекрасный родится, а как же иначе?!

Но невидимыми и неслышимыми резцами

вновь вырежет память печаль в юном сердце горячем.

 

Чуть грустно лоза наклоняться к земле будет вешней.

И грустно фонтан будет биться средь жаркого лета.

И вновь будет грусть пробираться по улице здешней –

печальная наша, душевная наша примета. 

 

   Как бы для того, чтобы не дать тоске уйти из мироощущения армянина,  судьба подбросила Армении уже в конце XX века две трагедии: кровавые столкновения с Азербайджаном (Карабахский будто развязанный, но не разрубленный узел),  и трагедию Спитака, когда стихия природы смела этот город с многотысячьем людей. Армянская поэтесса Сэда Вермишева в стихотворении из цикла «Памяти жертв землетрясения» написала : «Только бы не было / Землетрясенья / Беды другие / Народ мой снесет!». 

  Великий Союз распался, но Россия остается другом. И Армения не забывает исторической связи с нею. Русский язык не исчез, не изгнан с армянской земли. Русский язык и русская литература  попрежнему преподаются в армянских  школах и  Армяно-российский  славянский университет несет свою миссию связи с русской культурой. Русский алфавит, прямой и строгий, встает рядом  с 1600-летним, преклоненным перед историческими подвигами армян, артистичным  армянским алфавитом.

      Недавно я прочитала впечатления журналистки Кары Мискарян  («Вокруг света», 2006, №11) о нынешней постсоветской Армении. Заботы мирной жизни, преодоление житейских трудностей и история, стремительная, бурная, но всё же более благополучная, чем в прошедшие тысячелетия, выдавливает состояние родовой тоски из сознания и подсознания молодого поколения. Кара Мискарян не увидела ёё в юношеских  глазах. Только лишь деловитость, озабоченность, поиск. Я увидела исчезновение этой печальной мглы в глазах юнцов уже в восьмидесятых! И неудивительно, тогда был период значительно большего общего  спокойствия, равновесия, какого-то своеобразного счастья, и в глазах была устремленность, уверенность…

     Но я думаю, что из века в век у кого-то, в дальнем роду, все равно будут появляться нестерпимые до сжатия сердца, глаза Фрунзика Мкртчяна. Как застывшая история народа, генетическая несмываемая печать. И все, глядя в такие глаза, будут вспоминать даже то, чего не видели, не знали. Такие глаза даются для глубоких и необъяснимых ощущений. 

  

      *   *   *

 

       Я думаю, что мы, русские, дети России, русские люди не только по крови своей, а по всему историческому прошлому, именно мы понимаем эту родовую армянскую тоску своим вековым психологическим устройством, сознанием и подсознанием своим. Потому что есть на нашем русском свете такое близкое ей понятие, нет, какое там понятие,  - ощущение, тяжесть в сердце  и томление ума – не высказать, разве что музыкой – русская тоска. Русская тоска – национальное не бедствие, не бедствие: это высочайшее напряжение человеческого духа. Никакое благополучное существование ни на Западе, ни на Востоке не может ее унять по ночам, если деловые дни заталкивают ее поглубже внутрь груди и бессонного ума. Это состояние тоски - не слабость человеческого духа, а высота его. Духовно бедный и слабодушный человек не понимает тоски. Тоски по времени, исчезающему в неведомых пространствах, тоски от горечи исторического прошлого, тоски по беспредельному будущему, тоски от ощущения одиночества  в житейской гуще, от богооставленности в этом мире, как говорит Н.Бердяев, а я добавляю – даже если он не верит в Бога. Ибо он тогда верит в какую-то высшую, но не осуществившуюся на земле идею разумного и справедливого миросотворения. А потом наступает тоска от неразделенности  этой странной тоски, тоска по умению быть счастливым и самая терзающая тоска -  по недовоплощенному творчеству. А ведь те, кто тосковал, сами его и воплощали: тоской была сильна русская поэзия. Именно интонация тоски делала ее прекрасной в XIX  и в начале XX века: Лермонтов, Блок, Есенин, Ахматова со строгой, сдержанной, подернутой классикой умолчания тоской, Цветаева с тоской мятежной, Бунин с тоской негодования, Георгий Иванов, Ходасевич, Набоков - с тоской разлуки… А сейчас? Кто из поэтов тоскует? А надо бы. Для благородства поэзии.

        Армянская тоска  конкретна, сжата, определенна. Русская тоска всегда отличалась от армянской своей некой метафизичностью, мистичностью, хотя и ее можно было бы объяснить национальными историческими путями. Но все же она другая, как другая страна, быть может, ее породившая: бескрайнее неохватное пространство, исчезающее за горизонтом по всем сторонам света и ветрами своими овевающее эти беспредельные земли. Русские ямщицкие песни так сладостно-больно передавали эту тоску, исходящую из этих далей, недоосмысленных, недопонятых, великих, коварных, уходящих в небо.   

  Гоголь сравнил Россию с птицей-тройкой, летящей в неведомое. Но в этом умилении, восхищении, любовании, раздумии  тоже интонирует тоска. Он не нашел способа до конца выразить ее. А впрочем, разве не она надела маску в «Ревизоре» и «Мертвых душах»?

  Какое-то мое раздумие и моя тоска давно написали моей рукой стихотворение «Дума» . Я вспомнила о нем, потому что оно всё  о том,  о чем ныне я написала несколько задумчивых строчек. Вот оно:

 

    ДУМА

            «Угрюмый край, туманный край» -

               название второй части первой симфонии  

               П.И.Чайковского, где первая часть – «Зимняя  дорога».

 

    Угрюмый край, туманный край.

    А тройка мчится, мчится, распластавшись,

    и от полета долгого уставший,

    молчит, уткнувшись в малахай

    её седок. Да кто он – молодой иль старый?

    Емелька ушлый, гневный Аввакум?

    Что ж он не правит? В дреме он, в угаре?

    Иль онемел от дум?

 

     Дороги нет, всё замело. Клубится 

     над снегом пар и ест глаза песок,

     а эта заколдованная птица –

     ей всё равно – летит на запад и восток.

    Ей всё равно что – лета или зимы,

    что – черт, что – бог, что – ноченька, что – день…

    А может это Пушкин наш любимый

    все скачет к нам по праху деревень?!

 

     На миг глаза закройте. Гривы

     Еще так хлещут! Но потерян след.

     Откройте. Мальчики в «Рено» катят спесиво.

     Простор. Туман. А крыльев нет.  

 

    Ощущение бескрайнего простора, бесконечной дороги порождали тяжелую русскую думу, и удаль, и тоску. Мальчик Лермонтов писал и писал свои тоскливые юные думы. Герцен, анализируя былое и облекая его в думы, сказал о своих единомышленниках: «Мы – боль». И это тоже было тоской… Без тоски нельзя праведно жить. В двадцать первом веке тоска должна быть деятельной. И у мальчиков, катящих в «Рено», всё же есть крылья – электронные, виртуальные. Просторы, дороги  - всё осталось. Но одоления времени и жизни без тоски и боли – это не по-русски…

 

        *   *   *

 

   Мы ладно сидели в маленьком «Москвиче» за спиной Андраника. «Москвич» не то чтобы мчался, но катился уверенно, как опытный поводырь идет по знакомым тропам, ведя за собой странников. Андраник предъявлял нам вначале улицы, потом двухтысячелетние камни бывшей крепости Эребуни. Он говорил о той давней стране Урарту, как говорят о родном кровном предке. Так, наверно, оно и было. Урарту, Арарат, царь Аргишти, наконец, Армения… Как всё созвучно. Чувствуется единство.

      А о своем тезке Андранике, герое Сардарапата, он рассказывал так, будто воплощался в него, будто это он отстоял Армению в последней битве с турками.  – Как хорошо  Вы знаете и передаете родную историю – восхитились мы.  – Да это же моя специальность  - воскликнул Андраник. 

    - Я закончил исторический факультет. Он улыбнулся, повернувшись вполоборота. Мы же сидели сзади, за его спиной. – Я и преподаю историю – сказал он, уже не оборачиваясь. – Это я в свободное время подрабатываю так, на своем стареньком «Москвиче». У меня жена, маленькая дочка. Надо стараться для них.

    После нескольких минут молчания  Андраник сказал:

  - А про Гарни рассказывать заранее не буду. Раз вы стремитесь туда, значит вы уже многое знаете об этом красавце I века до нашей эры.  То была римская эпоха Армении. Когда увидите, вам долго не захочется говорить. Будете молча глядеть на него, любоваться и думать: кто, как, когда, зачем…

     И мы въехали вначале в селение с обыкновенными домами, каменными, старой и новой кладки. Мы вышли из машины. Вокруг было зелено, тихо, солнечно: раскрылось полдневное небо  по-иному, чем в городе – шире и выше, повеяло нездешним ветром – это  под кожей трепетало предчувствие… Потом возникла большая ровная площадка.

   Он стоял на юру, стройный и строгий, младший брат Парфенона Афинского. Мы понимали, что он был в несколько раз меньше, и колонн, окружавших его, было только двадцать четыре, но он был так высок и величав в своей изящной стройности, что мы забывали об этих деталях. Да, он был величествен, как и должен  быть храм, посвященный Солнцу. Теперь внутри его было пусто, а когда-то, в языческие римские времена, там, вероятно, стояло  какое-то подобие солнценосного божества, которому поклонялись. На барельефах вокруг входа Атланты, склоненные на  одно колено, будто что-то держат  воздетыми руками. Конечно, небесный свод!

    А к главному входу  в поколеблемый и израненный землетрясением храм ведут высокие, очень высокие ступени. Их всего девять, но от такой высокости  их, восхождение к храму кажется восхождением к самому Солнцу! Их всего девять, но они вздымаются как девятый вал на море! Древний создатель храма знал как вселить трепет перед божеством и ощущение трудной и страшной дороги к нему.

   Портик и фронтон – сказал Андраник – восстановлены из упавших наземь деталей в первой половине XX  века. Андраник предугадал: мы молчали, думали. Ведь это памятник эллинистической культуры, которая в те времена влияла на все культуры и искусства  из Греции, вокруг Греции. И римское зодчество сформировалось из этих корней. Но этот храм был чудом и армянского мастерства – он был с древнеармянскими деталями своего прекрасного лица:  в особой кладке, обработке базальтовых плит (а не мраморных, излюбленного материала римлян), в узорах орнамента…

    Андраник был возбужден, он показывал нам лежащие в траве, справа от храма, обломки карнизов. Да, да, да, он подобен Пафенону, он построен, когда Римская империя поглотила и Армению, но армянские руки сложили и украсили его по упрямой национальной задумке.  Когда через несколько лет я перебирала свои путевые заметки, в них и оказался стих о том, что так волновало Андраника :

 

   ХРАМ  В  ГАРНИ

 

   Он в профиль и анфас 

   то ль греческий, то ль римский.

   Но на земле армянской возведен.

   Кто возводил,

   тот не боялся риска,

   был смел и тверд – камнями порожден.

 

    Прекрасные колонны и ступени.

    Пусть эллинский в нем профиль и анфас,

    армянские ветра под жарким солнцем пели,

    и что взрастало, радовало глаз.  

 

   Миры людей разламывались в крохи

   И начинались заново они.

   Но славит жизнь из сумрачной эпохи

   живой и солнечный армянский храм в Гарни.

 

      Он стоял как светлый луч этой земли, возвышался над крутой  стеной, над ущельем, где внизу стремилась как и тогда, когда его возводили, горная речка Азат. Спасибо тебе, Солнце,  древняя земля, спасибо неизвестным создателям этой каменной гармонии, соединенной с гармонией земли и солнца, спасибо, Андраник…

 

        *   *   *

 

    Наполненные чувством соединения с античностью, явившейся нам в промельке живой армянской истории, мы молча заняли свои паломнические места в «Москвичонке», доверились Андранику и покатили далее по его прихоти. В молчании мы думали о тех, что когда-то молились на том юру, в том храме кумиру Солнца. Мы всё еще не могли отвлечься, не замечали придорожного ландшафта… Прерывая молчание, Андраник сказал: «Отвлекитесь, потом будете вспоминать, а сейчас будет еще одно чудо…»

    В памяти осталось как мы въехали, как нам показалось, в широкое ущелье. С одной стороны возвышались скалы, они стояли в небе как готические храмы. С другой стороны, разбросанные вольно деревья и кустарники, напоминали рощицу. Рощица покрывала плато,  а плато обрывалось…  - Там, внизу, сказал Андраник, течет та же речка Азат, что в ущелье под храмом в Гарни.  Мы шли за Андраником, но он больше ничего не говорил. Значит, слова могли разрушить состояние предвидения. Оно накапливалось, чтобы увидеть и понять увиденное, не понимая, как же это создано… Там, где мы были, в Гарни, храм стоял на открытом месте, на воздухе. Дыхание было свободным, вбирающим. А здесь скалы слились с рукотворным храмом так, что храм-то и был скалой, а скала – храмом. И в скалу был вход,  настоящий храмовый вход. Это и был Гехард, что значит  - копье. Да, действительно копье, потому что этот храм, как копье пронзает монолит скалы. Но на самом деле имеется в виду копье, которым был поражен уже умирающий Христос и которое хранится в Кафедральном  соборе Эчмиадзина, духовного центра Армении.

     Мы вошли в скалу – мы вошли в храм. Стоял полумрак, нет, не полумрак, а сумерки. Сверху струился столб света. Мы подняли головы. Там, высоко, был светоносный круг – дыра в небо. А здесь, внизу, мы стояли в зале. Он был  изнутри купольный, как и положено храму XIII века. Арки. Колонны, полуколонны. Все детали  и  архитектурные  части храма, высеченные из этой же скалы, в которой они возникли, поблескивали, отполированные  и  изысканные. Всё величаво и скупо. Никаких украшений. Только на стенах наскальные барельефы. Запомнились львы, стоящие рядом и глядящие нам в глаза. Устрашающие и наивные звери соединены цепью за ошейники. Вот теперь, когда мы увидели и восхитились преображением скалы изнутри её, - ведь находясь снаружи, видишь только скалу – Андраник поведал нам главное - чудо рукотворного создания  храма, строгого, таинственно-сумеречного с небесным лучом света, несущим какую-то странную вечную весть сверху.  -  Вы, - сказал он – вошли через вход, который  завершил  необыкновенное стоительство. Этот вход  вырублен уже в готовом храме. А первый вход в скалу  там, наверху –  круглое окно в небо, когда смотришь снизу. Оттуда всё начиналось. Они (он не называл кто, потому что они безвестны) работали, держа в уме и в руках секреты скалотворчества. И в умах и в руках была такая божественная точность высекания, что рождались в полутьме задуманные величие и гармония внутрискальной архитектуры. Воздуха было мало. Они умирали. Мы их не знаем. Подвижники, герои. И жертвы... Андраник высказал, что думал.  Клянусь, мы всё это пережили, будто видели. И вот, конечно, уже дома сложилась БАЛЛАДА О ПЕЩЕРНОМ  ХРАМЕ.  Подробности, как свершалось всё в той давности, никто точно не знал, и Андраник лишь догадывался. И мне вольно было предположить и вообразить. Быть может, определение «пещерный»  не совсем правильное. Но так первоначально было названо стихотворение и опубликовано в журнале «Литературная Армения» в 1986 году.  Итак:

      В скалу врубались сверху мастера.

      Их замысел мерцал едва

      в первоначальной щели.

      Еду спускали  им в отверстие. Дыра

      уже казалась сверху им луной   

      на черном небе. Голова

      у всех шумела,

      и запах факелов душил их смоляной,

      а руки верные то ныли, то немели.

      Дни, месяцы и годы

      то замирали, то летели.

      Давид Сасунский мчался по горам.

      Шли мастера на смену мастерам.  

 

    Еще года… Колонны высятся. Могучи капители.

    И своды держат монолитный храм.

    И нету сил у мастеров

    к первоначальной щели

   подняться – к солнцу, звездам и ветрам!

   - Молиться некогда  нам в этом храме было…

   Прощай, земля! Прощайте, сыновья! Прощай, народ!

   Готово всё – пробейте только вход.

   Будь вечен, храм, хоть стал ты нам могилой.

      

      …И камень пел над ними.

      Бог молчал.

      То загорался день, то исчезал, остылый.

      Вновь молот с перерывами стучал.

       

     И вдруг скальный безмолвный храм заколебался -  воздух в нем заколебался – и зазвучал. Как? Окуда? Мы вздрогнули, оглянулись. Нас охватила звуковая волна тоски, дали, беспредельности и высоты. Мы вскинули взоры наверх, над нами зияла  круглая дыра в небо. Но слух наш повел нас направо. У одной из колонн в группе молодых людей стоял один, самый высокий, черноголовый, стройный. Казалось, будто он крылатый, так высоки были его плечи. Одна рука лежала на груди, а другая была полувытянута, обращена в пространство, она предлагала лившуюся мелодию. Глаза певца были полузакрыты. И он пел. Нет, не пел, он молился песней. Нет, не молился, он рассказывал давнее, скорбное, мучительное и в то же время такое светлое и любовно-доверительное. Может быть, это были жалобы, может быть, это были упреки?! Что за слова? Может, это была народная песня? Может, это были «Скорбные песнопения» Григора Нарекаци, которые все знали в Армении с X века? Такой мелодии, такой голосовой окраски её, я знаю, нет нигде в мире.

    Скальный купол отражал её и распространял ввысь, в небо, через дыру в небо. А скальные стены, я знаю, незримо трепетали, ибо они не могли не отозваться на эти мелодии, пришедшие из тьмы веков. И в нас тоже внутри всё трепетало, хотя мы не знали слов, но всё равно мы их понимали…Это было преображение слепого настоящего во всечеловеческое прошлое и будущее…

   Уходили из храма потрясенные и зачарованные. А высокий черноволосый певец оказался приятелем Андраника, студентом исторического факультета. Он остался у нас в памяти как образ песнопевца родины. Родины вообще, не только Армении. В таком 

пении-молитве-жалобе-тоске-гневе-печальной любовности каждый, вероятно, слышит дыхание своей родины. 

       Мы уходили. Но Андраник не дал нам так просто уйти.  Наш интерес и восторги были ему приятны, он решил их продлить. Он повел нас вдоль скального  храма по ступеням, вырубленным в камне – наверх, наверх до самого того окна–дыры в скале, с чего начинался храм, в которое опускалось небо. Было жутко. Мы ощутили дух бессмертных-смертных мастеров, которые сами стали частью этой скалы, вошли в нее, срослись с нею.

   Скальные, внутрискальные галереи, кем-то созданные вокруг, наверное, были древней великого храма. И стояли в них, вырубленные из скалы, хачкары – армянские крест-камни, такое единственное в мире христианское обращение к Богу. Стояли насмерть перед временем, возносясь к нему своими  каменными плоскими вертикалями с вырезанными на них, часто уже неразборчивыми надписями. 

   На обратном пути показал нам Андраник несколько  очень старинных высоких крест-камней  тоже с потертой резьбой орнаментов вокруг черно- или белокаменных, но еще отчетливых крестов. Они стояли у разрушенных монастырей, у родников, у пропастей  как  каменные воины-монахи. Вот так вросло в Армению христианство, и с IV века  никакие исторические события и нашествия иноверцев не смогли поколебать этой веры и верующие  каменотесы  высекали крест-камни – хачкары – эти каменные письмена, клятвы-молитвы. И сейчас высекают, мы видели новенькие красивые хачкары с национальным кружевом надписей. Дань традиции, вера, искусство – всё сплелось в преданности этой каменной летописи.

   Моё маленькое стихотворение – только короткий возглас воспоминания об этих удивительных стелах:

    

     ХАЧКАРЫ

      

   Как близко небо! Как угрюмы скалы!

   Как вопль торчит безрукая сосна.

   И я у края бездны там стояла

   и вглядывалась в камни-письмена.

 

    Ну где еще, скажите мне, на свете

    сияют вести каменных страниц

    так, чтобы небо через мглу столетий –

    чтоб само небо – к ним склонялось ниц!

 

    А что начертано на этих вертикалях,

    увы, прочесть мне не было дано.

    Но знаки тайные вокруг креста мерцали,

    а остальное было все равно.

 

     Да, хачкары это говорящие камни Армении. Да и какие камни в Армении не говорящие! Любимый мною лирик Армении Амо Сагиян в редкостном метафорическом поэтическом этюде о камне дал  пятьдесят его ассоциаций,  определений и значений в национальной  жизни: он (камень) есть дух и свет, и храм, и стол, и чаша, и достоинство, и скорбь, и стиль, и…  И в конце : «это танец Звартноца,  Гехарда псалмы, камень – мы».

 

      *   *   *

 

   Мы расстались с Андраником уже поздно вечером.  Расстались как друзья, как единомышленники. Только он был ведущий, а мы ведомые. Андраник сам предложил отвезти нас на следующий день к руинам Звартноца. Уставшие от впечатлений, от навалившихся на нас (счастливых) глыб истории, каменных воплощений истории, расчувствованные несравненными песнопениями, мы рассказывали, рассказывали. Кому? Улыбающемуся Пайлаку и хлопочущей Назик, которые всё это очень хорошо знали… Было уютно и отдохновенно в светлой обители. Нас понимали, кормили  и сожалели, что дни наши кончаются, а великая в их сердце, но очень маленькая на земле Армения имеет еще столько чудес и сокровищ ее старинного духа, воплощенных в ее рукотворных  и нерукотворных камнях! Пайлак дал нам книгу с любопытными текстами и картами Армении разных времен. После ужина мы погрузились в статьи об эпохе, в которую возник предстоящий нам завтра храм Звартноц – храм Бдящих сил – храм Небесных ангелов-хранителей. О том, каким он был, вернее, каким он мог быть, если бы могучая природа не разрушила  это могучее сооружение. 

   Рисунки, чертежи, предположения, доказательства. То было время католикоса Нерсеса III (VII век), выдающегося человека интересной судьбы. До обретения сана – воина, путешественника, ученого. Он мечтал о воссоединении с Византией и строил храм  -  руками лучших  мастеров - достойный Византии.  Храм был разрушен землетрясением в IX веке. Архитектор наших дней, Торос Тораманян измерял  каменные детали,  столетья лежащие на земле, ходил среди развалин и мысленно воспроизводил из них былое сооружение, рисовал его. То, что он вообразил, но вообразил не как фантазер, а как расчетливый художник, было трехярусным и небывалым. И ему не верили…   

   Спите спокойно – сказал мудрый Пайлак – завтра всё увидите. Вся Армения такая. Столько разрушений, столько каменных развалин, а она жива и глубоко дышит. Видели Ереван: он розовый, он живой.

И мы заснули. 

 

     *   *   *

 

    Утром Андраник подъехал прямо к нашему дому. Мы закрыли квартиру – у нас были свои ключи. Пайлак и Назик давно ушли на работу.

    … Как передать словами  величие обломков, гигантских обломков былого великолепия?! Разбитые колонны, капители с высеченными на камне большими орлами с расправленными крыльями, в них виделось зодчество скорее римское, чем византийское. Гигантские сколы стен. Они говорили о прекрасной громаде, полегшей под силой земной стихии. И Тораманян вычислил и перевел свои вычисления и мысли в чертежи. Получился круглый трехярусный  уникальный  великан. Диаметр ярусов уменьшался кверху, поэтому великан был весьма стройным. Я уже сказала, что не поверили даже архитекторы в возможность такого видения, провидения, интуиции, помноженных на точность глаза и ума.  

      В истории и науке всегда случаются удивительные открытия, когда их страстно желают.  При раскопках в Ани, древней столице Армении, где храм был точной копией Звартноца, но тоже был разрушен до основания, под землей была обнаружена статуя царя Гагика, который в руках держал модель храма в точности совпадающего с рисунком и чертежом Тораманяна. Тораманян победил время, природу, камни.  Не возродить храм наяву, и вместе с тем он все-таки возрожден. Мы видели в книге копии чертежей и рисунок храма. Мы тоже прошли сквозь время.

  Что сказать перед человеческими  знанием, упорством, вдохновением?! 

 

     У  РАЗВАЛИН  ХРАМА  ЗВАРТНОЦ  

 

    Что ж вы, Силы Бдящие, проспали

    страшный бунт природы роковой !

    Вот стоим в восторге и печали,

    Впитывая глыб прекрасных зной.

 

    Из поверженных деталей юный зодчий

    мысленно возводит стройный храм,

    и разрушенного храма дух восточный

    дальним ветром ходит по кудрям.

 

    И юнец примеривает сколы

    к  гению младому своему.

    Нету в мире выше этой школы:

    юный дух свободный и веселый

    подчинять расчету и уму. 

 

   Зная немного историю, мы понимали, что и Звартноц, и храм в Ани – это пульс зарождающегося Возрождения, возрождения высокого античного искусства в армянском его варианте, явленного нам в виде маленького «Парфенона» в Гарни. А последовательное обобщение свободолюбивых сказаний о Давиде Сасунском в цельный эпос – это тоже яркая вспышка Ренессанса в XIII веке. А разве свободное, как к равному, а не рабское обращение к Богу Нарекаци в «Скорбных песнопениях» это не заря грядущего Возрождения? Если бы к Армении пришел покой, оно бы состоялось. Так было и в Грузии – вспыхнула заря раньше, чем в Европе, в век царицы Тамары и Шота Руставели, и накрылась кровью и пеплом. Велик и трагичен Кавказ.    

 

   Мы каждый день возвращались домой полные раздумий о прошлом Армении. А настоящее? Настоящее мы ощущали светом солнца, доброжелательной улыбчивостью всех встречных, вниманием нашего друга Андраника, шумом высоких фонтанных струй на площадях. Толпы студентов спешили по утрам в свои институты под сенью седоголового Арарата, семейство Пайлака радовалось нам, а мы  отдавали ему свое восхищение всем вокруг. Ереван казался родным. Конечно родными могут быть камни, стены,  деревья, но по-настоящему родными бывают только люди. И вовсе не тогда, когда у них одна кровь. А тогда, когда у них одна родина. Нашей родиной была великая страна. В сороковые-роковые кровь всех, населявших эту страну смешалась воедино. Все стали кровными братьями. Я снова вспомнила слова Геворга Эмина:

   Я так выхожу из своего дома,

   Как будто вхожу в свой дом.

   А Сильва Капутикян  написала еще точнее: как прекрасно жить в стране, в которой, куда ни пойдешь, ни поедешь – всюду родина. Таким было наше сложное отечество Союз разноликих стран. Может быть, не для всех. Но для большинства. Эти чувства родства и единства мы испытали в нашем коротеньком паломничестве, и туго спрессованные впечатления были и любовью, и благодарностью, и удивлением, и восхищением, и пониманием нашего общего бытия.

 

      *   *   *

 

    Последний вечер. Расставание с Андраником. Обмен адресами. Зашли в магазин, купили  необыкновенный армянский сыр, чтобы увезти с собой. Называется ехегнадзор. Он с густым вкраплением в него пахучей неведомой зелени. По виду, на разрезе напоминает европейский рокфор, но дух его восточный, резко-приятный и сказочный.

      Перед подъездом мальчишки играли в хоккей. Мальчишки по всей стране в ту пору играли в хоккей. В городах – на асфальте. И у армянских мальчишек были самодельные клюшки, а шайбой был странный предмет – полушар – полугайка.  Как страстно играли они, как гнались за ловким пацаном, уводившим шайбу-гайку к вражьим воротам ! Я засмотрелась, и армянский мальчик  оказался  зарисованным мною в своем победном беге...

   

   АРМЯНСКИЙ  МАЛЬЧИК

   

    На роликовых мчался он коньках

    и шайбу вел умелою рукой.

    Играли искры на его зрачках,

    огонь был смуглым на его щеках,

    и Арарат светился за спиной.

 

   Остановился он на миг, на миг,

    и в глубине его горящих глаз

    увидели мы чей-то древний лик,

    который сквозь века туда проник

    и оживал, и вглядывался в нас.

 

    И эта смуглая и смелая рука…

    В ней тоже слиты, сцеплены века.

    Века надежд, пустынь, кровавых рек…

    А мальчик шайбу вел, всё убыстряя бег.

    И будто мир рукоплескал, и не было преград!

    И за спиной светился Арарат. 

 

        *   *   *

 

    Утром Пайлак сумел на своей служебной машине отвезти нас на вокзал. Пайлак и Герман обнялись. Родные, непохожие. И не кровь, и не молоко их роднили. А дух, одухотворяющий их мысли и чувства, армянско-грузинские, а если присоединить меня, то и белорусско –украинско – и главное – русские… Мы возвращались в Сочи через Тбилиси. В Россию через родную Грузию.

 Так было, было, а будет ли еще когда-нибудь такое совершенство и единство мирочувствования?! 

 

          

        P. S.  Путевые записи в дни паломничества, последующие заметки в блокнотах, а также мысли последнего времени составили канву и основу моего повествования.

   Этой Армении, родной, с древней тоской в глазах больше нет. Есть другая, хорошо описанная Карой Мискарян в 2006 году и Петром Алешковским в 2009-м («Дружба народов», №9). По духу, стремлениям, по выбору жизненных ценностей и более прагматичному пониманию бытия она стала во многом одной из стран, врастающих во всеобщую современную цивилизацию. Быть может, ее прошлая тоска это просто романтика поэтов и лириков?! А мое восхищение ею в те четыре дня – это любовь и тоска тоже романтически-имперские?! Пусть так. Но то, что было, - было, было, было. И моя, и её тоска – это настоящие живые куски нашей жизни. Я пишу для того, чтобы мелодия, услышанная в Гехарде, и мелодия моей русской души остались в гармонии и звучали при чтении этих воспоминаний.

____________________________

© Кресикова Иза Адамовна, 1985-2009

Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum