Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Эффективность инновационных систем в науке. Эволюция тройной спирали
Статья посвящена процессу построения эффективных национальных инновационных сист...
№10
(328)
05.09.2017
Культура
Литературное возвращение. Рецензия на два эмигрантских сборника, вышедших в России
(№10 [328] 05.09.2017)
Автор: Илья Абель
Илья  Абель

                                          … а кто знает, может быть,

                                          мне повезло - я жила здесь, в

                                          этом доме, и сумела рассказать

                                          о его несчастливых и 

тоскующих обитателях...

                                            Виктория Платова. Обитатели 

    С паузой в четверть века мне в руки попали две книги, содержание которых перекликается, отзывается, сосуществует в другом измерении отражением пережитого. И потому показалось правильным сравнить оба сборника: «Город и мир» Сост. Я.А. Гордин. - Л.: «Час пик», Лениздат, 1991 и книгу Марка Гиршина «Убийство эмигранта. Брайтон Бич. Романы». - СПб. ТОО «Журнал «Нева»», 1993. (Библиотека журнала «Нева»). Между ними и в художественном, и в тематическом аспектах несомненна взаимосвязь, о чем интересно сейчас поговорить, зная, что произошло в русской эмиграции, и в современной России за те десятилетия, что прошли с момента выхода названных сборников. Что интересно само по себе, а также в контексте того, что стало с эмигрантской литературой, занявшей свою нишу в российской культуре.Обе книги изданы были примерно в одно и тоже время, в одном и том же городе. И, если «Город и мир» говорит о том, что авторы его оставили в своем родном городе, то в книге «Убийство эмигранта» речь идет о том, что они нашли, уехав из СССР (почти все авторы названных книг оказались в эмиграции в семидесятые годы прошлого века).

    Таким образом, через 25 лет после выхода обеих книг оказалось возможным прочитать их из сегодняшнего дня, что дает возможность именно за счет дистанции временной увидеть острее и внимательнее их тематику, ракурсы восприятия реальности и контекст.

   К сожалению, некоторых из авторов указанных изданий — например, Бродского, Довлатова, Нечаева, вероятно, кого-то еще, о чем неизвестно из-за неполноты сведений в интернете, нет в живых. Но есть тексты. И о них полезно теперь поговорить спокойно и серьезно.

1. Ленинград и дальние окрестности

   Сборник русской прозы, названный оригинально и претенциозно одновременно, открывает краткое вступление его составителя, а возможно, и инициатора — Якова Гордина. Сейчас уже трудно во всех подробностях представить конец восьмидесятых- начало девяностых годов в СССР, когда эйфория от перестроечных надежд сменилась очевидным и драматическим разочарованием. Да и Гордин, историк, соредактор журнала «Звезда» написал в начале книги «Город и мир» то, что и должен был написать о том, что есть эмиграция, что такое единое культурное пространство, как относиться к тем , кто уехал тем, кто остался и станет читателем эмигрантской прозы нового времени. Его доводы и суждения небесспорны, порой осторожны и идеологичны (свобода свободой, а внутренняя цензура, как и дух времени никуда не исчезли). Главная его заслуга в данном случае состоит в том, что книга все-таки вышла, несмотря на перипетии и перемены в государстве( о чем в финале), открыв прежде всего питерцам литературу, которая была недоступна. И потому, что издана за пределами СССР, что никогда до того не приветствовалось, если речь шла о бывших(?) соотечественниках. И потому, что была именно оттуда, ясной, правдивой в меру авторского таланта, при том, что уже в другом аспекте идеологизированной.

   Вот как Яков Гордин говорил тогда о тех, кто уехал и нашел себя в иной культурной, литературной среде.

   Задача сборника — показать, как эти люди, оказавшиеся в принципиально ином психологическом, политическом, экономическом контексте, смотрят в свое прошлое, показать, как дети города, странствующие по безграничному миру, оглядываются на свой город. (с. 5)

   Различны причины изнания и самоизгнания. Мир раздвинулся, и степень его интегрированности гораздо выше. Но суть проблемы остается — вне зависимости от удачности или неудачности конкретной эмигрантской судьбы. Эмиграция писателя, человека языка, перемещение его в иноязычную стихию — это, безусловно, ситуация, с особенной жестокостью выявляющая драматические черты смены контекста. (с.6)

    При том — не надо впадать в крайности и видеть в той или иной книге особые достоинства только потому, что она — эмигрантская. Важность для нас эмигрантской литературы — в особенности вгляда, а не в тотальной гениальности. Думаю, что таланты распределились по обе стороны государственной границы вполне пропорционально. (с.8) Я. Гордин. Литература и пространство

    Сказанное Яковом Гординым звучит патетично и несколько обобщенно, что связано, наверное, с условиями, когда сборник находился в работе и готовился к печати. Это было еще не так уж и привычно — эмигранты в свободном доступе к читателю-соотечественнику. И потому — некоторая риторика и сглаживание конфликтности ситуации, чтобы уравновесить позицию тех, кто эмигрировал, и тех, кто остался. Мудрость ли в этом или социальный заказ,   теперь не имеет принципиального значения. Вот он перед нами – текст вступительной статьи в книгу. И явно, что сейчас мы прочитываем его не с тем настроением, чем было бы тогда, когда книга вышла. Хорошо это или плохо — не так уж важно, хотя ясно, что с дистанции воспринимаешь пусть и не слишком далекое, но минувшее иначе, чем будучи ему современным.

     Понятно, что тогда, когда эта книга вышла (в мягкой обложке, на плохой бумаге) еще не столь привычным было отношение к литературе эмиграции, потому суждения Гордина установочные и акцентирующие внимание на том, что ему важно было сказать — писатели уехали потому, что им в творческом и в человеческом плане было здесь не слишком приемлемо жить и писать свои произведения. (Заметим, что по советской привычке, за исключением единственного произведения рассказа «Обитатели» Виктории Платовой», все остальные публиковались в зарубежных изданиях — в «Ardis»,«Континенте», «Эрмитаже», «Третьей волне».)

    Несомненно, что у тех, чья проза вошла в сборник «Город и мир» на тот момент, скорее всего, напечатаны были и другие произведения, например, у Иосифа Бродского (о ком - отдельный разговор). Но Гордин отобрал и в хронологическом порядке, по тому, что в них описано, выстроил их так, чтобы подтвердить свои размышления о том, что авторам их было душевно тесно оставаться в предлагаемых им рамках ( а в семидесятые годы — совершенно определенно и точно). Но всё же несколько перестарался, нагнетая критическую интонацию по отношению к тому, что писатели оставили на исторической тогда для них родине. Если нет практически вопросов по тому, как композиционно выстроена книга — от довоенного времени до наших дней через литературные произведения, то есть проблема однообразия в том, как описано давнее и не слишком прошлое и настоящее. Всегда критично, для тех лет — диссидентски и иронично, но с горечью и сожалением, правда, и с патриотизмом тоже, поскольку речь идет не просто о месте на карте, а о годах, прожитых здесь когда-то, в первой половине жизни каждого из авторов.

    Несомненно, что главной в своем роде вещью в этой книге является роман «Как одна плоть» Игоря Ефимова. Он достаточно непрост по структуре: герой его вспоминает себя с раннего детства, с того времени, когда остался с тетями, поскольку родители его были в тридцатые годы арестованы и сгинули. Тут и переживания из-за одиночества, в эвакуации и после возвращения в родной город, сложные взаимоотношения с женой, а также выбор линии в судебной процессе из-за аварии, в которой рассказчик пострадал. Все это — как бы его записи, сделанные во время лежания его в больнице после ДТП. А вместе с тем, есть тут и автобиографическая линия, публицистикой пробиваясь там, где заходит разговор о школе, о том, как в ней добивались единообразия во всем — от облика до мышления.

  Вот несколько цитат, говорящих как и о произведении, так и о том, что при таких отступлениях от сюжета оно никак не могло выйти в советское время. Без них — вероятность публикации была бы несомненной, но с выходом Игоря Ефимова к очевидным и нелицеприятным выводам об устройстве жизни в СССР с тридцатых до семидесятых годов — никоим образом.

     Мне вдруг приходит в голову, что во всех этих картинках, застрявших в моей памяти, все же есть что-то похожее, одна общая черта. Невыразимость. В центре каждой картинки обязательно я сам , и в момент растерянности, полной невозможности высказать окружающим, что со мной происходит, чего я хочу, почему мне плохо. (с. 64)

    Так видит  взрослый человек свое детство без самых близких людей, но проведенное рядом с теми, кто его безусловно любит, кто о нем старательно и постоянно заботится, оставшись из-за потери близких людей в одиночестве и страхе уже не за себя, а за ребенка.

  А где же я, собственно я, сам я? Где тот, которого терзают страх и надежда, желание и скука, восторг и отчаяние? Кто возьмется ответить на главнейшие вопросы — как жить, к чему стремиться, что хорошо и что плохо? Отвечать берется литература. Литература — это книги. Книг очень много. Книги я люблю... Самое ужасное, что именно в этих наискучнейших книгах, и только в них, настырно и однозначно выпирает то, чего я столь страстно ищу, - Закон для всех людей. Его невидимые заповеди охватывают, кажется, всю жизнь человеческую, во всяком случае, нашу, нет ни одного самого мельчайшего поступка, который тотчас не нашел бы своего места в его оценочной шкале. Шкала эта нигде не выписана отдельно, но я быстро усваиваю ее и знаю уже, например, что по ней САМОЕ ПРЕКРАСНОЕ, что только может быть на свете, — умереть за Родину. Я таю от восторженной готовности умереть, я счастлив был бы хоть сейчас, но ведь случай представляется не каждый день. И коль скоро приходится жить, то возникает вопрос — как? Шкала отвечает и на это, продолжает перечень поступков и дает оценку каждому. (с. 130)

     И далее, действительно, идет список того, что с точки зрения советской морали достойно, а что нет — героично или наоборот!

      Давно известно, что истина людям (всем людям) не  под силу. Но я осмелюсь утверждать, что тем же «всем людям» не под силу жить в постоянном сознании, что все их существование держится лишь на лжи. И именно в этом смысле та новая Ложь не была глупостью. Она не шла по пути обычных  иллюзий разума, будто можно поведать человеку истину, и тогда он наполнит ею свою жизнь. «Наполните его жизнь объединяющей ложью, и он признает ее за истину», - вот был ее принцип. Человек будет поругивать газеты, рассказывать анекдоты про вождей, подтираться важными портретами, но в глубине души останется при убеждении, что основные ответы-то - правильные. Ибо усомниться в этом хотя бы на секунду означало бы для него самое страшное - остаться одному, выпасть из Мы. Мы же, вообще, в принципе своем, не может существовать, скрепленное истиной, ибо истина всегда гласит одно и тоже: ты один. Но как он не хочет, как ему плохо одному!

И тогда является она, спасительница наша. (с. 136)

     А здесь уже мнение повзрослевшего человека, помнящего и про единообразие в школе, в пионерлагере, в городе и в стране. Человека, прожившего это чувство приобщенности к «Мы», и понявшего, что всё же немаловажно и «Я», отстаивающего это я в меру собственных скромных сил в выборе книг и цитат из них, в интересе к математике, поскольку законы ее универсальны и доказуемы, в потребности остаться самим собой, несмотря на унификацию всего и вся — от моды до трат после зарплаты, развлечений и отношений с друзьями и представительницами противоположного пола.

     Нет, я чувствовал, конечно, чувствовал  уже и там [в математике] что-то неладное. Но откуда ж было взять сил и взглянуть в лицо безнадежности?... Ни просвета! Ни щелки! Мы еще ничего не знали о свирепости этой стражи, никто не рассказывал нам о расстрелах  ученых и уничтожении целых отраслей науки, но и без того было ясно: всякая борьба бесполезна. Чувствовалось, что главный принцип именно и состоит в непогрешимой однозначности ответов. (с. 140)

   Можно привести и другие пространные цитаты из романа Ефимова «Как одна плоть», однако, и того, что приведено сейчас, достаточно, чтобы понять его позицию, то, что практически приложимо в любому из произведений, которые вошли в книгу «Город и мир». Выводы Игоря Ефимова могли бы при необходимости стать их эпиграфами, вступлениями, поскольку то, о чем он говорит в своем романе с мукой и разочарованием, несомненно, есть как бы фон того, о чем здесь написали другие авторы, поскольку фон и атмосфера их социалистического бытия, вне зависимости от возраста, — одинаковы. И слова одного писателя приложимы к тому, о чем рассказали другие, ведь его мысли есть то, что заметно и в их оригинальных произведениях, в подтексте, затактом.

    И поэтому именно роман «Как одна плоть» сознательно и правильно выделен, помещен практически в начало сборника «Город и мир», поскольку является общим началом того, что составило эту неравнодушную все-таки, пронзительную прозу в разных ее вариациях одной и той же темы.

    Потому заметны и взаимосвязи романа Ефимова со всем, что есть данный сборник. В каких-то подробностях роман Ефимова перекликается, с повестью Марины Рачко «Через не могу»: детские разочарования и страхи – Ленинград в годы блокады, что дополняет роман Ефимова, создавая единую картину того, что пережили жители города в те сотни дней блокады, оставаясь в нем, и вне его. А американские впечатления героини повести Рачко дополняют то, что не сказано у Ефимова, как и у других участников сборника. И лишь намечено в рассказе «Встретились, поговорили» Сергея Довлатова.

    То есть, перед нами интересный и поучительный литературный документ, где то, что выражает личную позицию каждого из писателей, каким-то образом сосуществует уместно и органично со всем остальным, как единое и информативное целое, художественное и дневниковое одновременно. По сути, перед нами своеобразная документальная, как уже отмечалось, автобиографическая в основе своей проза, ставшая фактом художественным и являющаяся в определенном смысле обобщением.

     Прежде всего тут очевидна хорошая литература, с четко разработанной интригой, ясно и конкретно описанными характерами, читабельная беллетристика, где традиции литературы сугубо советской, несколько прямолинейной и заданной в основе своей, сочетаются с элементами фронды в духе Василия Аксенова. То есть, живость описаний совпадает с желанием сказать о том, что осталось там, в СССР, так, чтобы не было сомнений, что уезжать было необходимо, и что эмиграция — правильный и единственно приемлемый выбор.

    В первую очередь это ощутимо в рассказе «Лишний» Сергея Довлатова (само название которого напоминает уроки литературы в школе), повесть «Последний путь куда-нибудь» Вадима Нечаева, рассказ Виктории Платовой «Обитатели», рассказ Марка Зайчика «Крановщица Гладбах».

    Но явным вторым ударным произведением в «Городе и мире» стала повесть Людмилы Штерн «Двенадцать коллегий». Сейчас она более известна как автор книг о Бродском, как и Игорь Ефимов, но в названном сборнике выступила как самобытный и вполне профессиональный писатель.

    Ее проза, опять же не лишенная автобиографического момента, представляет научный мир на уровне одной из лабораторий Ленинградского университета. Здесь есть все, что знакомо не только по минувшим десятилетиям: свободный график работы; отчеты, которые делались для галочки; стояние в рабочее время за дефицитом — продуктов или товаров; интриги между учеными, подсиживание, даже войны и подлости по отношению друг к другу. Сквозной темой тут стала подготовка той, от имени которой написана повесть, кандидатской диссертации. Здесь необходимость лояльного отношения к новому руководителю лаборатории, который подсидел и практически выгнал из университета тихой сапой, цинично и нагло предыдущего начальника; помощь тому, кто писал о том, что было в лагере, к которому прямое отношение имел его отец; отношение к эмиграции, куда собрался один из сослуживцев вместе с женой, а также многое другое. То, что известно по тем временам из личного опыта читателей повести «Двенадцать коллегий», что было еще не так далеко по времени, и потому воспринималось как публицистика, будучи произведением прежде всего художественным. Проза Людмилы Штерн, добротная, выразительная есть то, чем была и чем осталась в главном советская литература и в постсоветское время. То есть, именно литературой, таким обозначением действительного, которое правдоподобно, но все же несколько сглажено и упрощено. Здесь заметен элемент увлекательной подачи материала, когда автором все названо своими именами, а читателю остается только внимать сказанному писателем, воспринимая это за художественность и мастерство.

     Тоже можно сказать и о «Лишнем» Довлатова, где героем стал именно лишний человек, талантливый литератор, пытавшийся работать в газете «Советская Эстония», жить богемно за счет пожилых дам, опустившийся в конце концов и не вписавшийся в иные реалии тех лет. Естественно, различается мера таланта Довлатова и Штерн. Кроме того, в его рассказе есть ирония, грусть, нечто личное и прочувствованное через себя.

    Горечь есть и в маленькой повести Нечаева «Последний путь куда-нибудь». В этой краткой истории два главных героя: тот, кто хотел переплыть в Японию и посмотреть там Сад камней, и тот, кто будучи поэтом средней руки и бабником по жизни, сопровождает его в поезде по дороге в Москву, практически, этапирует. И, к тому же, на каждой остановке состава дает отчет о поведении попутчика, о его высказываниях. Сначала кажется странным, зачем нужно было везти признанного психически нездоровым человека, перебежчика через всю страну. Потом становится ясно, что спецслужбам- людям в одинаковых костюмах и шляпах с одинаковой фамилией Сидоров — нужно было понять, опасен ли данный человек или нет, а, если опасен, то в какой степени, насколько, одним словом. Таким образом, в руках сопровождающего, как бы поэта — судьба, а как выяснилось, и жизнь того, с кем он вел откровенные и отнюдь не крамольные беседы. Попутчик понимал мизерабельность собственного положения, далекие от оптимизма перспективы того, что у него будет в ближайшее время, был спокоен и немногословен. А поэт все время сообщал встречающим — жарко, давая тем самым понять, что беседы носили вроде бы провокационный характер. Потом он узнал, что попутчик повесился, хотя по свидетельствам односельчан, похоже это было на имитацию суицида. Пережив болезненно свое участие в происшедшем, поэт тоже попал в психушку, с вполне реальным диагнозом после запоя, а потом вышел из нее и выпустил сборник стихов.

    Почему именно этот сюжет завершает книгу «Город и мир» - не совсем понятно. Очевидно, что лаконичная проза Нечаева характером и логикой, ей свойственным, акцентирует внимание читателей книги на том, что важно было, собирая ее, высказать и Якову Гордину. Но получилось мелковато и слишком упрощенно, мало для финала разговора о причинах и необходимости эмиграции.

    Таким же странным кажется выбор «путевой прозы» (определение Бродского) «Путешествие в Стамбул». Да, в ней есть строчка о том, что поэт хотел посетить города, которые каким-то образом имеют отношение к географическим координатам Ленинграда, есть небольшая главка о том, как и почему христианство попало в Россию и прижилось в ней. Но основная часть написанного Бродским — о религии и власти, о христианстве и язычестве, что перемежается впечатлениями о Стамбуле и Афинах, где создавались эти заметки путешественника . (Кстати, буквальное название этой вещи Бродского звучит так — «Полет в Византию», но Гордин, вероятно, имел в виду ссылку на «Континент», где текст был опубликован и в таком свободном по смыслу виде и вошел в русскую литературу постперестроечных дней.) Ко времени выхода «Города и мира» Бродским были написаны «Полторы комнаты», « Меньше единицы», где речь шла именно о Ленинграде, «Трофейное», «Состояние, которое мы именуем изгнанием, или попутного ретро», где говорится о мечтах про эмиграцию. Так что, Якову Гордину, истинному другу поэта, можно и нужно было выбрать нечто более совпадающее с тематикой сборника. А он включил в него скучноватую, тягучую диатрибу, что, возожно, важно было с точки зрения религии в России, отношения Бродского к религии. Но все же никак не вязалось с тем, о чем другими авторами говорится в их произведениях, вошедших в «Город и мир».

    Может быть, только из-за нескольких суждений Бродского, вроде тех, что будут приведены ниже:

    Деваться Руси от Византии было действительно некуда, подобно тому как и Западу от Рима. И подобно тому, как он зарастал с веками римской колоннадой и законностью, Русь оказалась естественной добычей Византии. (с. 42)

       Что же касается идей, то чем покойный Суслов или кто там теперь занимает его место — не Великий Муфтий?  Чем Генсек не Падишах или, лучше того, Император? И кто, в конце концов, назначает Патриарха, как впрочем, и Великого Визиря, и Муфтия, и Халифа? И чем Политбюро — не Великий Диван? И не один ли шаг — шах- от дивана до оттоманки? (с.43)   

      Я не историк, не журналист, не этнограф. Я, в лучшем случае, путешественник, жертва  географии. Не истории, заметьте себе, но географии. Это то, что роднит меня до сих пор с державой, в которой мне выпало родиться, с нашим печально, дорогие друзья, знаменитым  Третьим Римом. (с. 46)

    Сроки, прошедшие со времени написания и публикации  приведенных выше строк и тогда, когда их можно было прочитать в российском издании, воспринимались как пронзительные и в чем-то пророческие, но все же несколько сгущающими краски, мрачноватыми. Правда оказалась еще жестче литературного высказывания. Понятно, что сейчас никто не позволит где бы то ни было безнаказанно высказаться в таком роде, заметить что-то подобное, не будучи обвиненным в оскорблении чувств верующих или в чем-то подобном. Будучи по природе своей человеком не просто талантливым, а и прозорливым, что иногда совпадает при честном подходе к дарованному ему призванию, Бродский обозначил перспективу. И его прогноз, как выяснилось теперь, состоятелен и точен, как это ни грустно после первоначальных ожиданий перемен и надежд на их скорейшее осуществление, то есть, уже при нашей жизни, как минимум.

   Столь же доказательными оказались и другие произведения «Города и мира», поскольку стало теперь, при прочтении их, примечательно, что то, что сказано было о прошлом, как об уходящем безвозвратно, сохранилось и теперь почти в неприкосновенности, усилилось , но в несколько ином контексте и стало иллюзией/имитацией законности и порядка. Хотя по точке отсчета и вектору движения осталось прежним, пусть и подновленным, несколько иным.

   Несомненно, что кульминацией этической, документальной стал рассказ Виктории Платовой «Обитатели». Там в духе черного юмора или исповедальной прозы, киношно, зримо и жестко до натурализма перечислены жильцы дома, где жила тогда героиня этого произведения, мать одиночка и писатель. Это ужасный по повседневной тупиковости коммунальный мир с изменами, нищетой, эгоизмом, пьянками, драками и разрывом родственных и иных отношений. Практически очерк в духе «натуральной школы» девятнадцатого века, связанной, как известно, с Петербургом в первую очередь. При том, что нет здесь критического пафоса, обличения и осуждения. Заметно сочувствие, поскольку судьбы всех персонажей изломаны, исковерканы и по вине обстоятельств, и по их собственной привычке жить так, а не иначе. Так сказать, страница жизни с ее грязью и ее мукой, переданная узнаваемо, точно и горько.

   Неслучайно совсем как раз финальный абзац, в некотором сокращении, из прозы Виктории Платовой, стал закономерным и оправданным эпиграфом к обзору того, что вошло в книгу «Город и мир». И правильно будет привести еще одну цитату из рассказа Платовой «Обитатели», чтобы из эмпиреев духа, прекраснодушных силлогизмов спуститься на землю, в тот мир, который для большинства граждан СССР был, а для кого-то и теперь остался — обыденным явлением.

     Я живу в Нинкиной комнате и, по правде сказать, если б моя жизнь так же, как жизнь других обитателей этого дома, была на виду, они так же не поняли ее смысла, как я силюсь и не понимаю смысла их бедных жизней; а если бы вдруг поняли — вот уж посмеялись бы надо мной вдоволь, а может быть, ужаснулись бы и пожалели меня не меньше, чем я их.

 ...Я пишу, выколупывая из сердца слова, как из плохо расколотого грецкого ореха выколупывают полезные и вкусные кусочки мякоти — с трудом и наслаждением. Но сколько бы я ни писала, рассказы мои никому не нужны  - редакции их не берут, и ничего, кроме муки, они мне не приносят, заражая меня тоской и болью моих героев, - но мука эта нестерпима только потом, когда рассказ уже закончен, когда отхлынет волна горячей радости труда. (с. 250)

     Даже в нескольких процитированных выше фразах видна, как кажется, не только традиция русской литературы с ее достоевщиной и подпольем, а и то, подобно абзацам из романа Ефимова, что касается непосредственно творческой жизни всех тех авторов, чья проза и составила эту книгу. Можно было быть кем угодно — ученым, инженером, студентом, рабочим, а потом ехать из лаборатории, цеха, аудитории, курилки к себе домой, чаще всего — в коммунальную квартиру, читать газеты, слушать радио, смотреть новости по телевизору с одним и тем же подтекстом, чтобы, если хватит сил и вдохновения, заняться тем, к чему лежит душа. 

    Вспомнилась одна очень давняя дискуссия  в литературном журнале о том, как надо заниматься писательством, совмещая его с работой, службой, учебой. Запомнилось наивное предложение — пишущему человеку давать возможность уйти пораньше, чтобы у него остались силы на то, чтобы создавать прозаические или поэтические произведения. Ну, это ведь вам не Европа, где сейчас могут дать любому год на то, чтобы он написал книгу, или чтобы он не работал вовсе, получая некую субсидию. Так что и тогда, и теперь пожелание молодого автора воспринимались маниловщиной. Но, читая рассказ Виктории Платовой, понимаешь, что для того, чтобы стать литератором в ССС , надо было иметь не только трудолюбие, талант и усидчивость, а и уверенность в собственных силах, несмотря ни на что. Конечно, в новой России творческому человеку легче, да и интернет открывает перед ним же такие возможности, которые даже предположить тогда было невозможно. Но и сказанное в «Обитателях» не потерялось, не исчезло, поскольку кроме красивой картинки по телевизору есть и обыденность со всем тем, что описала Платова, и что пока встречается если не повсеместно, то достаточно нередко.

      Но что мы всё о своих да о своих пенатах. Есть в «Городе и мире» что-то и про заграницу, когда-то желанную, а теперь более доступную, но не менее жестокую по тому, что с нею на самом деле связано.

    Собственно говоря, об эмиграции в книгу, подготовленную Яковом Гординым, вошли два произведения — большой рассказ Марка Зайчика «Крановщица Гладбах» и небольшой «Встретились, поговорили» Сергея Довлатова.

     Довлатов снова иронично и достоверно описывает то, как неприметный человек, живший в СССР с нелюбимой женой, воспитывавший чужого ребенка — дочь, не имевший карьерного роста, не являвшийся в чем-то примечательным, благодаря своему усердию, педантичности, последовательности сделал карьеру в Америке. И в какой-то момент решивший приехать в СССР к бывшей жене с подарками и с заготовленными на все случаи жизни репликами. Подарки жена,озабоченная и усталая из-за бытовой замотанности, забрала без всяких сантиментов и особой благодарности. А то, что он готовился ей сказать на возможные ее доводы, герою рассказа пришлось говорить проститутке в шикарной местной гостинице. Типичная довлатовская проза, где смешное сочетается с грустным в духе Шолом-Алейхема, но в иное время и в иных обстоятельствах.

    Марк Зайчик, подробно рассказывая о том, что было у Елизаветы Ароновны Гладбах до отъезда в Израиль, и после эмиграции на историческую для евреев родину, тоже описывает человека почти неприметного, женщину, которая старалась по жизни и по складу характера ничем не выделяться. Ее как-то угораздило работать в оборонном цехуКировского завода ( почти тридцать лет стажа). Первого мужа она потеряла в самом начале войны. Он пошел добровольцем в народное ополчение и там сгинул. Одна она поднимала в годы блокады маленькую дочь, которая потом не приняла ее второго мужа и уехала с мужем военным к месту его службы. Второго мужа Гладбах спасла от смерти, буквально выходив после возвращения того из тюрьмы, куда он попал за не совсем благовидные дела. От него она родила дочь. И вместе с ним собиралась в эмиграцию, но он умер накануне отъезда, так что полетела в Израиль она вместе со взрослой дочерью. И в Земле Обетованной наконец, уже в достаточно преклонном возрасте, нашла свое настоящее счастье, поздно, но все же заслуженно. Хотя понятно, что в восьмидесятые годы прошлого века, как и сейчас, как известно, Израиль — не самое тихоt место в мире.

    Третьим ударным, не по значению, а по эпичности, произведением книги оказалась повесть Марины Рачко «Через не могу». Если у Ефимова и Штерн художественность выражается в документальности, то у Марины Рачко — документальность приобретает статус художественности, оставаясь близким к документу повествованием. Здесь также — несколько планов: переписка рассказчицы с дальним родственником, с которым та случайно встретилась за пределами СССР во время перелета в США, и написанные специально для него воспоминания об истории семьи, главным образом, бабушки, которая в семье была главой и сохранила до 97 лет отменное здоровье, понятливость, как и упрямство и диктаторские замашки. Будучи по словам составителя сборника первым произведением автора, повесть Марины Рачко несколько вторична, уступая мастерству Ефимова, Штерн, Довлатова и Бродского. Вместе с тем, в ней есть не правдоподобие, а правда, то, что можно придумать, но, будучи пережитым, подлинным, становится обобщением, подкрепленным истинным чувством и искренней подачей бытового материала. Тут много подробностей блокадного и послевоенного быта, которые переданы именно в контексте жизни одной семьи, интеллигентной, обычной, ленинградской. Пожалуй, «Через не могу» – лучшее произведение сборника «Город и мир» именно потому, что литературность здесь не заданная, а связана с желанием автора написать правильную прозу. При том, что само содержание повести настолько емко, выразительно и значительно, что она именно документ пережитого, лишь введенный ради доступности в рамки литературного произведения. Это литература безыскусная, достоверная и четкая по отбору деталей, по строению сюжета, ясная и убедительная, пусть и несколько наивная в попытке писательства как профессии. 

     Трогают тут подробности: как продавали в комиссионный магазин серебряные вещи, чтобы их не конфисковали, как складывали продукты питания, запасаясь на всякий случай, как школьники поехали в блокадную зиму в гости на несколько дней к морякам, как смотрели фильм про войну, как возвращались после школы, обстреливаемы камнями на развороченных улицах города. И это всё наряду с описанием впечатлений от американского быта, всего, что поражало и удивляло в США. Потому снова можно говорить о том, что одно прозаическое произведение подтверждает сказанное в другом. Заслуга ли тут составителя или сходство деталей, переживаний и восприятия всего и вся, или то и другое одновременно — не так уж и принципиально. Отдельное произведение сохраняет при всем том свою самостоятельность, входя частью в общий разговор о житье-бытье. И потому сборник «Город и мир» поучителен и в том моменте, что дал возможность познакомиться с эмигрантской литературой хоть и с заведомым опозданием, но не слишком долгим.

    Может быть, именно поэтому повестью Марины Рачко «Через не могу» и надо было заканчивать, как кажется с точки зрения читателя, данный сборник. Но Яков Гордин выстроил его так, как считал нужным, сделав представительным, и в меру возможного — объективным и внятным в частном и в главном.

    Два слова хочется сказать и об оформлении книги (художник В.Г. Гузь). Если бы на первой и последней страницах обложки ее не было названия, а в самом на челе и списка авторов в алфавитном порядке и названий обоих питерских издательств, то черные с серым фотографии и на фротнисписе тоже, мрачные, удручающие, метафорические и страшноватые могли бы показаться иллюстрацией к фильму «Земляничная поляна» классика мирового кино, шведа Бергмана. Почти те же часы, но со стрелками, портрет мужчины, городской пейзаж, еже один — размытый, через стекло с дождевыми каплями. Зачем надо было книгу эмигрантской прозы оформлять так удручающе — не совсем понятно. 

    Для того, чтобы передать образ города, знакомый по произведениям Достоевского, например, или зрительно показать все тоже — мрачную данность, из которой и от которой авторы книги уехали в советское время за границы города и страны — трудно теперь узнать. Но то, что взять в руки книгу в таком специфическом оформлении, вряд ли захочется. Если только из интереса к тем именам, которые перечислены на ее обложке и повторены в оглавлении. Объяснить такую визуализацию литературы теперь можно объяснять так и этак, что может быть крайне далеко от правды. Но факт в том, что внешне книга подана так, что вызывает не симпатию, а раздражение, что парадоксально, понимая, что намерения издателей ее были самые благие. Хотя бы, хотелось бы на это надеяться, а получилось как-то чересчур жутковато и киношно. 

    Такой вариант преломления документального в художественное, что близко интонации того, что вошло в книгу «Город и мир», но все же несколько преувеличено в отрицательную сторону, усугублено до предела, до отторжения и неприятия. Так иногда бывает, это и случилось летом 1991 года, ставшего поворотным в новой российской истории. Коллаж из фотографий вдруг повторился в коллаже трагических событий, что неприятно и больно, но тем не менее — случилось в России в тот год.

     И еще в связи со сборником стоит сказать и о том, как история подчас резко вмешивается в сугубо литературные дела. В выходных данных книги «Город и мир» указано, что она сдана в набор 10 июня 1991 года, то есть, за день до провозглашения независимости России, с чего началась новая история уходяшего в небытие СССР и России, как самостоятельного государства на постсоветском пространстве. А подписан сборник был в печать — 10 сентября того же 1991 года. То есть, после августовского путча, и через четыре дня после того, как Ленинград был переименован по инициативе и активном участии Собчака, тогдашнего мэра города и непосредственного начальника нынешнего Президента РФ, в Сант-Петербург. То бишь, готовилась книга в одну эпоху, которая почти революционно завершилась, а вышла — в начале другой эпохи, которая с торможением (где оно, ускорение по Горбачеву?), продолжается в наши дни. И тираж книги в 200 000 экз. теперь кажется просто фантастическим по своей данности, остатком советской книгоиздательской деятельности, который удалось чудом сохранить в первые, нервные, странные, еще почти в духе СССР до декабря того же 91 года, месяцы свободного плавания нового государства.

    Таким образом, вне зависимости от воли составителя, его детище, его жест, поддержанный издательством, приобрел несколько иной, повседневно животрепещущий, обостренный и неожиданный подтекст, что укрупнило и то, что сказано было участниками книги, и то, как это было именно ими сказано. Конечно, «Город и мир» - не «Метрополь» начала девяностых прошлого века, но что-то в книге выразилось свежо и неординарно. Потому она и сейчас читается не только, как свидетельство своего периода отечественной истории, в том числе, и истории литературы, а как оригинальное собрание талантливых, самобытных и интересных произведений, ярких по своей сути, составляя вместе уникальное и не устаревшее единство мысли и восприятия реальности.

                                   2. Нью-Йорк, касриловская окраина

        Потому что не было еще случая, чтобы эмигрант приехал на Брайтон Бич, а потом чтобы Брайтон Бич его отпустил.

                                                          Марк Гиршин. Брайтон Бич

      Город маленьких людей, куда я ввожу тебя, друг читатель, находится в самой середине благословенной «черты». Евреев туда натолкали — теснее некуда, как сельдей в бочку, и наказали плодиться и множиться; а название этому прославленному городу   - Касриловка.

                    Шолом-Алейхем. В маленьком мире маленьких людей

    Марк Гиршин, родившийся в Одессе, уже в зрелом возрасте в середине семидесятых годов прошлого века эмигрировал в США. Если судить информативному и респектабельному по сайту «Журнальный зал», то в новой России его начали печатать в 1999 году, а потом постоянно с начала нулевых до середины десятых годов нашего века. Сначала в питерском журнале «Звезда», потом в питерском же журнале «Нева», а потом в московском издании «Слово/Word “.Его манеру письма того времени трудно спутать с чье-то другой. Единственно, что рядом можно поставить прозу Анатолия Азольского, который писал также беллетристично, вязко и увлекательно. Но в ней больше было интриги, развития событий, обычно — бытовых, но описанных сочно и вдохновенно, так что от его прозы невозможно было оторваться, пока произведение не дочитаешь до конца. Марк Гиршин в своем творчестве тоже не лишен умения писать выразительно и так, что захватывает его повествование от начала до конца. Но всегда в его произведениях была и сохранялась постоянно, как подтекст, как оттенок — грустная нота. Он не просто великолепно описывал героев в своих произведениях, а явно и искренно сочувствовал им, что было не приемом, не фигурой речи, не заведомой заданностью, а подлинным писательским взглядом на то, о чем он говорил в том или ином случае.

    Эти же черты, усиленные до лаконичности и проявляющиеся с первых строк заметны в сборнике «Убийство эмигранта», куда вошли два романа — заглавный и «Брайтон Бич», которые сосуществуют в интересном, программном и взаимно дополняющем единстве, как и произведения нескольких писателей в сборнике «Город и мир».

     Но перед тем, как перейти к разговору непосредственно о романах Марка Гиршине в книге «Убийство эмигранта», стоит, как кажется правильным, сделать некоторый краткий экскурс в историю национальной и американской литературы одновременно. Речь здесь о творчестве классика еврейской литературы второй половины девятнадцатого — первых десятилетий двадцатого веков. Чуть больше ста лет назад по некоторым обстоятельствам своей жизни он вынужден был перебраться в Амерку, где и умер в 1916 году.

    В царской России наряду с литературной деятельностью Шолом-Алейхем исполнял обязанности казенного раввина, то есть, был представителем еврейской общины в переговорах с местной властью.

   После революции, заметим, его произведения были очень востребованы, поскольку он создал в них такой образ еврея, который вполне, в зависимости от тех или иных кампаний в СССР, устраивал советскую власть — чудаковатый человек, суетливый, озабоченный простодушный, обремененный детьми и желанием хоть что-то заработать, в меру религиозный, тихий и немного странный. Такой образ еврея настолько пришелся ко двору советской власти, что его пропагандировали, как единственно приемлемый для восприятия и удобный для разговоров о национальной политике в стране. Чего стоит, например, тот факт, что именно идиш, диалектный и собранный из разных языков — иврита, польского, немецкого и других, идиш, разговорный язык европейского еврейства, в СССР официально был признан единственным языком евреев. (Заметим, что богослужение и в наше время ведется исключительно на библейском иврите, маме лашон, языке матери.) Шолом-Алейхем специально подчеркивал, что в своем творчестве имел в качестве образца русскую литературу его времени. При этом на идише, в основном, создавал повести, романы, пьесы, в которых местечковая прежде всего жизнь представала несколько карикатурно, романтично и приблизительно. То есть, Шолом-Алейхем задал на столетие вперед тот тип народной литературы, который признан был властями и читателями, вне зависимости от происхождения, идеальным по отображению жизни евреев в «черте оседлости» и, порой, за ее пределами.

   Шолом-Алейхем также был человеком в меру религиозным, в меру светским, что и отразилось в его книгах, которые при всем том, что с замечательной трепетностью переведены на русский язык, все же чем дальше, тем больше воспринимаются как нечто поверхностное и банальное.

    Самым известным циклом небольших произведений Шолом-Алейхема было собрание прозы о касриловцах, жителях Касриловки, такого вымышленного города, в котором проживали бедные евреи, отмеченные всеми теми чертами, которые характерны для традиционных героев классика еврейской национальной литературы. Цикл этот создавался с начала двадцатого века. И продолжался после переезда автора его в США. Тут к местечковым сценкам и событиям, описанным, как всегда с грустью и как бы юмором, ну, вылитый Гоголь, добавились истории о том, какова жизнь в Америке. То, что выходило в рамках « В маленьком мире маленьких людей» развито было в «Новой Касриловке», особенно в одноименном произведении и в «Касриловском прогрессе». Здесь Шолом-Алейхем в буквальном смысле слова описывает излюбленных своих персонажей явно с другого берега, из другого полушария, что дает ему возможность воссоздать местечковый быт в том же ключе, но при том — с большей отстраненностью.

    А про американскую жизнь вроде бы смешно, но с очевидной литературщиной кратко поведано писателем в рассказе «Берл-Айзик». Начинается он с того, что сказано главное об этом персонаже — за ним в Касриловке ходила слава враля и фантазера, мягко говоря. Потому к его словам прислушивали невнимательно, а имя его в отрицательном смысле вошло в местную поговорку. Именно Берл-Айзик, побывав в США, возвратился в Касриловку, и с явными преувеличениями, но все же в основе близко к фактам, описывает заокеанские нравы.

    В связи с романами Марка Гиршина обратим внимание на два момента в этом рассказе. Берл-Айзик замечает, что в Америке каждый свободен быть, кем хочет и жить, как хочет, и что внешнее проявление религиозности американцами по его наблюдениям явно не приветствуется. А, скажем, вовсе — наоборот. Так что, и в США у евреев есть проблемы проживания среди других народов. Понятно, что Берл-Айзик по привычке что-то приукрашивает и преувеличивает, но все же многое передал из тамошней жизни точно, уловив самую ее суть. Так что, есть смыл в очень лаконичных цитатах познакомиться с касриловцами, поскольку они не исчезли, а продолжают быть самими собой и в наше время.

                                 В маленьком мире маленьких людей                                   

                                Город маленьких людей

        Откуда взялось название Касриловка? Вот откуда.

     В нашем быту бедняк, всякому известно, имеет великое множество названий — и человек скудного достатка, и впавший в нищету, и просто убогий, и до чего же убогий, нищий, побирушка, бродяжка, попрошайка и бедняк из бедняков. Каждое из этих перечисленных названий произносится со своей особой интонацией, со своим особым напевом... И есть еще одно обозначение бедняка: касриел  или касрилик.Это название произносится уже с напевом другого рода, к примеру: «Ой, и касрилик же я, не сглазить бы!..» Касрилик — это уже не просто бедняк, неудачник, это уже, понимаете ли, такой породы бедняк, который не считает, что бедность унижает, упаси боже, его достоинство. Наоборот, она — даже предмет гордости! Как говорится, нужда песенки поет...
    Забитый в уголок, в самую глушь, отрешенный от всего окружающего мира, сиротливо стоит этот город, заворожен, заколдован и погружен в себя, словно никакого касательства  к нему не имеет весь этот тарарам с его кутерьмой, суетой, сумятицей, кипением страстей, стремлением подавить один другого и всеми прочими милыми вещами, которые люди удосужились создать,  придумав для них всякие названия, вроде «культура», «прогресс», «цивилизация» и другие красивые слова, перед которыми порядочный человек с величайшим благоговением  снимает шапку. Маленькие, маленькие люди!
.. (с. 279 — 280)

    Таковы, как говорится, все они, эти маленькие люди, – не мрачные ипохондрики, не слишком озабоченные делами воротилы. Наоборот, они славятся на свете, как недюжинные выдумщики, краснобаи, как неунывающие души, живые создания, убогие достатком, но веселые нравом. Трудно сказать, чем они так, собственно,  довольны. Ничем особенным — живем, не тужим!.. Живем? А ну, спросите их, к примеру: «На какие доходы вы живете?» И они вам ответят: «На какие доходы мы живем? Вот видите, же, ха-ха, живем...» И примечательно! - когда бы вы их ни встретили, они мечутся как угорелые — этот сюду, тот туда, и вечно им некогда. « Куда же вы бежите?» - «Куда мы бежим? Вот видите же, ха-ха , бежим, все надеемся,  - не удастся ли что-нибудь  урвать, чтобы достойно справить субботу...» (с.281)

   Когда у маленьких людей дело доходит до острого словца, их ничто не остановит, ради красного словца они не пожалеют, как говорится, ни мать, ни отца. На белом свете про них рассказывают такие истории, которые подчас кажутся небылицами, но можно смело поручиться, что это сплошь подлинные происшествия. (с. 281)

    Вам хочется, конечно, знать, как выглядит Касриловка? Хороша неописуемо! А уж если посмотреть издали — и того лучше! Издали город живо напоминает... Что мне вам такое, к примеру, назвать?.. Подсолнух, густо усаженный семечками, доску, покрытую мелко накрошенной лапшой. Как на блюде, лежит он перед вами,  и вы за версту можете разглядеть все его прелести, потому что город, понимаете ли, стоит на горе, то есть на город надвинулась гора, а под горой скучилось множество лачужек, одна на другой,  как могилы на старом кладбище, как ветхие черные накренившиеся памятники. Об улицах говорить не приходится, потому что дома строились как попало, их не рассчитывали, не измеряли при помощи циркуля; свободного места между домишками тоже нет: почему ни с того ни с сего пустовать месту, если на нем можно поставить дом?

...И тем не менее, не огорчайтесь, имеются и улицы, большие улицы и малые улички, тесные переулки и закоулки. Но они, скажете, не так прямы, малость извилисты — то ползут в гору, то бегут под гору, а то вдруг перед вами на самой дороге дом, или погреб, или просто яма? Ну, и остается вам не ходить одному ночью без фонаря! О маленьких людях не тревожьтесь — касриловец в Касриловке никогда не заблудится; каждый попадает к себе домой, к своей жене и детям, как птичка в свое гнездо...

  А далее, в середине города имеется широкая полукруглая, а может, четырехугольная, площадь, на которой находятся магазины, мясные лавки, лабазы, рундуки и ларьки. (с. 283 -284)

                    Новая Касриловка. Касриловский прогресс

   Но для этого, к сожалению, нужны деньги, а денег нет как нет — старая касриловская беда! Все есть в современной Касриловке, кроме одного — денег! Если бы Касриловке при ее уме и просвещенности еще и звонкие — те-те-те! (с. 600)

Берл-Айзик (Американские чудеса)

Представьте себе, что этот самый Берл- Айзик оправился в Америку, пробыл там несколько лет и вернулся назад, в Касриловку. Каких только чудес о не рассказал об Америке! (с. 628)

А живут они там! - всю свою жизнь только и знают,  что спешить, мчаться, бежать. У них это называется «ари гоп»! Все они делают второпях, даже едят на ходу. (с. 639)

Шолом-Алейхем. Собрание сочинений в шести томах. Том 4. Рассказы. М.: ГИЗ «Художественная литература», 1960.

   Если проводить очевидные параллели, то реальным прототипом Касриловки можно считать Одессу, город со специфичным до начала эмиграции составом населения, атмосферой разросшегося местечка, специфическими отношениями между близкими людьми и окружением, разговорами в советское послевоенное время про эмиграцию (прежде всего — в США и Европу), легендарным рынком Привоз, портом, песней Никиты Богословского «Шаланды», именами Утесова, Багрицкого, Катаева, а теперь и Жванецкого.

   Это был такой удивительный островок жизнелюбия и остроумия на мрачной карте СССР, то, что замечалось несмотря ни на что при всех режимах и городских властях. Не будучи столичным, как Москва, знаковым, как Ленинград, несмотря на наличие легендарного Оперного театра и традиции музыкальных штудий Столярского по обучению игре на скрипке, Одесса оставалась при всей своей всесоюзной и мировой славе, городом провинциальным, окраинным. В чем были и определенные преимущества: возможность непосредственно по морю уехать в любой конец света, вернее, в Новый Свет (США, Канаду), в Старый Свет (Германию), или, как говорится, по желанию на худой конец на историческую родину, в Израиль. То бишь, думается, что эмиграция еврейская из Одессы в любую точку мира была, наверное проще, а информированность населения, как и кучность, так сказать, переезжающих в другую страну — больше.

    В таком контексте понятно, что Марк Гиршин в обоих своих романах описывает именно то, как чувствуют себя, как ведут себя в Америке именно одесситы, те, кого он знает очень хорошо с рождения, те, кто переехали в ньюйоркский район Брайтон Бич для того, чтобы остаться там самими собой — касриловцами по определению. С небольшими , вероятно, гешефтами, с надеждами, планами, разочарованиями и ожиданиями. Но все же — повторим , самими собой, одни — мечтатели, другие — деловые люди. (Примечательно, что эти романы заинтересовали российское издательство, поскольку они поучительными оказались в разговорах об эмиграции, которая в начале девяностых годов прошлого века стала для россиян актуальной второй раз после революции 1917 года. Но Марк Гиршин написал все же не сатиру, а практически документальную прозу, что вне зависимости от того, какой посыл в публикацию ее вкладывали издатели его двух романов, значительнее того, что в ней хотели бы они видеть, сильнее и многообразнее антипропаганды переезда в другую страну на постоянное место жительства.)

   Эмиграция Марка Гиршина связана с Чикаго, но действие обоих его романов происходит в Нью-Йорке, как сказали бы одесситы, на минуточку.

     Роман «Убийство эмигранта», по объему в два раза меньший, чем «Брайтон Бич» может быть обозначен, как пролог к последнему. В нем небольшое количество основных героев, хотя при всем этом основные проблемы их житья-бытья в Америке названы конкретно: потребность получать как можно больше ссуд и чеков от благотворительных организаций, при наличии вэлфэра, получения субсидий на проживание в гостинице и изучение английского языка, возможность нелегальной подработки, а также потребность любым способом обратить на себя внимание.

    То, что в названных романах рассказывает Марк Гиршин, есть и некоторое обобщение, поскольку нечто похожее можно было бы сказать и про то, как евреи проживали в те десятилетия в Германии, и в Израиле. Не случайно ведь, что на Земле Обетованной тех, кто приезжал до и после перестройки на Святую Землю называли «колбасной эмиграцией», как и то, что выходцы из СССР демонстративно селятся в Тель-Авиве, как городе сугубо нерелигиозном по определению, сохраняя местечковость по языку, оказываясь в гетто нового рода, поскольку не стремятся изучать иврит и вписываться в полной мере в израильскую жизнь. Это, во-первых.

    Во-вторых, Марк Гиршин написал в романах о том времени, когда интернет в мире не был еще так развит, как теперь, тем более, в СССР. И потому можно было рассказывать о себе любые небылицы. В «Брайтон Бич» эмигрировавший писатель рассказывает на лекциях о том, что ему не давали печататься, но наряду с другими сборниками собственной прозы носит и тот, что назван «Партийцы», а на одном из его вечеров в Нью-Йорке почитатель его таланта наизусть повторяет тот рассказ, который писатель выдает за неопубликованный, хотя его печатали в одесской прессе.

    Другой герой, собственно, тот эмигрант, который и был убит на глазах рассказчика, читает дремучие по дилетантизму лекции по истории, занимается плагиатом и не стесняется врать на каждом шагу, создавая с женой имидж гонимого и преследуемого, что не соответствовало действительности.

    Отметим, что оба романа Марка Гиршина не просто бытовые как бы в духе «натуральной школы», но и нравоописательные. Вот лишь один пример из множества: один из спонсоров выделил благотворительной организации солидную сумму на приобретение для нуждающихся очков. Выяснилось, что практически все , жившие на Брайтон Бич, имели проблемы со зрением. И потому встали в очередь на получение бесплатных очков, которые тут же посылались в Одессу, пока город не был полностью завален ими. Но, когда в ту же организацию пришел одинокий человек, которому на самом деле по медицинским показаниям нужны были очки, вдруг выяснилось, что отпущенные на это мероприятия средства спонсора закончились. И молодому человеку пришлось покупать очки за свои деньги.

   Но, повторим, Марк Гиршин — не сатирик. Его цель — не повеселить читателя в духе Шолом-Алейхема, приведя сценки из ньюйоркской жизни. Он пишет о том, что важнее бытовых удач и умения обмануть американцев и эмигрантов заодно.

   У романа «Убийство эмигранта» есть и второе название - «Дневник простака». И это не просто жанр, в котором написан роман, а и отсыл к «петербургским повестям» Гоголя. И — в первую очередь — к «Запискам сумасшедшего». Поприщин ведет свои записки осенью, в тусклое, грустное время промозглой петербургской жизни. Он не хочет меняться сам, ему хотелось бы — сначала в мечтах, а потом в реальности — чтобы его жажда женитьбы на дочери начальника департамента сбылась наяву. Но он не делает для этого ничего, оставаясь никчемным, дурноватым и неприметным чиновником.

    Автор дневника в «Убийстве эмигранта», имеющего подзаголовок «Случай в гостинице на 44-й улице», начинает свои заметки через две недели после прибытия в Америку, в конце лета, а завершает их в ноябре. Но важно подчеркнуть, что тут совпадение не только в жанре произведения Гиршина с повестью Гоголя, а в том, что характер ведущего дневник человека многим напоминает то, что известно про Поприщина. Несомненно, что пишущий дневник человек больше привязан к реальности, по сути — ближе к норме поведения. Он практично и правильно реагирует на все, что с ним происходит. Но живет именно как посторонний, заглавный герой классика французской литературы двадцатого века.

    Он все делает правильно, но несколько заторможенно и не так активно, как нужно. В установленный срок ходит получать чеки в благотворительную организацию, ждет ответа редактора из эмигрантской русскоязычной «Новой речи», понимая, что там его никогда не напечатают( и потому, что он пишет настоящую литературу, и потому, что она не только серьезна, а иронична, заставляя думать, а не сплетничать), изучает английский язык самостоятельно и на курсах, ищет работу и в конце находит ее, поселяясь в закутке склада пишущих машинок. А еще вступает в отношения с замужней женщиной, которая не уходит от американца, но все же испытывает удовольствие побыть наедине с бывшим, наверное, отнюдь не первым в ее жизни соотечественником. Общается с соседкой, которая занимается сомнительными делами, то сходится с компаньоном, то прячется от него. И как-то общается с тем, кого потом убьют негры прямо в гостиничном номере. Писателю хочется работать, он любитель порядка, потому покупает метлу и однажды собирает уличный мусор в картонные коробки, чтобы его забрали потом местные сотрудники коммунальных служб.

     В нем постоянно прорастает привычка о чем-то написать. И он пишет, поскольку ясно, что занятие литературой — его призвание.

     Если эмигрантская литература в сборнике «Город и мир» в некотором роде соотносима была с творчеством Аксенова советского периода, то оба названных выше романа Марка Гиршина в определенном роде близки прозе Сергея Довлатова американского периода. И дело тут не в очевидном совпадении жанра «Убийства эмигранта» и сборников прозы Сергея Довлатова, где в названии в одном случае указана пишущая машинка, в другом — персональный компьютер. Марк Гиршин писал экономнее. У него короткие фразы и диалоги, то, что есть известные лирические отступления любого рода — кратки и визуальны до предела, как в киносценарии, переведенном в режиссерский текст.

    Герою дневника сразу не нравится семейка соседей по гостинице: цинизмом своим, напористостью, равносильной наглости. И поэтому, когда пишуший заметки замечает, что к тому эмигранту врывается в открытую дверь негр, чтобы попросить денег, которые только что отказал давать автор дневника простака, он не делает ничего, чтобы спасти товарища по эмиграции. Потому что накопилось по отношению к нему много такого, что уже нельзя скрывать. Например, то, что устроители лекции того лжеученого и страстотерпца не приняли во внимание замечания писателя о том, что лекция была профанацией. (Но по стечению обстоятельств именно то, что тезисы критического содержания постфактум были им написаны и переданы в учебное заведение, которое проводило лекцию, стало поводом для обвинения критика псевдоученого в наличии мотива для совершения преступления, в данном случае, убийства.)

    Марк Гиршин подробно и с некоторым сарказмом описывает, как его героя допрашивал местный полицейский в присутствии эмигранта чуть ли первой волны в качестве переводчика. Буквально в один день он становится знаменитостью. Его расспрашивают, тайно фотографируют, выпытывают у него подробности, чтобы за счет таким способом полученных сведений обратить внимание на себя — получить приработок в виде гонорара за фото, заявить о создании книги о преступлении. То есть, за счет несчастья другого создать себе славу и не оказаться в проигрыше, раз в руки идет скандальный и востребованный прессой материал. Нормы морали, уважение к тому, кого ославили как соучастника преступления, сочувствие к пострадавшему безвинно человеку — все это за пределами логики тех, кто вдруг стал втираться к нему в доверие. 

     Заметим, что герой романа «Убийство эмигранта» отдает себе прекрасно отчет в том, что его выпытывают, что тем, что связано с его переживанием, все в меру наглости и упрямства хотят воспользоваться. Но, тем не менее, будучи человеком покладистым, вроде бы и бесконфликтным, понимая все сказанное, он все же не пресекает вмешательства в собственную жизнь. А тогда, когда заканчиваются доллары, обмененные в СССР на рубли и вывезенные в Штаты, когда из-за шумихи вокруг его имени благотворительная организация отказывает ему в продлении выдачи чеков, не говоря уже о заветной восьмой программе, он смиряется с тем, что произошло. Съезжает из гостиницы, и принимает рабские по сути своей условия работы и проживания, которые, воспользовавшись его незавидным положением, навязывает ему тот, у кого в магазине она брал до того пишущую машинку в аренду. И его жизнь теперь, с того самого момента, приобретает наконец-то определенность, пусть и мизерабельную, но четкую перспективу, которая, хоть и не устраивает нашего простака, возможно, и в вольтеровском духе, но принимается им, поскольку ничего другого, оказавшись неподготовленным к американским условиям бытия, он предпринять не смог и не сумел, что одно и тоже вроде бы.

Вот кредо творческого человека в «Убийстве эмигранта»:

Настроение немного лучше. А то получается нелепость. Кто врет, того слушают. А если хочешь сказать правду, то надо освободить аудиторию, то все страшно заняты. Приятно, когда добьешься своего. (с.66)

    Другое дело, что перед нами больше — благие намерения, хотя и поступки тоже. Но с оглядкой на советскую жизнь, как и одного из героев романа «Брайтон Бич». В Одессе он был правдолюбцем, писал жалобы во все инстанции, за что его отовсюду гнали, что и привело его в Америку. И тут он стал тоже борцом за справедливость, но потерпел полный крах, поскольку его по-советски отыскиваемая правота тут оказалась излишней. И вот к какому выводу он пришел, когда его зашикали на собрании благотворительного фонда: Впервые за диссидентскую деятельность почувствовал, он не нужен. Эти люди имеют все, что хотят. Им не за что бороться. (с. 308)

    С очень большой долей справедливости, но и упрощения можно было бы утверждать, что роман «Брайтон Бич» написан в духе небольших произведений Шолом-Алейхема. Это маленькие сценки, где действуют множество героев. Их взаимотношения сосуществуют, пересекаются, взаимодействуют, находят отклик. Если записыватель мыслей в дневник был человеком неторопливым, то в том, что можно с некоторой уверенностью считать как бы его рассказами, написанными за годы жизни в США, в Нью-Йорке, показаны все подряд люди энергичные, по-американски деловые, однако, конечно, же с одесским акцентом. Снова мысли о том, чтобы получать вэлфер и немного работать, иметь доступ к вожделенной восьмой программе, устраивать личную жизнь, продавать все и все, чтобы получить прибыль, нарушая американские законы, не зная английского и живя, как еще недавно в Одессе, но в Нью-Йорке, ставшим филиалом приморского города Украины.

  Каждый устраивается, как может, не стесняясь никого и ничего. Так, владелец антикварного магазина, любитель женщин и карточной игры, каждый раз доказывает тем, кто только приехал в США, что бвышие в употреблении матрасы выцвели от солнца. И только от этого на них пятна, а не от выделений обитателей дома престарелых. Он же совершенно спокойно скупает краденое и разбивает витрину пошивочной мастерской, которую по случаю приобрел его сотрудник Арон, учитель, порядочный человек, знающий английский язык.

   Кстати, наверное, только Арон в романе «Брайтон Бич» единственный, с оговорками, положительный герой. Он хочет соблюдать закон, платить налоги с продукции мастерской, оформить честно бумаги по зарплате закройщику и швеям. Но именно это не устраивает некоторых его сотрудников, потому и убытки пока не оставляют места прибыли. Но и Арон, понимая махинации своего шефа в антикварном магазине, хоть и не согласен с ним, но терпит все махинации того.

   Замечательны, несомненно, в романе Марка Гиршина женщины. Они наивны, но преданы. Им хочется пусть не большой любви, но какого-никакого семейного счастья. Они ищут его, изменяя мужьям, идя на очевидные преступления, вроде распространения наркотиков, гражданские браки и тому подобное. Но в сравнении с мужчинами, которые заняты в «Брайтон Бич» делами и развлечениями, они думают о детях и будущем.

  Это не те две дамы, о которых рассказал в своем дневнике его автор в «Убийстве эмигранта». Они честны даже в некоторой своей порочности, поскольку ощущают себя именно женщинами, женами, матерями, сохраняя при всем том и мудрость, и чистоту, и доброжелательность, и преданность, и отзывчивость, чего нет у их мужчин — мужей и любовников.

    В этой прозе Марка Гиршина меньше литературности, так сказать, художественности, что несколько выпячено было в том, что публиковалось из его произведений в российских журналах недавних лет. Здесь художественность проявляет себя в документ альности, в такой уникальной степени достоверности и безыскусности, когда кажется, что перед нами не роман, а именно дневник в первоначальном, неприукрашенном виде. При том, что хоть и выстроен этот роман подобно мозаике, в нем чувствуется жетская и упругая композиция. И вовсе не случайно последние абзацы его посвящены последствиям блэкаута (аварии с электроэнергией ) 1977 года в Нью-Йорке, что стало естественным завершающим аккордом данной правдивой фантасмогории в лицах и событиях.

    В «Брайтон Бич» особенно писатель рассказал о тех, кто воспринимает эмиграцию исключительно как переезд из одной страны в другую. О тех, кто не хочет меняться. И из-за уже немолодого возраста, что интересно сравнить с находчивостью и деловитостью школьника, которого одесская семья послала в Нью-Йорк в качестве, так сказать, разведчика. Этот юный эмигрант быстро и четко сориентировался во всех предлагаемых ситуациях, показав, что далеко пойдет и обставит скоро тех, кто думает, что устроился в жизни основательно и надолго. Марк Гиршин написал романы о тех, кто уверен, что ничего не изменится, что можно игнорировать новые условия своего бытования в социуме, выносить их за скобки, демонстративно не обращать на них внимание. То, что такая позиция достаточно масссова — известно не из литературы, а из того, что есть эмигрантская действительность где бы то ни было, скажем, шире, с советским лицом. Не морализуя, оба романа Гиршина доказывают, что подобное отношения к реалиям другой страны обрекает на местечковость, на загнанность в узкие рамки быта и сплетен об общих знакомых или новостях о ком-то другом. То, что подобные усилия прожить по-старому, как в Одессе, обречены рано или поздно на провал.

    С писателем проще: если он не сломается, то рано или позже пробьется в местной литературе, ведь у него уже есть дама-агент, а вот с предпринимателями теневой экономике — проще и однозначнее. Они могут даже стать богатыми и уважаемыми не только на Брайтон Биче, но и в США, но вот измениться, принять новую жизнь именно в ее сути они вряд ли смогут. Но Марк Гиршин всё же не судья им, не прокурор и обличитель. Он честно и непредвзято описал их в романах, которые вышли четверть века назад. К счастью, видимо, не устарели в своих выводах, хотя и несут в себе отпечаток тех чувств, которые были у автора в годы их создания. Но выводы, которые и сейчас можно сделать после их прочтения, не подвержены условностям и ссылкам на то, что автор романов был очень резок и нелицеприятен. Марк Гиршин в них правдив, но не беспощаден. Он описал то, что видел и знал так, как есть, вероятно, чуть сгладив некоторые моменты, поскольку занимался не публицистикой, а литературой.

    И потому книги его не могли с течением лет устареть, являя пример настоящего творчества, будучи уроком преданности призванию, сочетания профессионального мастерства, деликатности, порядочности и самодовлеющего таланта, всего, что в них сошлось оригинально, сильно и правильно. Став и фактом литературы, и поступком, выходящим за рамки сугубо писательской деятельности. То есть, тем настоящим, что мы всегда замечает в хорошем произведении, что привлекает в нем, что всегда радостно и неожиданно, как открытие и переживание сопричастности прочитанному, которое становится не только провождением времени, но и возможностью соприкоснуться с тем, что не испытано, но любопытно, полезно для размышления и выработки своей позиции по поводу того, что удалось узнать в данной книге.

     И тут хочется сказать пару слов об оформлении и выходных данных книги Марка Гиршина «Убийство эмигранта». Здесь в изобразительном плане задействованы только первая и последняя страница обложки. На одной — художник А.В. Сергеев поместил трагикомический рисунок: черный силуэт летящего человека распят в рисунке с небоскребами, как в колодках у позорного столба. Внешне выглядит даже юмористически, мало соответствуя содержанию романов писателя, настраивая вероятного читателя на юмористический лад восприятия текстов Марка Гиршина. В них, на самом деле, есть и юмористическая интонация, но веселыми их назвать нельзя. Наверное, издательство именно так захотело привлечь к эмигрантским текстам внимание, а затем в конце дало по советской привычке фотографию автора и два отзыва о нем известных людей. Фотография заведомо нечеткая — пожилой человек в осенней куртке у моря. А отзывы о его романах написали кратко Сергей Довлатов («Убийство эмигранта») и Норман Майлер («Брайтон Бич»).   

     Гражданство последнего специально подчеркнуто — США, а вот Сергей Довлатов почему-то оказался лишен данной информации,хотя в Штатах — с конца семидесятых годов прошлого века. Вероятно, не хотели издательские работники педалировать принадлежность носителей обоих авторитетных мнений к одной и той же стране. А получилось парадоксально, манерно и не совсем понятно.

    Эта книга сдана в набор — 5. 10. 93, а подписана в печать — 04. 11. 93. 

  Ясно, что и тут не обошлось без вмешательства в литературные дела исторического момента: начало октября того грустного года запомнилось тем, что был сначала расстрелян из танка, а потом разогнан первый парламент новой России, с чего начались известные теперь противоречивые, с неоднозначной оценкой годы правления Бориса Ельцина на посту Первого Президента России. Понятно и то, почему проза Гиршина вышла тиражом всего в 15 000 экз. Или средств на большее количество экз у издательства не хватило, или не знали, как будут развиваться события в стране, придется ли подобная литература ко двору, или снова окажется в статусе враждебной и потому — невостребованной.

     Вот ведь как совпало — две книги сходного посыла — одна о России, другая об Америке, написанные эмигрантами , попали буквально в водоворот событий. И , разделенные всего двумя годами по времени опубликования, стали документами иных исторических реалий, что по-своему отразилось и на восприятии их содержания.

    Если Гордин убеждал, что и в России можно творить, а Гиршин — что Нью-Йорк есть часть Одессы, так что и не стоило бы многим по-хорошему эмигрировать, то ситуация в стране повернулась так резко и непредсказуемо, что то, что закладывали издатели в выпуск обеих книг, приобрело новый аспект, незапланированный и крайне злободневный, сделав чтение обеих книг и тогда, и особенно теперь , не только удовлетворением любопытства и знакомством с хорошей литературой, представленной персоналиями, но и поводом для неоднозначных размышлений не о текстах книг, а о собственной жизни в России.

   Так две книги из прошлого времени, совпав сейчас в читательском восприятии, оказались своевременными и значимыми по ряду имеющихся у них достоинств, а еще потому, что в них удалось встретить и разнообразие мнений, талантов и того, что в чем-то соразмерно теперешнему восприятию времени и места, где мы живем, каждый в отдельности, и все — вместе. Но по-своему и неоднозначно по целям и средствам достижения предполагаемого душой идеала.

___________________

© Абель Илья Викторович

 

Печать НКВД. О реальности, которая страшнее мифов
Заметка из истории Спасского монастыря в Енисейске Красноярского края, который был в 30-е годы филиалом тюрьмы...
Мир в фотографиях и рисунках. Август, начало сентября 2017
Подборка фотографий и рисунков из Интернета. Авторам наша благодарность. Подписи наши.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum