Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Творчество
Глотов и Кузька
(№2 [370] 10.02.2020)
Автор: Вениамин Кисилевский
Вениамин Кисилевский

Брату Михаилу

Глотов любил своего кота. Полюбил его с первого взгляда. Точней сказать, с  первого взгляда полюбил он не кота, а котенка, совсем еще тогда маленького, глазки недавно открылись.  Приобрел у девочки-подростка,  топтавшейся у входа на городской рынок. Холодно было, конец ноября. Девочка с коробкой из-под обуви, в которой жались друг к другу два слабо попискивавших комочка живой плоти, просительно заглядывала в глаза всем проходящим мимо нее. +Мордочка третьего котенка (грела их на себе по очереди?) выглядывала из отворота курточки. Мерзла она в этой короткой и легкой курточке, нетрудно было вообразить, как достается котятам. Девочка часто, Глотов издалека приметил, склонялась к коробке, пыталась согреть их дыханием. Время от времени она, высмотрев в людском потоке кого-нибудь, способного, по ее мнению, взять у нее котенка, что-то лепетала. Приблизившегося  Глотова сочла, видать, таковым, тоненько сказала:

- Вы не думайте, я не продаю, я так отдаю, девать их некуда. Возьмите, пожалуйста, они хорошие, здоровые, от моей кошки. Она у меня красивая, пушистая, и умница она, котята на нее похожими будут, вот увидите. - Зябко поежилась: - Им ведь холодно, и проголодались уже, смотрите, какие они еще маленькие.

Пожалел Глотов и девочку, и, того больше, ее несчастных котят. Его бы воля, взял бы себе всех троих. Да разве только этих и только сейчас? Всегда ведь с тоской смотрел на бездомных городских собак и кошек, сострадал их незавидной доле. Особенно с наступлением холодов и тем паче в последние годы, когда входные двери домов обзавелись кодовыми замками и сделались недоступными для них. А кошкам сочувствовал даже больше чем собакам, потому что, сколько  помнил себя, убежденным был кошатником. Дома у него всегда жили кошки. И с годами любовь эта нисколько не поблекла, осталась такой же неотъемлемой частицей его жизни как семья, друзья. Повезло еще в том, что тягу его к кошкам  разделяли с ним сначала родители, потом жена и дети. А это далеко не последнее в семье дело, кто понимает.

Но минули те благие времена. Почти три месяца уже никто не мяукнул в его квартире. С того дня, как не стало Кузи. Глотов любил всех своих усатых питомцев, за долгие годы жизни сменилось их несколько, всяких и разных, но никого из них не сравнить было с Кузей. Иногда Глотову суеверно казалось, что Кузя не совсем кот, каким-то немыслимым образом проникли в него человеческие гены, понятлив и смышлен был невероятно, разве что разговаривать не умел. К тому же нравом обладал прелестным, никогда никаких забот с ним не было.

Расхожая фраза «член семьи» по отношению к Кузе ни малейшей натяжки не имела, прожил он у них без малого двадцать лет, что для кошек большая редкость. Под конец начались у него тяжеленные проблемы с желудком и кишечником, изводили его неукротимые рвоты и диарея, неподвластные уже никакому лечению, чего только ни перепробовали. Прихватывало его зачастую в самых неожиданных местах, не успевал добежать он до туалета, со всеми вытекающими в прямом и переносном смысле этого слова последствиями, обитать с ним в одном жилище становилось очень непросто. Умница Кузя понимал, как отравляет он теперь жизнь своим хозяевам, страдал от этого еще сильней, смотрел виноватыми человеческими глазами и старался поменьше попадаться им на глаза. Первой не выдержала жена, которой, естественно, больше всех от Кузиной хвори  доставалось, предложила усыпить Кузю, дабы ни он, ни они так не мучились. Умом Глотов понимал ее правоту, но сердце противилось. Терпели до последнего. А потом, когда Кузи не стало, хоронили его поздним вечером в дальнем конце двора в обувной коробке, выстланной белой салфеткой. Жена и дети — Юрке тогда пятнадцать было, а Катюше десять — рыдали. Прослезился и Глотов, чего с ним давненько уже не бывало.

И тогда же, стоя над едва различимым земляным холмиком, Глотов бесповоротно решил, что больше в его доме кошкам не жить. Потому что, казалось, предательством это будет. Все равно ведь никто им Кузю не заменит, пусть память о нем останется незамутненной. Сразу же сказал об этом ребятам, чтобы не вздумали они принести кого-нибудь с улицы, такие поползновения и раньше случались не раз.

И вот, почти три месяца спустя, возникла эта девочка с такой же коробкой из-под обуви и выглядывавшим у нее из-за пазухи третьим котенком, лишь одна его усатая мордочка виднелась. Но какая мордочка... Точь-в-точь Кузина: черно-белая, идеально симметричная, пополам делящая ее от кончиков ушей до розового носика, с ровной белой дорожкой посреди лба и двумя круглыми желтыми глазами. Кошек, похожих на Кузю, он и раньше встречал немало, но уж больно разительным было сходство. К тому же отлично помнил он Кузю таким же маленьким котенком. Впору подумать было о реинкарнации или какой-нибудь сходной напраслине о переселении душ. И словно бы проникшись этими его сомнениями, котенок жалобно глянул на него и пискнул. Чем и предопределил свою судьбу. Но окончательно сражен был Глотов, когда, взяв котенка в руки, удостоверился, что у того одна лапка белая, а другая черная, как у Кузи. Что это Кузин отпрыск, исключалось совершенно, и не только потому, что время не совпадало. Кузя был выхолощен и никогда не покидал квартиры — вынужденное изуверство, когда живешь в большом шумном городе на восьмом этаже да еще с кодовыми дверями.

- Я этого беру, - сказал он просиявшей девочке. Достал сторублевку, протянул ей. - Не выступай, это не тебе, купишь им какой-нибудь еды. Иди домой, сама закоченеешь и их простудишь. Надо придумывать что-нибудь другое.

- Что другое? - хлюпнула покрасневшим носом девочка.

- Ну, в школе, во дворе поговори, объявления развесь.  В конце концов, если не удастся, сама оденься потеплей и о малышах позаботься.

- Я уже пробовала... - начала было девочка, но он не дослушал, пристроил котенка теперь у себя за пазухой и поспешил к автобусной остановке. Пока добирался домой, размышлял, следует ли назвать его тоже Кузей - в память о его предшественнике, что будто бы само собой напрашивалось. Кузя Второй? Как-нибудь символично — Кузькин, Кузен, Кузнечик? Ни к одному варианту не склонился, решил определиться с именем на семейном совете. А еще пытался представить себе, как дома воспримут это его приобретение после категорического заявления на Кузиных похоронах. В одном мог не сомневаться: уж дети-то наверняка обрадуются, заменой или не заменой сочтут они это прибавление в семействе.

Заглянул себе за пазуху; пригревшийся котенок спал. И шло от его маленького тельца такое сладкое младенческое тепло, что Глотов не удержался, тихонько, чтобы не разбудить, погладил его пальцем по черно-белой лобастой головенке.

Воскресенье было, время предобеденное, тот нечастый случай, когда вся семья в сборе. Дверь Глотов открыл своим ключом, никто встречать его не вышел. По голосам определил, что все собрались в гостиной, смотрят телевизор, о чем-то заспорили. Разделся и с проснувшимся, недовольным, что побеспокоили его, котенком на вытянутой ладони вошел в комнату.

- Не туда смотрите! - громко сказал трем спинам. - Вы сюда поглядите.

- Ой, котеночек! - взвизгнула дочка Катюша.

- На нашего Кузю как похож! - удивился Юрка.

- Откуда дровишки? - Света.

- С базара, вестимо, - ответил он. - Если кто-нибудь выключит этот долдонящий ящик — расскажу.

Сел на диван, удобно пристроил котенка на коленях, рассказал. Отреагировало семейство тоже по-разному. Дочь умилялась, сын приглядывался, жена выжидательно помалкивала.

- Па, дай подержать! - потянулась к котенку Катюша.

- Погоди, - отвел ее руку Глотов, - сначала надо определиться.

- Сначала надо покормить его, - вздохнула жена, - куда ж такого... Хорошо, молоко в холодильнике есть, пойду согрею.

Глотов отдал котенка Катюше, пошел за женой, спросил:

- Ты недовольна, что я его принес?

- Не знаю, - ответила.

- То есть как не знаешь?

- Не знаю, что тебе сказать. Я, признаться, еще от Кузиных художеств не отошла толком. И вообще... Катюша! - крикнула в комнату, - неси это несчастье сюда!

Потом все четверо стояли над котенком, смотрели, как жадно, захлебываясь,  лакает он молоко.

- Маленький какой, - пожалела Катюша, - еще и пить толком не умеет, Кузька, перемазался весь.

И вопрос с именем сразу решился. Кузька. Лучше, пожалуй, не придумать.

Так снова пополнилось глотовское семейство. А Кузька, к счастью, оправдывал их надежды, словно действительно сказывалась в нем славная Кузина порода. Хотя, по правде сказать, участь ему досталась незавидная: долго еще, что бы ни делал он, сравнивали его с Кузей. Но со временем и это, как всегда почти бывает, минуло. Всё реже вспоминали о Кузе, а когда вспоминали, не вздыхали уже так обреченно, не представляли себе уже свою жизнь без Кузьки. 

Текли дни, месяцы, годы, Кузька из хиленького котенка превращался в добротного взрослого кота, прошел, увы, через горнила своего предтечи — тоже был выхолощен и лишен возможности отлучаться из дому. Тут уж никуда не денешься, если, как и у Кузи это было, квартира в полном его распоряжении — разгуливал и почивал где вздумается, спал на постели, выбирая чаще всего родительскую, с хозяйкиной стороны. Чем-то приходилось жертвовать, никуда тут не денешься. А хозяйке  дома он явно отдавал предпочтение, всегда норовил забраться к ней на колени, приласкаться, что, вообще-то, естественно — кормила-то его в основном она, а желудок, известно, поводырь ума. Но он и других членов семьи вниманием не обделял, нрава был спокойного и дружелюбного. Больше того, даже превзошел Кузю сообразительностью. Кузя тоже отличался чистоплотностью, смолоду приучен был справлять нужду в пристроенный в туалете лоток, для чего дверь туда всегда оставляли слегка приоткрытой. Кузька же — и никто ведь не учил его этому, сам  непонятно как додумался — оправлялся прямо в унитаз, лишь дивиться такой виртуозности оставалось. Но и причуды у него водились: пить, например, любил не из блюдца, а из крана в ванной комнате. Мяукал перед дверью, чтобы ему открыли, запрыгивал на умывальник, ждал, когда пустят ему водяную струйку. Причиняло это порой хозяевам некоторые неудобства, но, как говорится, пусть бы больше горя не было.

Шли, шли дни, недели, сливаясь в годы, со всеми своими, уж как водится,  радостями и невзгодами, удачами и неудачами, когда-то больше везло, когда-то меньше, нормальная человеческая жизнь. Глотовым же грех было на судьбу жаловаться — крепкая, здоровая, благополучная семья. Жили ладно, друг за дружку держались, тоже многим на зависть. Заодно и Кузьке повезло, как не многим его сородичам  выпадает, — всегда сыт, всегда обихожен, в тепле да ласке, самым большим испытанием было для него, что любила Катюша потискать его в порыве нежности, с трудом терпел. И платил он хозяевам такой же сильной и ровной любовью, иной, казалось, жизни попросту быть не может.

Казалось, казалось... Первым из этой хорошей жизни выпал Юрка. На последнем курсе университета женился на однокурснице, странноватой девушке, рассорились, разбежались, ожесточился он, завербовался, сбежал в даль такую, куда, как в песне поется, только самолетом можно долететь. Что там с ним, как там с ним, не всегда и догадаться можно было, весточками  баловал лишь по большим праздникам. И уж совсем негаданная участь выпала вскоре Катюше — та вообще в чужой стране очутилась, сразила родителей наповал - девчонка ведь совсем еще, куда ей. На первые свои институтские каникулы поехала с подружкой в Германию, познакомилась там случайно в кафе с каким-то забредшим туда смуглым ливанцем, по Интернету потом друг дружке еще больше глянулись — и привет семье. У молодых это недолго. Глотовы-старшие только охали да за сердце хватались.

Пытались вразумить девчонку, умоляли погодить немного, выучиться сначала, никуда в конце концов этот с неба свалившийся ливанец не денется, подождет, если любит ее и добра желает, нельзя же первому порыву поддаваться, разве ж они, родители, зла  ей желают…  Горохом о стенку, всё без толку. Куда только девалась прежняя милая Катюша Глотова: больше всех она знает, больше всех она понимает, дело опять же известное... Отягощалось всё и тем, что ливанец этот, когда приезжал, очень Глотовым-старшим не понравился. Разболтанный какой-то, дерганый, заросший, в довершение ко всему еще и тощий, гнусавый,  и что только Катюша в нем нашла, точно ослепла и разумом помутилась. И одно к одному — сами, как говорится, «не из графьёв» и предрассудками будто бы не заражены, но все-таки хотелось бы, чтобы избранник дочери не из тех муэдзинских краев был и не торговал, как этот ее ливанец, в тамощней овощной лавке...

И опустела глотовская квартира, затихла и обмелела словно речушка знойным летом. В один год сразу всё обрушилось, как сглазил кто. Затосковали Глотовы. Затосковал и Кузька, и не оттого лишь, что по ребятам, прежде всего по Катюше, заскучал — каким-то космическим, непостижимым для людей знанием постиг он, как прохудилось, потемнело хозяйское житье, не стало вокруг былого света, былых красок, предвестие новых неминуемых бед.

Беда ж не приходит одна. А тут беда такая пришла, что хуже не бывает. Заболела Светлана. Сначала не понять было что с ней происходит. Как-то поблекла она, осунулась, уставать быстро стала, аппетит пропал. Глотов думал, просто тоска по детям гложет ее, изводит. Старался поддержать ее, развлечь, заставлял есть, почаще выводить из дому, но мало в этом преуспел. Света, вернувшись с работы или в выходные дни, каждую незанятую минуту использовала чтобы прилечь. Кузька обычно сразу же прибегал к ней, пристраивался рядышком, но более всего стал привлекать его хозяйкин живот — норовил, едва лишь переворачивалась Света на спину, завладеть им, свернуться там калачиком, и недовольствовал, когда его тревожили или вообще сгоняли. Глотов даже подшучивал над Светой, чтобы набирала она вес, Кузьке удобней дрыхнуть будет.

Потом Глотов заметил, что жена часто втайне от него пьет какие-то таблетки. Какие-то - потому что, судя по незнакомой коробочке, не было это привычным средством от гипертонии, которым пользовалась Света последние годы. Заинтересовался. Название, когда прочитал он надпись на коробке, было ему знакомо: сильное болеутоляющее. Того больше смутило его, когда заглянул внутрь, что таблеток там почти не осталось — принимала их, значит, не впервые. Сначала Света уклонялась от откровенного разговора, заверяла его, будто пустяки это, не о чем беспокоиться, но затем вынудил он ее все-таки признаться, что досаждают ей боли в подреберье, причем довольно уже давно, несколько месяцев. Раньше не хотела говорить ему, чтобы понапрасну не расстраивать.

К медицине Глотов не имел никакого отношения, работал в конструкторском бюро, но вырос во врачебной семье, кое-какими расхожими познаниями обладал. Заставил жену лечь, дать ему посмотреть живот. И вовсе не обязательно быть специалистом, чтобы нащупать в треугольнике между расходящимися нижними ребрами какое-то плотное малоподвижное образование, и сразу же от этого запаниковать...

Ну, а потом всё покатилось, понеслось по извечному кругу: поликлиника, анализы, стационар, операция, страхи и надежды, врачи, сестры, санитарки, еда, лекарства, отчаяние, снова надежда и опять отчаяние, врать, уговаривать, ждать, платить, расплачиваться — тому, кто прошел через это, объяснять не нужно, только вряд ли сыщется  счастливец, которого бы это так или иначе никогда не коснулось...

Глотову не до кота было. Взял отпуск, почти всё световое время проводил в больнице. Нередко до самого вечера и покормить Кузьку не мог или забывал, и попоить. Кузька тоже похудел, маялся, голос почему-то охрип. Ночами он укладывался рядом с Глотовым, затихал. Сон у Глотова разладился, долго перед тем как заснуть лежал с открытыми глазами, согревал сердце и ладонь на теплой Кузькиной шкурке. Иногда разговаривал с ним. Как-то так вдруг случилось,  что никого ближе этого черно-белого кота рядом не оказалось.  Ни Юрка, ни Катюша, которым сообщил он о болезни мамы, не приехали, не было у них, оправдывались, такой возможности. Катюшу хоть немного оправдывало, что  беременна уже была, но Юрка, Юрка... Глотова, как ни пытался он убедить себя, что в самом деле бывают обстоятельства, когда отлучиться нет никакой возможности, это вообще доканывало.

- Возможности у них, видите ли, нет, - обиженно говорил ночью Кузьке. - Когда с матерью такое. А ты тоже хорош. Прознал ведь как-то, что гадость эта в животе у нее завелась, я ж теперь понимаю, отчего ты к месту этому тянулся, не сочиняют, видать, про эту вашу кошачью медицину. Почему же мне знать об этом не давал, не нашел способа как-нибудь потолковей намекнуть мне? Если бы я раньше... Может, как-то и обошлось бы, успели бы...

Через три недели Свету выписали домой. Лечащий врач, стараясь не встречаться с Глотовым взглядом, сказал, что процесс зашел слишком далеко, падали одно на другое тяжелые, отшлифованные временем как галька морская слова: «всё что в наших силах», «отдаленные  метастазы», «только хороший уход», еще какие-то, той же цены, такие же безликие и бесполезные...

 Света прожила еще полгода. Страшные полгода. Невыносимые. Саркома, самая злющая из опухолей. Под конец, уже безумея от отчаяния, Глотов порой желал Свете смерти, чтобы кончились ее страдания, взывал он, человек неверующий, к Господу. Писано, что шлет Всевышний человеку испытания  по делам и силам его. Если есть в этом хоть доля правды, трудно было Глотову уразуметь, чем провинилась так перед Ним Света, отчего так ожесточился Он против нее. И все это время почти не отходил от нее Кузька. Загнанный Глотов, хоть и не до кота ему было, все-таки не мог не заметить, как оскудел, отощал Кузька, как посмурнел он, мало и неохотно ест, только пьет очень много.  Иногда Глотову казалось, что в самом деле наделен кот какими-то человеческими способностями. И даже не представлял себе, как обходился бы без Кузьки, один на один с пожиравшим Свету чудовищем.

А потом были похороны. И все повязанные с ними кошмары. Если бы не слетевшиеся дети, не Люба, Глотов попросту не осилил бы эту неподъемную для растерянного и непривычного человека ношу. В довершение ко всему - Катюша с Любой так решили — поминки справляли дома, не где-нибудь, как привычно это нынче уже сделалось, в кафе, избегая мучительных забот и оскорбительной суеты. Тоже, кстати сказать, не понятен был Глотову этот обряд, зачем и кому это нужно — вернувшись с кладбища, возиться с едой, обустройством гостей, пить, закусывать, бесполезные слова штамповать. Этого только для полного несчастья и не хватало. Что бы там кто из посвященных ни объяснял и ни доказывал. Собралось за столом тринадцать, Глотов посчитал, человек: кое-кто из Светиной бухгалтерии, из глотовского кабэ. Может, и больше пришло бы, Глотов на это рассчитывал, но очень холодно было, вьюжно, побереглись люди. Заправляла всем соседка Люба, которой Глотов безмерно признателен был, что не только, когда Света болела, выручала не однажды, но и самоотверженно взвалила на себя все ритуальные посмертные хлопоты. Впрочем, и сами эти похороны, и последовавшие затем поминки Глотов запомнил плохо, урывками, фрагментами, как если бы он то плыл долго под мутной водой, то выныривал...

А утром следующего дня оказалось, что пропал Кузька. Глотов даже не смог вспомнить, когда видел его последний раз. Скорей всего, сбежал он, когда появилось в доме столько чужих людей, без конца открывалась и закрывалась входная дверь.  Горевал сейчас где-то в одиночестве по хозяйке, ни с кем беду свою делить не хотел? Чересчур, однако, для всего лишь кота, пусть и такого смышленого. Глотов несколько раз выходил во двор, на улицу, искал, звал его, но всё напрасно. Пропал Кузька. Да еще в такую лихую, ненастную пору. И Глотов, донельзя уже измученный, воспринял это почти как должное — очередная обрушившаяся на него напасть, впору удостовериться было и чуть ли не смириться с тем, что наверняка пало на него какое-то проклятье и конца-краю теперь не будет всем этим невзгодам...

Катюша убыла через день, ливанский муж и без того еле отпустил ее, к тому же там ждал ее уже ребенок. Вслед за ней Юрка - того работа неотложная требовала. Глотов всё это молча проглотил, остался один, теперь совсем один, даже без Кузьки. Лишь соседка Люба вечерами наведывалась к нему, приносила какую-нибудь горячую еду, заставляла его поесть, соболезнующе вздыхала.

Но ведь не бывает так, чтобы всё всегда было только плохо и беспросветно, неправильно это. На третий день объявился Кузька. Глотов, вернувшись с работы, застал его сидящим под квартирной дверью. Где он все это время пропадал и как сумел проникнуть в дом, а затем на восьмой этаж, вообразить было сложно.

Чуть повеселел с его появлением Глотов, если, конечно, уместно здесь  слово «повеселел». Словно бы это не чаянное уже Кузькино возвращение намекало на что-то позитивное, придавало нынешней его жизни хоть какую-то осмысленность. И, можно было не сомневаться, вносила в это свою лепту, совсем захиреть ему не давала Люба.

Любу из соседней квартиры Глотов знал давно. Опять же трудно сказать, правомочно ли здесь слово «знал». Ну, знал, что это — Люба, соседка, здоровался при встрече, не более того. Случалось, заходила она к ним по-соседски, посиживала с женой на кухне, иногда и чаевничала. Глотов, вообще-то, плохо представлял себе, какие у нее со Светой могут быть общие интересы. И не в том лишь дело, что Люба одинока, лет на двадцать моложе и, с первого взгляда видать было, интеллектом не обременена, зато самомнения выше крыши. А она еще и невыносимо громко разговаривала и смеялась, и раскрашивала себя как новогоднюю елку, там всего хватало. Пару раз довелось раньше Глотову и посидеть с ней за одним столом, наелся ею досыта, и жлобскими анекдотами ее, и длиннющими, каких не терпел, ведьмински загибавшимися книзу ногтями.

Свете соседка тоже не по душе была, но ей-то деваться было некуда: не гнать, же, когда заявлялась та, из дому. Глотову говорила, что Люба даже забавляет ее, иногда пересказывала, потешаясь, мужу свои с ней беседы, почти все о незадавшихся соседкиных амурах. Не везло той, бедолаге, удачи не было ни с кавалерами, ни с мужьями. Два раза побывала замужем, но никакого тебе семейного счастья, одни скоты и предатели вокруг. Попадались случайно Глотову на глаза  и некоторые Любины ухажеры, обычно ей соответствовавшие, но более всего досаждали ему гремевшая в позднее время за стеной музыка и зычные голоса развеселых компаний. Тоже ведь никуда не денешься, соседей не выбирают, а Россия не какая-нибудь пендитная Германия. Однако тронут был, что Люба оказалась вдруг вовсе не такой уж примитивной и безбашенной — столько участия, столько милосердия проявила, когда так тяжко ему пришлось. А в самую гиблую, последнюю Светину неделю чуть ли не переселилась к Глотовым, помогала чем могла, выручала.

Вот только с Кузькой  отношения у нее не сложились. Тут уж иная судьба — взаимная нелюбовь с первого взгляда. Когда Люба появлялась в их квартире, старался он схорониться где-нибудь, не появляться.  Однажды Глотов заметил, как отшвырнула Люба попавшегося ей на дороге Кузьку ногой. Пусть не ударила, отшвырнула, но тем не менее, и он еле сдержался, чтобы не вмешаться, по меньшей мере не сказать ей, что право каждого любить или не любить кошек, но зачем же...

Так подгадало, что набежало Глотову к этому времени шесть десятков. Не стал он, конечно же, отмечать юбилей, не та ситуация, не то настроение да и не до праздников было, и все отнеслись к этому с пониманием, не выступали. И вообще тогда всех заводчан вкупе с глотовским конструкторским бюро меньше всего заботили чьи-либо личные интересы. Огромный, некогда мощный и могущественный комбайновый завод находился в предагональном состоянии. Ни у кого уже не вызывало сомнений, что если не дни, то месяцы его наверняка сочтены.  Весь просторный заводской двор, еще и немалый участок рядом прихватили, был плотно заставлен новехонькими комбайнами, которых никто не хотел покупать. Причин тому было множество, никому их тоже объяснять не нужно, разве что тем, кто через поколение-другое родятся и временем, верней, безвременьем этим заинтересуются. Сокращения начались, укороченные рабочие недели, задержки зарплаты — обычным, увы, ставшее дело. Единственное добро в этом худе — появилась у Глотова возможность, когда занемогла жена, частенько отлучаться с работы, ни производству, ни коллегам  не в ущерб. Впрочем, выбирать, как дальше быть, Глотову не пришлось, за него все в отделе кадров решили, оказался новоиспеченный пенсионер по ту сторону заводской проходной вольным соколом. И была у него теперь одна проблема: как заработать на сносную дальнейшую жизнь. Усугублялось тем, что весь имевшийся загашник — так и не осуществилась мечта заиметь автомобиль — был истрачен сначала на Светино лечение, потом на ее проводы. А ведь предстояло еще ставить памятник, ни на дочь с  ее  неудачливым мужем-ларечником, ни на ставшего отрезанными ломтем сына рассчитывать не приходилось. Но если бы только это. Мысль, что придется целыми днями с утра до вечера маяться в опустевшей квартире, покоя не давала.

И опять выручила Люба. Позаботилась о том, чтобы пристроить куда-нибудь безработного теперь соседа. В парикмахерской, где она работала, увольнялся ночной сторож. Глотова ее предложение смутило — не чувствовал он себя настолько старым и никчемным, чтобы довольствоваться убогим статусом парикмахерского сторожа, да и стыдновато было. Но Люба переубедила его. Упирала на то, что никто его там силой держать не будет, подыщет он что-либо более подходящее — сразу уволится. Многие о такой работе лишь мечтать могут. Велик ли труд через ночь  не дома покемарить, а в чистой, уютной парикмахерской, где и тепло, и телевизор, и топчан мягкий имеется. Зарплата там, понятно, не ахти какая, но все ж таки не на одну хилую пенсию куковать.

Сдался Глотов, решился. Слабым утешением послужило, что Любина парикмахерская находилась далековато и от дома, и от завода, минимальным был риск встретиться там с кем-нибудь из знакомых. Ну и, конечно, - что ни с кем из специфической парикмахерской братии общаться не надо было: вечером ключи взял, утром отдал. Да и польза выявилась немалая. Топчан там действительно имелся подходящий, но заснуть на нем Глотов, и дома у себя плохо спавший, приспособиться не мог, разве что подремать немного. Впрочем, даже этого он старался не позволять себе, совестно было получать деньги, пусть и небольшие,  за  то, что просто поспал не дома, хоть и некому было это доказывать. Да и бдил он по добросовестности своей, мало ли что. Зато времени для чтения было предостаточно, в первый же месяц  прочитал книг столько, сколько за минувшие пару лет не сумел. Записался в библиотеку, там его, менявшего книги одну за другой, вскоре все узнавать начали — редкостного читателя, каких там единицы уже остались.

И всё бы ничего, человек ко всему привыкает, к любой жизни, даже самой постылой, но напрягать его начали отношения с Любой. Да, да, обязан он ей был многим  и благодарен за участие, но вовсе не означало это, что должны они перейти в нечто большее нежели соседские или, с натяжкой, дружеские. А что Люба откровенно старается приклеиться к нему,  сомнений не вызывало. Просечь это не составило бы труда и юному школяру.  Что претило Глотову даже помыслить о такой скорой, пусть и нет Светы, измене жене — одна сторона медали. Была тут и другая: как женщина, да и  как человек, само собой, Люба его совершенно не привлекала.  Даже вообразить было невозможно себя с ней в интимной обстановке. И тут уж не играло никакой роли, что у Глотова очень давно не было близости с женщиной.

Но не так-то все было просто. Если когда-то Свете нельзя было не впустить в квартиру заявившуюся соседку, то уж ему теперь и подавно. А приходила Люба чуть ли не каждый свободный вечер. Заботилась ведь о нем, как лучше хотела, время и даже деньги свои на него переводила. То пирожки, пока тепленькие, несла, то домашний борщец наваристый, то просто так, по-дружески проведать,  как он там, горемычный, чтобы не заскучал, не закис. В кокетливом халатике, позволявшем выгодно подать ее несомненные женские достижения. И немалых трудов Глотову стоило не дать ей прибрать у него, постирать или полы помыть. Тряпку у нее отбирал, до смешного доходило.

Надо отдать Любе должное, она не наглела, палку не перегибала, хватало у нее тяму соображать, в каком состоянии сейчас Глотов, осаду вела  планомерную, с дальним прицелом — приручить овдовевшего соседа, приучить к мысли, что без нее не обойтись ему, все равно ему без нее никуда не деться, нет смысла кочевряжиться.

Глотов, как мог, сопротивлялся. Прозрачно давал Любе понять, что не надо бы ей так утруждать себя, ему самому не в тягость  и прибрать, и сварить, позаботиться о себе, что благодарен он ей, разумеется, за радение, но должна же она понимать... Что именно понимать — словами не называл, но питал все-таки надежду, что вразумится, протрезвеет она, съедет на какие-нибудь другие, более перспективные рельсы.

Надо ли говорить, что Кузьке Любины визиты досаждали не меньше чем Глотову. И Глотов, конечно же, не мог не заметить, что Кузька, едва Люба появлялась, сразу куда-то исчезал. А догадливая Люба, увидев, как привязан Глотов к своему коту, попыталась задружить с Кузькой. Однажды, когда дверь из кухни, где обычно общались Глотов с Любой, оказалась закрытой и не мог хозяин улизнуть, Люба надумала воспользоваться этим, засюсюкала, протянула к Кузьке руку, норовя погладить. Тот прижал уши, недобро зашипел и цапнул ее. В следующую секунду она, вскрикнув, так наподдала ему ногой, что Кузька шмякнулся о стенку.  Глотов тут же вмешался, выпустил его из кухни, а Любе, с трудом сдерживаясь, сказал, что не ожидал от нее такой жестокости. Она возразила ему, что всего лишь защищалась от оборзевшего кота, продемонстрировала поцарапанную руку. Коль на то пошло, она всего лишь хотела погладить его, сделать ему приятное, разобраться еще нужно, кто из них проявил жестокость. Крыть Глотову было нечем.

Так прошел еще месяц, другой и третий, а шестое число четвертого оказалось не абы каким — днем Любиного рождения. Сюрприз был для Глотова — узнал об этом, когда вечером вплыла к нему Люба не как обычно, в халатике по-домашнему, а в нарядном платье, пригласила в гости отметить торжество. Подсказывало Глотову сердце, что не следовало бы ему идти к ней, ничем хорошим это не кончится. Он никогда даже к дверям ее квартиры близко не подходил, на своей территории чувствовал себя уверенней. Попробовал сыграть на том, что неудобно ему без подарка, но это был тот самый случай, когда деваться некуда и сопротивляться бесполезно. Единственное что придумал, дабы хоть ненадолго вызволиться, - сказал, что ради такого случая тоже должен переодеться, не в стареньком же спортивном костюме идти к имениннице. Люба понимающе улыбнулась, нежно проворковала «так я жду» и удалилась, грациозно покачивая внушительными бедрами. А Глотов надел белую рубашку, брюки, сменил тапочки на туфли, придумал подарить ей альбом с репродукциями картин Айвазовского, сунул под мышку тяжеленный фолиант, постоял перед зеркалом, глубоко вдохнул, выдохнул — и пошел.

Люба к его приходу готовилась. Придумывать что-либо ей не было нужды — воспроизвела, как сумела, антураж романтического ужина для двоих. Возвышалась в центре журнального столика бутылка над двумя бокалами, мерцали, тревожа сумрак в комнате, две романтичные свечи, явно, вспомнил вдруг Глотов лукавую фразу, не предназначенные для держания их кем-то посторонним. Можно было, конечно, придраться к избранному Любой варианту. Предпочесть, например, этой водке, тем паче при бокалах, шампанское, селедке под шубой какие-нибудь томные фрукты, а стаканы под свечи старинному забронзовевшему канделябру. Но, во-первых, о вкусах не спорят, и время надо учитывать, и возможности, а во-вторых, принципиального значения это сейчас не имело. Если бы не пресловутые свечи... Всеми этими соображениями Глотов проникся, едва переступил порог Любиной комнаты, скупо освещенной этими двумя скорбно склонившимися к краям стаканов гибкими свечками.

Люба, приняв Айвазовского, очень правдоподобно изобразила мление от счастья и расчувствовалась так, что, по-девчоночьи взвизгнув, потянулась к нему, чмокнула в щеку, ненароком теранувшись о него выпуклым бюстом. Впору было подумать, что никогда в жизни более ценного и желанного подарка не дарили ей. Начало было положено, Глотов затосковал. Ощутил себя цепко схваченным и беспомощным, как угодивший в посудину рак, клешней только не хватало. И мог бы, наверное,  потягаться с тем бедолагой цветом своего лица до этой посудины или даже после нее, обе возможности не исключались, к тому же темновато  было и разглядеть некому. Мог, мог он, конечно, сразу же удрать.  Просто сразу взять и удрать, ничего не объясняя; он, в конце концов, не обязан перед нею отчитываться, оправдываться, пусть она думает о нем что ей вздумается, ему по фиг. Он рубашку белую надел, подарок ей вручил, щекой своей рассчитался — никаких к нему претензий, всё честь по чести. Он, коль на то пошло, не получил заранее приглашения, не подготовился, а вдруг у него назначена неотложная встреча или ждет он важного телефонного звонка, при желании придумать несложно. А то и не спасаться бегством, как нашкодивший мальчишка, попросту всё развести по своим местам: мухи отдельно, котлеты или селедку под шубой отдельно. И тут же, с первой минуты, дать понять этой восторженной мадам Грицацуевой, что не ей решать, как и с кем проводить ему этот вечер, тут одного ее хотения или нехотения маловато. А она уже тянула его за руку к накрытому журнальному столику, щебетала. И он, проклиная все на свете, поплелся за ней, уверяя себя, что всего лишь отбудет номер, выпьет рюмку за здоровье именинницы, посидит приличия ради несколько минут — и распрощается, сославшись на неотложные дела...

История эта такая скучная и банальная, что даже описывать ее не хочется. Никуда он после первой рюмки не ушел — сделал было такое поползновение, но снова не устоял перед Любиным прессингом, куда ему против нее. К тому же не мог не выпить и вторую рюмку за предложенный Любой тост — за детей, чтобы были они здоровы и счастливы. Потом третью — за все хорошее.

Захмелел он быстро, потому что питок был неважнецкий, привычки не имел. Из тех, кто лишь по праздникам, да в хорошей компании, да под хорошую закуску. И вообще давно уже не доводилось ему вкушать чего-либо покрепче трехдневного кефира. А тут еще рюмки Люба выставила какие-то пузатенькие, наверняка вместительней полусотни граммов, еще и приговаривала, что пить надобно до дна, иначе не сбудется. Когда опустошил третью, с необыкновенно трезвой ясностью вспомнил вдруг, что как-то шли они со Светой с базара,  заодно прикупила она флакончик духов, сказала, что у Любы день рождения, подарит - соседка, мол, ее в прошлый раз зашла поздравить, должница теперь вроде бы. Отчетливо воспроизвелось в памяти, что было тогда лето, солнце  яркое, Света загорелая, в цветастом сарафанчике. Уж никак не стыковалось это с сегодняшним хмурым февральским днем. Обманула, значит, аферистка, нет у нее никакого дня рождения. Вот сейчас он для куражу выпьет четвертую и потребует показать ему паспорт. Да, потребует. Пусть не держит его за лоха, которого лажануть можно запросто. Фраза эта очень понравилась Глотову. Именно так, этими словами  ей сейчас и скажет. От нахлынувшей обиды даже в пот бросило. Люба взглянув на него, заподозрила, видать, что-то неладное, озабоченно выморщила лоб  под вытравленной челкой:

- Вам что, нехорошо? Вот, выпейте холодненького, полегчает.

Протянутый ею бокал в самом деле приятно охладил Глотову руку. Жадными глотками, не разбирая вкуса, опустошал его, и лишь когда донышко уже показалось, сообразил, что пьет пиво. Не надо бы, - вяло колыхнулось в загудевшей голове, - бежать надо отсюда, срочно бежать, потом поздно будет. Или все-таки высказать ей сначала, жаль загубить без пользы такие роскошные слова? Пришлепнул бокалом о стол, встал, его качнуло. Люба с завидной для ее комплекции резвостью метнулась к нему, поддержала.

- За лоха... - уплывая в туман, сказал ей Глотов, - за лоха... держишь меня...

- Я держу, держу, - заверила его Люба, - вы не беспокойтесь. Это пустое, с каждым бывает, просто вам прилечь немного надо, отдохнуть. Ходить можете? Крепче за меня держитесь...

Он разлепил, именно разлепил, а не раскрыл глаза. К горлу сразу же подступила вязкая тошнота. Еще не рассвело толком, едва развиднелось. Над ним чуть качнулся потолок. На потолке висела люстра. Разглядел на ней висюльки. Удивился. Соображал туговато, но не настолько же, чтобы не помнить, что нет у него никакой люстры с висюльками, в спальне вообще плафон под потолком. Шевельнул пальцами ног. Носков нет. Втянул носом воздух. Насторожился, повернул голову. В зарождавшемся утреннем свете обесцвеченные Любины волосы потемнели. Рядом лежит... Медленно, но отчетливо всплывали в памяти события минувшего вечера. Вплоть до той минуты, когда выводила его Люба из-за стола. Что-то было потом? Или не было? И могло ли быть? На что он вообще был способен в том бессознательном состоянии? На всякий случай осторожненько, дабы не выказать, что проснулся, скользнул под одеялом вниз ладонью. И еле удержался, чтобы в голос не застонать. Трусов на нем тоже не было. Умудрилась она раздеть его, перенести на диван, успев еще постелить перед тем? Или не переносила, он сам расстарался?  Неужели настолько опьянел, что все начисто из головы повылетало? Сроду такого никогда с ним не было. Подмешала она ему что-то? В пиво?

Более всего заботило его, совершил ли он с Любой половой акт. Ничего  значимей сейчас не существовало. Как ни был потрясен всем случившимся, не мог все-таки не подивиться тому, что, похоже, оказался он все-таки способен на какие-то подвиги даже в отключке. Или не способен — морочит ему голову Люба как со своим фальшивым днем рождения? Для чего морочит? Ежику ясно, для чего. Хочет его захомутать, не зря же весь этот свечной заводик придумывала. Захомутать — это как? Не девочка же она, чтобы предъявить ему претензии в совращении, содрать с него что-нибудь в виде компенсации. Он и раньше нравился ей, не просто по-соседски столько делала для него? Добилась теперь своего, хочет жить с ним? Как жить, в каком качестве? Если нужен ей был мужчина, то он наверняка не самый удачный выбор, без труда могла бы найти себе кого-нибудь посвежей, вон их сколько шлялось к ней, возможно, что и сейчас шляются. Или... О, Господи, неужто вознамерилась женить его на себе, устроить, как принято говорить, свою личную жизнь? Ну уж нет, не бывать такому,  разбежалась! Да и чего такого, в конце-то концов, произошло? Даже если и было что-то между ними. Зачем накручивает он себя, проблему из ничего делает? Выеденного яйца ведь не стоит. Было, не было, какая разница? Сейчас он встанет, по-джентльменски извинится перед ней, если что не так — и как в море корабли. Еще вот только пару минуточек помедлит, чтобы успокоиться, силенок поднабраться. И нахлынула вдруг невесть откуда новая, не являвшаяся прежде мысль: Люба что, тоже голая с ним под одним одеялом лежит? Снова затравленно оглянулся на Любу, увидел, что она смотрит на него. Не спит. Давно не спит? Наблюдает за ним?

- Пробудился? - ласково спросила она. - Ну, ты вчера и дал! - Сладко зевнула, потянулась всем телом, выпростав из-под одеяла полные белые руки. - Благодать, что во вторую смену мне сегодня, можно в постельке понежиться!

- Что я вчера дал? - очень правдоподобно удивился Глотов, мгновенно оценив это ее «ты».

- Глупенький ты, - как дитятю несмышленому, улыбнулась Люба. Невесомо провела ладонью по его щеке. - Солнышко ты мое. Как же хорошо мне с тобой, если б ты только знал!

Тесно прижалась, плюща свои тяжелые груди, слОва Глотову сказать не дала, сразу же заткнув его рот долгим поцелуем. И дрожь пробежала по глотовскому телу, и ощутил он, как просыпается в нем давно позабытое желание, и не казалось оно ему предосудительным и предательским...

Потом они умиротворенно лежали рядышком, Любина голова покоилась на его груди, и он тихонько гладил ее спутанные волосы. Пытался сплести воедино разбегавшиеся по мозговым закоулкам мысли. Ни обманутым себя не чувствовал, ни подлецом. Никуда не денешься, такова жизнь. Он мужчина, ему нужна женщина. С тех пор как Света заболела, он и думать забыл об этом. Слишком  мало времени прошло со дня ее ухода? Мало, много, кто что может об этом знать? И разве, согрешив телесно с Любой, загасил он в себе неизбывную память о жене, что-то изменилось в этой светлой памяти о ней? Не тот Люба человек, на которого сменил он Свету, оскорбилась бы жена, узнав о его выборе? Тот, не тот, но ведь хорошо ему было с Любой, себе-то лгать зачем? И что значит «не тот человек»? Интеллектом не вышла? Ему нужен ее интеллект, чтобы заниматься с ней любовью? Порадоваться бы, что дарит ему себя такая молодая, не меньше чем на двадцатник моложе него, привлекательная женщина. В его-то сомнительные лета! Опять же не в жены он ее себе берет, девяносто девять из ста его ровесников обзавидовались бы. И живет она в двух шагах, за стенкой, сказочный вариант...

Не самая достойная история? Глотов нехорош, Люба нехороша? И чем такая история обернуться может? Да чем угодно, и всегда она будет логична, и всегда она будет нелогична. Сначала Люба навещала Глотова, потом переселилась к нему. Комнату свою сдавала, причем, на всякий случай, чтобы не наколоться, лишь посуточно, объявления расклеила, слухи об этом пустила, работа ее этому способствовала. Деньжат прибавилось, кому плохо? И уже планировала  разменять две их квартиры, его двухкомнатную и свою однокомнатную, на трехкомнатную с доплатой, на дачку выкроить. Глотов никак на это не отреагировал, промолчал, хоть и екнуло подозрительно сердечко: наслушался вдоволь про эти корыстные размены, потом не выпутаешься.  Но в квартире чисто, готовит Люба вкусно, гулянки ее прекратились. Жизнь? А чем не жизнь?

Привыкал Глотов к Любе, к ее голосу, к ее взбалмошности и перепадам настроения, к ее болтовне. Притерпелся. Жить бы да радоваться? Ну, если не радоваться, то по крайней мере на судьбу не пенять? Можно бы и так сказать, если бы не вражда между Любой и Кузькой. Когда Люба вообще переселилась к Глотову, обострилась она до предела. Только позиции теперь круто изменились. Люба из гостьи превратилась в хозяйку, со всеми вытекавшими отсюда последствиями.  А Глотов переживал раздрай этот так, словно душу ему на части рвали. У Кузьки не было никаких шансов. Потому что у Любы была швабра. Швабра, которая не только сводила на нет любое Кузькино поползновение, но и запросто доставала его, где бы ни пытался он скрыться, уберечься. И больно доставала.

Глотов пытался примирить их. Верней, не примирить, ни о каком примирении тут и речь не могла идти, но хотя бы по разным углам ринга их развести, и  пусть они в упор друг друга не видят, нигде не пересекаются. Увещевал Любу, объяснял ей, как дорог ему этот кот, их семейный глотовский кот, столько лет с ними проживший, и мытьем Глотов пробовал, и катаньем, но ничего не добился. Порой до тяжелых ссор у них доходило, не раз просил ее  хотя бы из уважения к нему оставить Кузьку в покое. Особенно переживал он, отправляясь на дежурство, оставляя их наедине до самого утра. А Люба отвечала ему, что он тоже мог бы из уважения к ней избавиться от этой твари, одна вонища от которой, кто ему в конце концов дороже, пусть выбирает. Ей ведь даже рассказать кому-то об этом стыдно, из-за какого-то сраного кота...

Прошел первый их совместный месяц, если что-то и менялось, то не в лучшую сторону. Люба уже не просила, а требовала избавиться от Кузьки. Глотов же до последнего надеялся, что со временем всё как-нибудь образуется, не настолько же Люба без понятия, чтобы пожертвовать семейным ладом из-за ненавистного ей кота. Разве просит он ее о чем-то невозможном? Не любит кота — и не надо, тот же не лезет к ней на колени или, такое уже и представить себе невозможно, в постель, как в бытность со Светой. Пусть она просто не обращает на Кузьку внимания, не замечает его, ничего другого от нее не требуется.

Однажды под вечер ссора едва не переросла в нечто большее. Услышал Глотов из кухни Любины вопли и Кузькин  рев, помчался в комнату, увидел,  как Люба, матерясь и стоя на коленях, с силой тычет шваброй в щель под диваном. Подбежал, выхватил у нее швабру, заорал:

- Когда это кончится? Что ты себе позволяешь? Ты же искалечишь его! Я ведь тебя просил!

Люба поднялась, красная, запыхавшаяся, злющая:

- А чего он!

- Что чего он?

- Я иду, его не трогаю, гляжу, а он, сволочь такая, животом к полу припал и хвостом крутит, туда-сюда, туда-сюда, вот-вот набросится на меня! Я ему наброшусь! Я ему так наброшусь, что до последнего дня запомнит! Почему я должна всё это терпеть, бояться ходить в своем доме? Мало я ему дала! - Вырвала из его рук швабру и выскочила из комнаты, грохнув за собой дверью. 

Глотов тоже нагнулся, попытался разглядеть Кузьку в поддиванном полумраке, звал его, уговаривал. Кузька вылез не сразу, один глаз прикрыт,  приволакивал заднюю лапу. Глотов вернулся в кухню, где у окна, спиной к нему, стояла Люба, и медленно, чеканя каждое слово, сказал:

- Если я еще раз увижу, как ты издеваешься над котом, пеняй на себя.

Она резко повернулась, сощурилась, подбоченилась:

- Пеняй — это как понимать

- Узнаешь.

- Смотри, как бы ты чего-нибудь не узнал, - криво усмехнулась, - Дался ты мне, старый мерин!

Хватило у него выдержки не ответить ей, вышел из кухни, закрылся в ванной комнате, долго умывался холодной водой, посидел на краешке ванны, восстанавливая дыхание. Этот день был рабочий, времени оставалось лишь на дорогу до парикмахерской. Люба закрылась в спальне. Он оделся и ушел, не попрощавшись с ней.

Всю ночь он промаялся, но под утро все-таки решил еще раз спустить дело на тормозах, проглотить этого «старого мерина», не уподобляться Любе. Вздорная бабёнка, сказала гадость в запале, не казнить же ее теперь. Но как быть с Кузькой? Он и мысли не допускал отречься от него, но как оградить его от Любиных нападок? Утром тревожно было на душе, спешил скорей оказаться дома. Неужели в его отсутствие разберется таки она с Кузькой, одной ушибленной лапой не отделается он?

Кузька всегда выходил его встречать. На этот раз не появился, отчего сразу же всполошился Глотов. Люба тоже не вышла, но к ней вопросов не возникало — обиженную из себя строит, а то и просто не проснулась еще, не сочла нужным. И еще что-то насторожило Глотова, когда раздевался он в коридоре. Втянул носом воздух. Подгорело, что ли, у Любы какое-нибудь варево на кухне? Да нет, какое тут к черту варево, конечно же пахло сигаретным дымом, причем сигаретами дешевыми, вонючими. Как большинство некурящих, Глотов улавливал этот запах даже в самых микроскопических дозах. И буквально страдал, если, к примеру, в переполненном автобусе пристраивался близко какой-нибудь куряка, - кашлять начинал и тяжело дышать. В кухне не было ни Любы, ни Кузьки. В первой комнате тоже. Глотов на всякий случай заглянул под диван, излюбленное место Кузьки, когда хотел тот укрыться. Дверь в спальню закрыта. Но не там же он, вместе с Любой.

Люба лежала к нему спиной, не повернулась при его появлении.

- Где Кузька? - спросил, не поздоровавшись.

- Я что, слежу за ним? - буркнула.

- Сюда кто-нибудь приходил?

Теперь повернулась, изумленно вскинула брови:

- С чего ты взял?

-Так приходил или не приходил?

- Нет, конечно, что за вопросы у тебя дурацкие!

Что курила не Люба, можно было не сомневаться. Она тоже табачного дыма не любила, это Глотов хорошо знал. И до того тошно ему от всего этого сделалось — скрипнуло даже что-то внутри. Но сначала — Кузька. Что нет его дома, тоже сомнений не осталось. Какие могли быть варианты? Сбежал сам, как было уже однажды? Это вряд ли. Открыла Люба входную дверь и гоняла его по дому шваброй пока не выгнала? Попросила занести Кузьку подальше от дома того, кто курил здесь? Поражаясь собственному спокойствию, голос даже не дрогнул, сказал:

- Люба, Кузьки, и ты это прекрасно знаешь, нет дома. И я убежден, что это твоя работа. Давай по-хорошему. Ты мне расскажешь все как было, чтобы я знал, где его искать, а потом я, возможно, постараюсь найти ему нового хозяина. Кузьке нельзя оставаться на улице. Он старый уже кот, от рождения не покидал человеческого жилья, не сможет ни прокормиться, ни защитить себя. Два дня, случилось так, пропадал где-то — такой измученный вернулся, что глядеть было страшно. И наверняка не ел ничего все это время. Тем  более теперь, зима еще. Пожалуйста, Люба. А уже потом все остальное.

Люба отшвырнула одеяло, села, придерживая рукой у горла сползавшую сорочку, стукнула себя кулаком по бедру, заголосила:

- Да что ты пристал ко мне с этим своим сраным котом? Нервы мне все повымотал! Откуда мне знать, куда он делся? Может, из кухни в открытую форточку сиганул!

- С восьмого этажа?

- А почему нет, он, может, такой же малохольный как его хозяин!

- Тогда вот что, - все еще умудряясь не сорваться, произнес Глотов: - Я сейчас выйду, поищу его. К моему возвращению чтобы тебя, дрянь, здесь не  было, слышишь? И проветри квартиру, здесь накурено.

А Люба отчетливо поняла, что не стоит сейчас огрызаться, что-то объяснять или доказывать ему, себе дороже обойдется, потом разберется с ним, не на ту напал! Придумала лишь, дабы потянуть, пока он остынет, время: 

- А мне же идти некуда!

- Есть куда. Квартира твоя сейчас, я знаю, свободна. - И, сам поразившись тому, что сказал, добавил: - Не то сама полетишь у меня с восьмого этажа.

- Из-за какого-то кота... - запричитала было Люба. – И взглянув на него пристальней, сразу вдруг замолчала, сжалась вся.

Но он не стал слушать и дверью, уходя, не грохнул, демонстративно настежь распахнул...

* * *

Я давно знал Глотова, мы с ним в одном доме жили, был он таким же большим любителем шахмат, на чем мы и сошлись. Особой дружбы у нас не водилось, но дома у них я бывал, и жену его Светлану знал, и детей, и Кузьку знал от самого его котеночного возраста. После того. как Светы не стало, долго с Глотовым не виделся. Но как-то встретились мы с ним в магазине, разговорились, спросил он меня, смогу ли помочь ему с работой. А в нашей больнице как раз зама по административно-хозяйственной части подыскивали, предложил ему, он согласился. Однажды, договорились, зашел к нему вечерком поиграть. Жил он один, верней, вдвоем со своим котом. И что-то, когда взглянул я на Кузьку,  зацепило мой взгляд, сразу разобрать не сумел. Спросил у Глотова, как Кузькино здоровье — сильно исхудавшим он мне показался, да и годков ему немало уже. Слышал где-то, что для сравнения кошачьего возраста с человечьим надо умножить число лет на шесть. На шесть, по-моему, многовато, но в любом случае за семьдесят коту уже набежало, возраст почтенный. Глотов сказал, что молодцом еще Кузька, держится прилично.

И еще рассказал он мне, какая история с Кузькой приключилась. Так выпало, что пропал Кузька, где только ни искал его Глотов, все окрестные дворы облазил, у всех, кто видеть его мог, спрашивал, объявления расклеил, вознаграждение обещал. И так изо дня в день, упорно, стараясь не терять надежды. Погоды были мерзкие, ветрено и морозно, беда бездомным животным, а уж такому домашнему и неприспособленному как Кузька — просто погибель. Понимал это Глотов, оттого изводился еще больше. Неделя так минула, вторая — и перестал уже Глотов надеяться, что отыщется Кузька, если вообще жив еще.

И вдруг — увидел его. Сначала даже глазам своим не поверил, такой удаче. Возле соседнего дома баки мусорные стояли, в одном из них, ковыряясь в смерзшейся куче, сидел Кузька. Определенно Кузька; котов такой расцветки встречалось Глотову много, но тут не мог он ошибиться, сердце, что называется, подсказывало. Выжил, значит! Броситься к нему он забоялся, чтобы не спугнуть наверняка одичавшего уже и боявшегося всего и вся в нынешнем чужом и враждебном  мире кота. Убежит сейчас — и где потом сыщешь?

- Кузька, – ласково позвал он, медленно приближаясь, - Кузенька, это я, папа, не бойся меня.

Кот не убегал, недоверчиво смотрел на него, напрягшийся, изготовившийся в любую секунду сорваться с места.

- Кузька, Кузенька, – уговаривал Глотов, подойдя уже вплотную к баку и осторожно протягивая руку, – это я, не бойся, хороший мой, ну иди ко мне, иди.

Кот всё не сводил с него круглых желтых глаз, и крепло в Глотове ощущение, что все тот понимает, узнаёт его. И наконец кот сделал робкий шажочек вперед, и ткнулся носом в глотовскую руку. Глотов провел ладонью по заиндевевшей кошачьей спинке, потом осторожно взял его, сунул за отворот дубленки.  Как когда-то, много лет назад, с ним за пазухой поспешил к дому...

Поглаживая дремавшего у него на коленях кота, Глотов рассказывал мне:

- Ты даже не представляешь себе, какое паршивое тогда у меня было время, какое настроение. И через что пришлось пройти, от какого дерьма отмываться! Чем жертвовать. От невезения, от ужасного одиночества выть порой хотелось. От мысли, что Кузька где-то вдали от дома пропадает от голода и холода или, вполне могло быть, собаки его порвали, жизнь вообще не мила была. Вдобавок ко всему вбил себе суеверно в голову, что если не найдется он, никогда уже не будет мне удачи. И видел бы ты, как изменился он за дни своих скитаний! Всю прошлую жизнь из него этим студеным ветром выдуло, заново, как маленького, приучал его к былым повадкам. Но ничего, он парень способный, всё припомнил, вот разве что в унитаз ходить перестал, до сих пор толком к лотку своему привыкнуть не может, время требуется.

Кот спрыгнул на пол, потянулся всем телом, далеко вперед вытянув передние лапы, и я понял, что с самого начала показалось мне необычным. Левая лапа у него была черная, а на правой лишь белый носочек. Но ведь у Кузьки,  я это хорошо помнил, вся правая лапа была белая. Неужели Глотов этого не заметил? Или не хотел замечать?..

__________________________

© Кисилевский Вениамин Ефимович

Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum