Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Культура
Критические эссе русской литературы. Часть вторая [13.07]
(№7 [375] 01.07.2020)
Автор: Дмитрий Пэн
Дмитрий Пэн

Часть вторая

 

КРУТЫЕ БЕРЕГА

История любви в суровых реалиях российского севера  обрывается на крутом берегу реки, с которого срывается вместе с оползнем героиня. Гибель Сони – трагическая случайность, но к обрыву привели её не только дороги жизни, но и склад личности, тип, как бы сказали писатели-натуралисты XIX века.

Деревенская девочка становится столичной студенткой. Едет с мужем по распределению на крайний Север и преподаёт математику в селе, помогает мужу готовиться к экзаменам в аспирантуру, увлекается наукой  и сама успешно защищает диссертацию. Полностью меняет её жизнь любовь. Катаясь на льдинах вместе  со своими учениками, она падает в воду и по дороге домой встречает Кирилла, который даёт ей свой полушубок и спасает от простуды.   Опыт риска и приключений получает неожиданное подкрепление романтическим чувством. Вместе с Кириллом они бродят по тайге, ночуют в палатке. Их жизнь полна первобытной экзотики, с которой в таком контрасте окажется их новая встреча на столичной  защите, банкет прогулка по ночным улицам огромного города. Математика с её абстракциями и земная конкретика почвы под ногами в какое-то мгновение не согласовываются на жизненном пути героини.  Успешные защиты диссертаций не ведут к высотам математики, а вот от твёрдой почвы под ногами увести могут.    К тому же маленькая, хрупкая,  не отличимая от своих учеников, почти подросток с виду, она стремится компенсировать свою субтильность не по-женски, почти по-мальчишески. Это развивает стремление к риску и притупляет чисто женское чувство осторожности, осмотрительности, а развод с мужем, хоть и давний, и компенсированный научным успехом, способен притупить и витальное стремление к жизни,  развить стремление  противоположное.    

Обрыв – классический образ русской литературы.  К нему приводит своего утрачивающего почву нигилиста Марка Волохова  Иван александрович Гончаров.  Эпохальным романом  позапрошлого века “Обрыв” и навеяна история Сони  Николая Димчевского, “неразгаданного писателя” ХХ века.    Гончаров отразил пробуждающуюся от векового сна  Россию  не на историческом перекрёстке возможного выбора, а над обрывом.  Подальше от этого обрыва бежит в своих скитаниях главный герой Гончарова – Борис Павлович Райский, но не уйти от таких  обрывов тем,  кому дороги и милы человеческие судьбы, загубленные  крутизной  роковых берегов.

Николай Димчевский,  философ и поэт, журналист и редактор, всего двумя годами своей жизни приобщился к новому тысячелетию, но его герои смело шагнули в новый век и обрели в нём прочную почву для дальнейшего пути.  “Уплывает на льдине…”, - так называется маленькая повесть этого выпестованного Алексеем Толстым автора.   И в этой повести история любви – не только классически выверенное произведение для чтения дома и в дороге, но и  поучительный пример, предмет возможных раздумий и рассуждений.

Иван Гончаров разворачивает грандиозную панораму провинциальной жизни над Волгой.  Николай Димчевский расстаётся  со своим повествователем у осыпи над Енисеем.  Над  этой осыпью с роковой смотровой площадки последний раз видела красоту и величие родной природы Соня. Такие места, как эта осыпь,  для героя-повествователя – “часть его самого, они – в нём”. В такие  места возвращался он на своих житейских путях не раз, здесь “земля исцеляла его от тяжести и тоски”. Финал повести – открытая дорога жизни.  Сколько таких дорог в российской словесности. Каждый школьник вспомнит здесь и пушкинского “Станционного смотрителя”, и  Печорина из хрестоматийного романа Лермонтова. Вспомнит читатель  и Нину Заречную из “Чайки” Антона Павловича Чехова. 

Изменчив со временем облик романтического героя, меняются и женские судьбы на российских дорогах жизни.  Вековечно одно – любовь к свободе и бескрайнему простору бытия, которая оказывается для героини сильнее привычного уклада жизни и  самой жизни.              

Кирилл Николая Димчевского – не роковой романтический герой и не причина гибели героини, он такой же скиталец и романтик северных просторов. Мы ничего не узнаём о его жизни из повести. Он любит природу. Горы, камни и кристаллы – его мир и его профессия. За ним, в его мир идёт  Соня.  “Вот и зелёный дом с открытыми ставнями”, -  встречает её в этом мире Кирилл.  И эти слова  напоминают нам о   Луисе Варгасе Льосе. Льоса создал магически реальный образ зелёного дома, единого дома Южной Америки.  Этот образ близок русской литературе. Урал Павла Бажова,   Сибирь Дмитрия Наркисовича Мамина-Сибиряка, заповедные края Владимира Арсеньева, отец лес Анатолия Кима  приоткрыли заповедные зоны души, куда не ведут новейшие сталкеры.  Там  иные  законы и тайны. И  подчёркнуто бытовой реализм прозы Николая Димчевского  не скроет романтической натуры   первопроходцев и строителей российского зелёного дома. Любовь  и жизнь не утрачивают для этих первопроходцев своей романтической ценности.  И  вечные ценности – наполняют светом и теплом облик Сони Николая Димчевского, героини, судьба которой не может не вызывать сочувствия.  

КОШКИ И КНИЖКИ ОТ БАЮНА ДО БЕГЕМОТА 

Кот –  интереснейший персонаж российской словесности.  В русском фольклоре сладкоголосый кот Баюн живёт  на железном столбе и разбойничает  похлеще своего собрата соловья, но приручается ещё в народной сказке, а  с лёгкой руки Александра Пушкина в качестве учёного кота буквально принят на литературную службу. Петь песни и рассказывать сказки – его прямая обязанность. 

 Сергей Михалков в одной из своих басен призывал гнать кота прочь за то, что он ест то, что охранять должен, но это издержки ХХ века, когда  Константин Георгиевич Паустовский пишет рассказ, который так и называется “Кот-ворюга”.  Впрочем, мудрый гуманист берёт своего героя под защиту, и в конце знаменитого рассказа рыжий любитель хозяйской сметаны и пойманных писателем окуней становится другом и даже сторожем, беря на себя кое-какие обязанности ни много ни мало, а  собаки. Столь дивное превращение происходит не без участия сотоварища Константина Паустовского по перу  Рувима Фраермана, автора популярной юношеской повести о первой любви “Дикая собака Динго”. Удивительна сила литературы…

Продолжая пушкинские традиции, романтический девятнадцатый век дарит российским детям удивительную педагогическую сказку Антония Погорельского “Двойник, или мои вечера в Малороссии”. Одна из героинь “Двойника…” получает в наследство  … кота.  В чудесном мире сказки всё возможно, и вот в заглядывающемся на неё прохожем  девушка узнаёт  своего кота. К счастью, нравящийся девушке прохожий и  не известный ей, но сватающийся за неё Аристарх Фалалеич Мурлыкин из дружеского окружения семьи оказываются одним лицом. Кот превращается в жениха.  Мораль  сказки  проста.  Люби тех, кого любили твои предки, наследуй дружбу, а не вещи, живые человеческие отношения, а не прах и тлен последнего следа на земле. 

Даже в реалистической прозе кот романтичен. Достаточно вспомнить искусителя, являющегося наяву и во сне безудержной и роковой в своих страстях убийце Екатерине Львовне – “Леди Макбет Мценского уезда” Николая Семёновича Лескова. Саму новейшую леди Макбет из российской глухомани писатель в последней сцене изобразит хищной рыбой. Словно рыба, вынырнет она из воды, чтобы утянуть за собой на дно последнюю жертву своих доходящих до криминальной патологии страстей. Что ж, коты любят рыбку, и только ой, какие они  мастаки её уловлять в свои когти.

Помнится, хотела Катерина Львовна схватить кота “серого, рослого, да претолстющего…”, с усами, “как у оброчного бурмистра”. Но кот,  “как туман, так мимо пальцев у неё и проходит”…  Так и у Михаила Афанасьевича Булгакова в его романе “Мастер и Маргарита” хотел маленький костлявый швейцар  чёрного толстого кота Бегемота в магазин Торгсин на Смоленской площади с Коровьевым не пустить, да не получилось: “Швейцар выпучил глаза, и было отчего: никакого кота у ног гражданина уже не оказалось, а из-за плеча его вместо этого уже высовывался и порывался в магазин толстяк в рваной кепке, действительно, немного смахивающий рожей на кота”. Роман  “Мастер и Маргарита” – классика ХХ века. Кот   Бегемот в ней, как и кот российской леди Макбет Екатерины Львовны, ведёт свою родословную от мифического разбойника Баюна, живущего на железном столбе и очаровывающего песнями и сказками путников.   

Литературная жизнь российского мифа о коте не исчерпывается несколькими сюжетами от фольклорной сказки до романа ХХ века. Однако душа российского литературного кота в прозе лучше всего понята Антонием Погорельским и Константином Паустовским, Николаем Лесковым и  Михаилом Булгаковым. Кот –  дружба, любовь, но кот – это также коварство, искушение. Такова диалектика кошачьей души в российской прозаической словесности.

Известен афоризм ирландского насмешника Бернарда Шоу, гласящий, что  о том, насколько вы культурны, можно судить по тому, насколько вы поняли своего кота.  Трудно соревноваться с англичанами в постижении души кошки. Где ещё была специальная ферма для удовольствия наслаждаться кошачьими ароматами, даже производить из них духи. Такую ферму мог создать в реальности только англичанин Даниил Дефо, автор романа о предприимчивом джентльмене, не пропадающем даже на необитаемом острове. Дефо как-то сказал, что если у вас есть кошка, то вы можете не бояться одиночества. Автор “Робинзона Крузо” одиночества не боялся. И хоть затея с кошачьей фермой не удалась, друзей у бессмертного английского писателя и его персонажей достанет на века.  Не боятся одиночества и российские литературные коты. Потомки  Баюна не скучают на всемирном кошачьем Парнасе и в его окрестностях.    

КОГДА МОЛЧАТ МУЗЫ

Все знают, что  музы молчат среди оружия, но и безмолвие муз громче грохота пушек.   С этими мыслями перечитываю стихи полувековой давности.  Их автор умирал от рака горла в нашем веке. Поэт был обречён на молчание, словно предваряя трагедией своей жизни и своей умолкающей музы, грохот пушек.  

Когда-то этот поэт менял и редактировал свои полноправные строки, переставляя всего одну запятую. Мне больно, когда тебе больно, Россия.  Мне больно когда, тебе больно, Россия. История рассудит, когда и какая строка отдавалась эхом личных событий в жизни поэта, исторических событий в судьбе его страны.  

Был этот поэт на слуху миллионов, его читали, ему верили. Его портрет можно было встретить и на молодёжной строке, и на столе у чиновника.  В 2010-ом году журнал “Viva! Биография” назвал его пиджак и шейный галстук символом свободы. Летом того года поэта не стало. Многие десятилетия от середины восьмидесятых таким символов был и он сам.  Последний вопрос к поэту его последнего интервью:  “А Вам часто приходится тешить себя надеждой?” Последний ответ поэта в его последнем интервью:   “…Когда ты пишешь даже трагические вещи, ты должен быть оптимистом… ” 

Этот поэт не был пацифистом, но он не хотел, чтобы смолкли музы, и поэтому на всю аудиторию содружества,  во весь голос заклинал:  “Не дай нам,  Господи, сорваться!” Так поэт предостерегал от конфликтов и кровопролитий.  Голос его муз заглушил грохот пушек. И вот поэт смолк. Навсегда. Его звали Андрей Вознесенский.

В далёком, полувековой давности 1865-ом году лирический герой поэта окажется на военных сборах во Львове. Там, на сборах,  он повстречает своего двойника, лейтенанта  Андрея Андреевича, который даст ему свою гимнастёрку.  В итоге появится полемическое стихотворение “Лейтенан Загорин”.  К этому времени у поэта уже вышел сборник “Антимиры”.  Проблема  сборника глубинным эхом отдаётся в стихотворении о львовских сборах.  Именно в нём появится образ сердца – пятого туза,  ахиллесова сердца русской лирической поэзии шестидесятых.  Туз этот кроет в любой игре, но в реальной битве у стен новой   Трои этот лирический пятый туз уязвим.    Такова  идея этого во многом программного стихотворения для Андрея Вознесенского. 

Полувековой давности далёкий год середины 1960-х станет не самым счастливым для поэтических муз автора  “Параболы”, “Мозаики”,  “Треугольной груши” и “Антимиров”. Музыка того давнего года  – музыка скорбного реквиема.  Поэт неизбывно глубоко страдает от гибели  им самим убитых своих  соловьиных поэм.  Inter arma silent Musae.   Среди оружия музы молчат.  Но в молчании муз умирают стихи.  Об этом   “Плач по двум нерождённым поэмам” – трагически взволнованный и патетичный зачин новой книги поэта.  Лирический герой Андрея Вознесенского в горести о не рождённых им поэмах середины шестидесятых возмечтает “быть без сердца”, к которому тянется шершавыми руками неслыханно болевое время, быть без сердца,  которое берут на мушку снайперы (“В дни неслыханно болевые”). 

Вознесенский был символом свободы. Символами свободы были его пиджак, его шейный галстук.  Ещё при жизни становясь музейной фигурой, поэт врос в эстраду многомиллионных аудиторий, словно в постамент.   Но сам поэт свободен не был. Из-под его пиджака из грудной клетки рвалась к небесным высям птица ахиллесова сердца.   Одежда свободы человека – это одежда наготы на прозекторском столе анатомического театра.  И когда   при жизни увековеченный обожающей его многомиллионной аудиторией символ надевал свой знаменитый  пиджак, этот символ знал, что свобода приходит нагая.

Эскизы так и не рождённых поэтом поэм зазвучат, как извинение по-английски.   В этих эскизах на дно огромной шахты несётся лифт, а над ним сияет радуга, “Как ванты Крымского моста”. Обрывочные образы  эскизов  – словно извивающиеся тросы, что лопнули от напряжения.  Легко разгадывать катрены Нострадамуса.  Понять своего недавнего современника значительно труднее. И перечитывая сейчас  строки “Из закарпатского дневника”  любимого поэта, погружаясь в его лирические сны и видения полувековой давности, трудно  представить близь и явь современности.  

В далёком, в 1965-ом году напишет поэт свою  ”Балладу яблони“, балладу любви и разлуки, весны и осени, соития, не ведущего к рожденью, и двух героев, свободного, словно птица, лётчика и его возлюбленной, мечтающей стать деревом, а не птицей.

Когда смолкают  музы, немеет, обращается в дерево сама любовь.  Что бывает напряжённее и драматичнее молчания любви?       

ЦВЕТОК БЕЛЫХ НОЧЕЙ

Память сердца вернее памяти разума.  То, что забыто  головой, занятой не дающими  ей отдыха органами чувств, подспудно хранится в потаённых сокровищницах сердца. Сердце не знает заблуждений ума. Оно исправит все его ошибки. Иль был он создан для того,  чтобы побыть хотя мгновенье  в соседстве сердца твоего?  Таков эпиграф из юношеского стихотворения  Ивана Тургенева “Цветок”,  предпосланный  к  сентиментальному роману “Белые ночи” Фёдора  Достоевского. Достоевскому в пору издания романа было 27,  Тургеневу 30, а поэту Алексею Плещееву, которому и посвящён роман 23.  Литературные отношения трёх молодых людей отразил  цветок.  Каков он был?  И что это за отношения? 

Один из романов Тургенева начинается с милой болтовни трёх юношей,  отдыхающих на лоне природы среди трав и цветов, словно кузнечики.   “И весь день, в траве высокой лёжа,  слушать бы  я рад, как заботливые пчёлы вкруг черёмухи жужжат,” – скажет в стихотворении “Мой садик” Плещеев.    И мужчины  не чужды радостям бескорыстного любования природой.  Даже самурай, забыв  где-то один из двух своих мечей, способен залюбоваться вишнями в цвету, вызывая удивление японского поэта, что говорить о миролюбивых славянах, среди которых воинское сословие даже было выделено в отдельный этнос, казачество.  

“Белые ночи” – это роман-монолог, исповедь  юного мечтателя о его  фантазиях. Здесь всё плод воображения.  И даже кое-что в эпиграфе.  Но память сердца вернее. И то, что вообразил в эпиграфе повествователь, хоть и художественная, но реальность…  А вообразил себе мечтатель всего лишь союзное словечко “Иль”.  У Тургенева вместо него стоит вводное слово “Знать”.  Формально разница невелика, но объективное разделительное значение союза подразумевает совсем другое, нежели хоть и субъективное, но категорическое утверждение вводного слова.    

Юноша, мечтающий быть цветком, для того, чтобы стать ближе к своей возлюбленной, оказаться в её руках,  прильнуть к её локону, к её груди. Это традиционная поэтическая ситуация из империи чувств  от Клеопатры.  Ведь для такой близости цветок должен быть сорван…  Но самопожертвование не в натуре настоящего аристократа и лирический герой становящегося эпиграфом стихотворения, а его автор русский аристократ,  срывает цветок, чтобы украсить себя, а сам и не помышляет об участи цветка.  Он походя срывает его в траве, после минутного сожаления уверяясь, что такова судьба бедного растения.   

Несколько иным юный эстет-ботаник предстаёт в эпиграфе у Достоевского, меняющего всего одно слово,  но повествователь у классика не ошибается.  Автор предполагает, что с  точки зрения Тургенева, как героя отношений сентиментального романа,  у цветка может быть и другая судьба, судьба цвести и пахнуть, а не быть сорванным для услаждения.  Об этом и свидетельствует разделительное союзное слово  “иль”. Тургенев для автора сентиментального романа сентиментален, чувствителен, рефлектирует над цветочком не меньше, чем князь Андрей у Льва Толстого, лежащий   в эпопее  “Война и мир” на поле Аустерлица под голубым и прекрасным небом. Память сердца у сентиментального повествователя верней формальной памяти рассудка.  Иван Сергеевич Тургенев добр, а в душе и пантеизма не чужд.  Ведь герой одного из романов Тургенева даже будет на свидание к липе ходить. Глубинную этику взаимоотношений великого русского художника и передаёт нюансировка эпиграфа. “Иль”,  а не “Знать” в сентиментальном романе из  записок мечтателя – это этический принцип  эстетики жизни,  lifestyle  художника-гуманиста.     

Достоевский пишет свой роман во времена Василия Андреевича Жуковского, наставника будущего императора-освободителя, дарующего вольную крепостным.  Жуковский развивает в русской поэзии, в лирике своего времени традицию Михаила Васильевича Ломоносова, которую определяет известное стихотворение великого стилиста о кузнечике: Ты ангел во плоти иль, иль, лучше, ты бесплотен, \\ Ты скачешь и поёшь, свободен, беззаботен; \\ Что видишь, всё твоё; везде в своём дому, \\ Не просишь ни о чём, не должен никому. Мир жителей травы  не юдоль “презренных тварей”, но  царство природы, обитатели которой наделены жизнью и потому достойны уважения, других чувств человеческих.  Такова этика и эстетика Ломоносова в стихотворении о кузнечике.  Придерживается  её  на пути к гуманистическим открытиям и Достоевский в эпиграфе к своему сентиментальному роману.  

Дружеские отношения Плещеева, Достоевского и Тургенева – это  художественный вымысел, Таков и цветок в эпиграфе романа “Белые ночи”.    Этот цветок – художественный символ воображения.  Этот цветок на самом деле не срывали в поле у дороге. Так на сцене художественного театра льётся  краска,  а не реальная кровь из жил человека.   Цветок, в литературе персонаж, символ.  И вы можете вообразить его любым.  Вспомните  и представьте цветок, которым  вам доводилось любоваться,  не срывая.  Это и будет цветок  из эпиграфа к лучшему роману  Достоевского, тургеневский цветок из белых ночей русской словесности.    

САПФИР БУЛГАКОВА

Мир Михаила Афанасьевича Булгакова – часть всемирной мистерии ХХ века. Литературные путешествия, театральная деятельность и популярная дьяволиада снискали ему славу, сделали его автором музейным и культовым. Легендарными стали даже вещи писателя. Одна из них – перстень с сапфиром. 

Считалось, что этот сапфировый перстень, как и знаменитый изумруд Александра Пушкина, был наделён магической силой, приносящей литературный успех. Перстень, действительно, привлекал внимание и запоминался, был известен в литературно-театральных кругах.  От вдовы писателя он перешёл к его другу Сергею Александровичу Ермолинскому, сценаристу многих классических фильмов российского кино ХХ века, среди которых “Танкер “Дербент” и “Неуловимые мстители”.  Ермолинский берёг талисман и приумножал его славу своими литературными успехами. 

Одна из историй сапфира Булгакова стала ярким  отсветом блистательной судьбы Александра Грибоедова, роковую роль в которой сыграли именно драгоценные камни.  В трудные послевоенные времена Елена Сергеевна Булгакова  гостеприимно приняла в свой дом давнего и верного друга семьи Булгаковых Ермолинского.  Известный сценарист и литератор, он заинтересовался жизнью блистательного автора “Горя от ума”. Так появилась пьеса “Грибоедов”. Сергей Александрович пёкся о её сценической судьбе и собирался пристроить в МХАТ. Дело дошло до читки, а это очень ответственный этап в продвижении пьесы для постановки в академическом театре, особенно во МХАТе, взыскательным актёрам которого читали свои пьесы такие классики, как Антон Павлович Чехов! Собираясь на читку, Ермолинский  от волнения не смог  завязать тесёмки на папке с текстом пьесы. Пальцы не слушались его.   И тогда Елена Сергеевна, видя эти мучения, пришла на помощь. 

Вдова автора “Мастера и Маргариты” и знаменитого “Театрального романа”, показывающего закулисье и кулуары сцены, Елена Сергеевна достала перстень Михаила Булгакова и сказала надеть его, а в случае неудачи повернуть камнем вверх. Ермолинский поверил в поле доброй энергии небесно голубого сапфира и носил его с того памятного случая на безымянном пальце левой руки, напоминая всем тем, кто знал Булгакова, о былом владельце сапфира.  Пьесу в итоге поставил Театр имени К. С. Станиславского. С долей юмора можно предположить, что кинематографист Сергей Ермолинский в своём сценическом жесте предвосхитил новый этап в развитии школы переживания, ведь Театр имени К. С. Станиславского в те времена только создавался. Блеск драгоценности ближе десятой музе, как иногда именуют музу кино,  академическая скульптурность и психологическая наполненность жеста для академического  театра не нуждаются в отвлекающем от человека блеске, но и сапфировый перстень вполне мог бы стать аксессуаром костюма академического автора. 

В тайну перстня был посвящён Вениамин Александрович Каверин, её знали в кругу Булгакова, стала известна она и геммологам, так и появилась новая легенда, легенда о сапфире Булгакова.

 Сапфир в перстне Михаила Булгакова с горошину, а специалист может разглядеть в нём едва заметные пузырьки.  Геммологи их называют зернью. Знатоки суеверий скажут, что зернистый сапфир способен принести своему владельцу нищету и даже изгнанье. Всё это узнал и Сергей Александрович Ермолинский, но до обретения своего литературного талисмана, к тому же громоотводом маленьких молний сапфира Мастера могла выступить судьба Александра Сергеевича Грибоедова, пьесу о котором и собирался принести в театр Сергей Александрович Ермолинский.  

Сапфир один из самых дорогих камней, но перстень Михаила Булгакова ценен своей литературной историей, а не каратами украшающего его корунда.  Для самого известного в России заведующего литературной частью театра, а именно в такой должности трудился автор “Бега”, “Мастера и Маргариты” и  “Путешествия по Крыму”,  литература – дело театральное, где не только жест и поза, но и костюм соответствующий нужен, а к костюму и согласующиеся с ним аксессуары.  

Нужно заметить, что когда Михаил Булгаков в Крыму посетил пляжи знаменитого своими камнями и нудистами Коктебеля,  то нудисты ему оказались не по вкусу, зато камни внимание привлекли.  Понравились ему и “фернампиксы” – “красивые породистые камни”, и  “лягушки” – “прелестные миниатюрные камни, покрытые цветными глазками”.  А вот крымские мальчишки любили и на нудистов поглазеть, и камешки собирать, а над Михаилом Булгаковым один из них подшутил, чем только рассмешил. Ловить проказника и мстить ему маэстро не стал, хоть и намазал паренёк писателю башмаки по дороге на  горный юг глиной, а не ваксой.  Зато на сапфире Булгакова нет глины, ведь взяв в руку сапфир с её  следами, немедленно покроешься с головы до ног проказой.  И такие свойства сапфира приводят в своих руководствах маги камней, да был у Михаила Булгакова не только магический сапфир, но и  чувство юмора. 

ШАМПАНСКОЕ НА УЖИН 

Бальзак пил много кофе и тем стимулировал своё безудержное творчество, а вот Жорж Сименон кофеманом не был, но писал не медленнее великого комедиографа человечества. Восточные поэты древности услаждали себя вином, воспевали красоту и были гурманами всех удовольствий. Великий же российский авангардист ХХ века Андрей Вознесенский доверительно признался своим читателям: “Муза мне чаёк мешает,  помогает и мешает”. После ананасов в шампанском у Игоря Северянина, и чаепития у с солнцем  Владимира Владимировича Маяковского  такие чайные застолья с музой были необычны. 

Что бы и когда бы ни пили поэты и прозаики, все знают, что знаменитый Кастальский ключ, в котором брали воду жрицы и прорицательницы Аполлона, – неиссякаемый источник вдохновенья для маэстро и артистов всех искусств.  Нет ничего восхитительнее нектара поцелуев с губ муз! В отличие от Зевса-громовержца предводитель муз Аполлон не держал виночерпиев в услужении. Зато заводила всех шалостей российской поэтической юности Александр Сергеевич Пушкин и власти наивысшей был близок, в подражание Зевсу юного чашника к себе призывая с пьяной горечью Фалерна, и воде предпочитал вино.  Даже стихотворение сочинил в лицейской юности “Вода и вино”. Кроме искусств Аполлона есть искусства вакхические, искусства Дионисия. Русалки свиты Посейдона тоже в танцах и песнях собственные пристрастия имеют, а учитель  артистических перевоплощений Протей каких-либо распоряжений по диете и меню русалкам не оставил, предоставляя полную свободу.

Что и как пить – это, можно сказать, проблема проблем эстетики. Проблема вечная! Неизбывная! Юный Пушкин с друзьями лицейскими даже пошли на составление тайного заговора по распитию чаши пунша! Огненный пунш становится с лёгкой руки царскосельского классика благодаря его стихотворению “Воспоминание” символом юности прекрасной и мятежной.  Только представьте озарённые огнём пунша вдохновенные искусствами и науками лица юных друзей, а затем при звуке голоса педанта блеск летящих в окно бокалов и те же лица в сиянии подруги, спутницы и помощницы  всех романтиков и влюблённых луны! Картина! 

Жил и посещал занятия Александр Пушкин в лицее, да учился поэзии не у педантов, а сладкоголосого певца дружбы Константина Батюшкова, а через него у поэтов Италии и Франции. Батюшков же отличился в российской поэзии тем, что был военным поваром в делах ратных, а певцом наслаждений дружбы в радостях поэтических. Жизнью дай лишь насладиться; полной чашей радость пить! Так восклицал Батюшков в своём  эпикурейском гимне “Весёлый час”. В его стихах свирель и чаша золотая истлеют с неукротимо сменяющими друг друга веками, но любовь и дружба на устах не смолкают.  Гедонизм – ярчайшая краска в колоратуре  русской классики. 

Грустную лирическую драму в истории русского гедонизма оставил Антон Павлович Чехов. Это драма бокала шампанского. 

Изнурённый неизлечимой болезнью Чехов давно стал живым трупом, словно типаж новеллы Льва Толстого, с которым он много общался и в глубине своей души даже сжился, под влияние которого не мог не попасть. Держался великий драматург только животворною природою целительной Ялты, из которой почти не выезжал, профессиональными знаниями медика и силою воли великого артиста, который и счастливца полного сил и жизни целый сезон после собственной смерти на сцене представлять публике способен. 

В июне давнего 1904 Антон Чехов, проведя май в Москве, а начало июня в Берлине, приезжает в Баденвйлер, где облюбует  “Hôtel Sommer”.  Изнурённый, он едет за границу умирать, но поначалу чувствует необычайно мощное оздоровление, которое внезапно обрывается несколькими приступами. Никогда  так не смеялась жена великого драматурга, как за несколько часов до его смерти.  Не услышав гонга, супруги прозевали ужин, и  Антон Павлович  вместо ужина угощает Ольгу Леонидовну Книппер-Чехову рассказом о замысле своей новой новеллы.  Сюжет новеллы прост. Из ресторанчика на модном курорте сбегает повар, и утомлённые отдыхом гурманы-завсегдатаи внезапно остаются без ужина, от чего в жизни каждого и приключаются всевозможные события, собственно и составляющие задуманную юмористическую новеллу. Этой же ночью болезнь самого Чехова, возможно и под влиянием пропущенного ужина, обострилась.  Так не стало великого новеллиста и драматурга.  Занавес быстро и решительно опускался над спектаклем  жизни юмориста и драматурга, Чехов  с улыбкой в последний раз медленно наслаждался шампанским. Этот бокал шампанского любезно заказал ему вызванный врач, от кислородной подушки обречённый отказался. Вместо вечернего  ужина вдвоём был ночной бокал шампанского…  Шампанское на ужин. Такого шампанского нет ни в одном меню, ни в одной карте вин. Но страничка меню и винная карта с этим шампанским – афишка и визитная карточка российского литературного гедонизма от Антоши Чехонте.   

РОЗОВЫЙ ВАЛЬС 

Случайно я оказался на вальсе роз.  Так называют пору цветения этого дивного цветка в Никитском ботаническом саду Ялты.  Заглянул в Ялту из Алушты после литературного фестиваля Маргариты Аль.   В первый день июля здесь можно застать Карнавал ирисов, горячий стебель которых обессмертил  в своих стихах Гарсия Лорка.  Пригласил я на  карнавал  Леру Перетокину и Тамару Жемчугову-Бутырскю, своих приятельниц, но многое есть в жизни прельстительнее цветов.   

Приятельниц  повстречать не надеялся: о точном времени–месте романтически– платонического рандеву мы не обуславливались. Карнавал ирисов в Ялте. Вот и всё.  Никитский  сад огорчил. Ирисы отцвели.  Без всякой цели  я отправился в странствие по лабиринту   дивных зарослей сада.   Ирисы отцвели, но продолжался  “Розовый вальс”.  С героиней намечаемого рандеву мы когда-то вместе принимали экзамены по русскому языку и литературе  в Ростовском университете.   И среди розовых полян я вспомнил Наташу  Ростову.   На свой  первый  бал она выехала в белом дымковом платье.  Танцевала Наташа превосходно.  Её ножки в белых атласных туфельках были  быстры и легки. Лицо сияло. В волосах цвела роза.  Юная, свежая, раскрасневшаяся, она и сама походила на розу.  Но вот об этом Лев Толстой  ничего не пишет.  А вот когда Наташа, поправляя откинувшуюся у корсажа розу, присаживается  вблизи князя Андрея, он думает, что  не протанцует эта девушка и месяца, выйдет замуж, так она мила, так особенна.   Князь Андрей и Наташа Ростова танцевали  вальс.  Князь Андрей был в белом полковничьем мундире. А вот какого цвета была роза? Что здесь сказать. Ах, дамы на балу затмили своей красотой розы. Увы, этот восторг всего лишь  голос читателя, а не персонажа и повествователя романа.  Лев Толстой, живописуя бал, ни слова не говорит о цвете и сорте розы Наташи Ростовой.  Мы узнаём лишь о том, что такая же роза украшала и её спутницу Соню.  Обе они были перед выездом в белых дымковых платьях на розовых чехлах с розанами в корсажах.  Поднимаясь в залы по лестнице, Наташа не может себя найти в зеркалах, сливаясь с процессией дам  “в белых, голубых, розовых платьях с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях”.  В волосах у неё роза.  Цветок живёт своей особой бальной жизнью, он - то розан, то роза,  украшает то корсаж, то волосы. А может, розан на корсаже, а роза в волосах?  Тот вымышленный, художественный бал давали 21 декабря накануне 1810 года. Наташе шёл шестнадцатый год…  Время любви. И сколько милой, невинной, возвышенно поэтичной  эротики здесь  в сюжете с розой.  Всего через год будет подписан 10 июня 1811 года указ об учреждении ботанического сада, в котором  пришли мне на память образы Льва Толстого.  Директором будущей сказки царства Флоры стал Христиан Христианович Стевен, тридцатилетний учёный, который и сам мог стать героем бала. Без  этого талантливого и деятельного садовника не было бы и  традиционной экспозиции “Вальс роз”.  

Петербург, дворец вельможи на Английской набережной, рядом Таврический сад, куда должны были заехать за фрейлиной Ростовы…  Давняя русская сказка первого девичьего бала, она вспомнилась мне первым днём набирающего жар июня.  Вспомнилась  в одном из прекраснейших садов Тавриды, Никитском ботаническом саду. Наташа Ростова представила себе свой первый бал по дороге “в сыром, холодном воздухе, в тесноте и неполной темноте колыхающейся кареты”.   Ослепительное яркое крымское солнце заливало аллеи и клумбы ялтинского парка, в котором  я скромно любовался цветами.   Розовый вальс кружил и благоухал на балу цветов.   Этой ночью я увижу огни Ялты, а вот известный сорт с таким названием в кружении розового  вальса  не заметил.  А через день в маленьком степном городке посреди белого дня повстречаю франта с пышной чёрной розой.  Её тоже не было в розовом вальсе.   Можно вообразить, до чего прелестен розовый вальс первой ночью сезона каникул.  Сейчас же, закрою глаза, и вижу.  Санкт-Петербург. На Английской набережной карета с торопящимися на бал двумя шестнадцатилетними девушками. 

Ах, эти литературные ассоциации посреди жаркого ялтинского дня!   Ласковый и юный май прошёл, с плачем ливнями пролитых гроз уступил он первому дню июня.    А вот в предыдущий вечер до ялтинского розового вальса шли мы со  Светланой Василенко по  улочкам Алушты с набережной. Из кустов вышел Ёж и  галантным жестом поднёс ей  розу, а Светлана украсила ею свою  шляпку.  Но это  эпизод из жизни современной словесности, а Ёж, – прозаик Павел Малкин,  Светлана Василенко – ему жена, а известна в мире как составитель сборников и антологий. Среди них   сборник-манифест “Новые амазонки”. Амазонки жили без мужчин. Так лишь  назвали себя пишущие о проблемах женщин русские писательницы. Галантный Ёж оставит супругу в мужской компании со мной и прозаиком, маэстро фотографии Левоном Осепяном.  Литературные амазонки не воительницами, а  солидными  дамы в шляпах, верные жёны.    Этой же ночью мы будем  вести литературные беседы. Ночные огни Ялты продолжат круженье вальса.   

ОДИНОЧЕСТВО ПЕРВОЙ ЛЮБВИ 

Изрезанный бухточками берег Херсонеса Таврического волнует сердце и душу, зовёт возвращаться вновь и вновь. Здесь сушила свою солёную косу на камне юная девица Анна Ахматова.  Дерзкая, злая и весёлая, как назовёт себя она сама, знала ли тогда будущая поэтесса сказку о зелёной бороде?  Представляла ли себя русалкой, уплывая далёко в море? Эти вопросы мог задать героине ахматовской поэмы “У самого синего моря” монах, встречающий её при свете мерцающего вдали маяка у ворот Херсонеса. Но монах  не столько спрашивает, сколько заведомо отпускает все возможные вольности героини. Что ты бродишь ночью? Вот и весь вопрос, остающийся без ответа.

Третий номер журнала “Аполлон” за март 1914 года упокоился в тиши библиотек, а вопрос  монаха  всё ждёт ответа.  Языческое отрочество поэтессы у морской колыбели христианства восточных славян было неведомым для неё самой счастьем, но стало несчастьем её дальнейшего жизненного пути без героя. 

Первая любовь рождает вечную разлуку.  Отвергнуты белые розы юного, нежного рыбака, и этот сероглазый царевич гибнет,  оставляя в душе героини стон, обращённый не к ней: “Ласточка, ласточка, как мне больно!”  Мальчик отвергнут дальнейшей жизнью поэтессы, величием её бытия, но и поэтесса отвергнута теперь смертью мальчика, его маленькой вечностью.  

Трагическая драма первой детской любви обречёт Ахматову на пожизненное одиночество и на сизифов труд этого одиночества, незавершённую “Поэму без героя”. Станет эта драма предвестием гибели и Николая Гумилёва, странника дальних земель, но не спутника в русалочьих заплывах  дерзкой, злой и весёлой девчонки, как сама себя назовёт поэтесса. 

Чтимая древним Херсонесом богиня-дева увековечена в камне. Уподобляясь ей можно только окаменеть. Влечение же плоти разлито самим пенящимся морем, власть его зовёт в мир птиц и рыб. Отдаваясь ему, можно стать русалкой с косою не только солёной, но и зелёной.  Такова диалектика метаморфоз античности, которою владели Овидий и Апулей. Первый из них стал неугоден императору Рима, о котором знал то, о чём сам император мог лишь догадываться, но снискал любовь римлян.  Второй был соперником Христу, но снискал любовь богачей, а не убогих, смог победить силою красноречия и всевластный суд. В противоречивой метаморфозе язычества и стоицизма христианства юная героиня поэтессы демонстрирует двойственность своего внутреннего выбора.  Эта двойственность и обрекает её на одиночество, а её героев на гибель.

Одиночество Ахматовой  –   царственное одиночество античной матроны перед мраморной недостижимой белизной богини и трепетной неохватной голубизной моря.  Вдали зовёт хоровод статуй Царского Села, а рядом –  хоровод   русалок.  Такою видится юная Анна Ахматова в бухтах Херсонеса, античного городища на одной из окраин Севастополя.

 Отвергая  белые розы, отвергла она счастье доброе. Но и с недобрым счастьем достойно, гордо идти по жизни можно в своём одиночестве. Было бы счастье.  Такой урок одиночества первой любви оставила потомкам в Крыму, черноморской Тавриде героиня Анны Андреевны Ахматовой.

Херсонеситы посвящали по велению сновидения богам статуи. Одна из плит,  найденных  задолго до трагедии первой любви мальчика-рыбака и девочки-поэтессы, гласит:  “Делий, сын Аполлы, Деве посвятил”. Может, не ведая того, стала героиня Ахматова для скал и осколков мраморного городища  Девой.  И Овидий бы сказал, что полюбил эту деву Аполлон, божество мужской красоты, и покарал соперника своего ласкового сероглазого отрока-рыбака.  Делий, сын Аполлы.  Автор готических романов ужасов разглядел бы в этих именах с мраморной плиты лёгкую поступь сребролукого брата охотницы Артемиды, самого  Аполлона. Надпись найдена в 1892-ом году,  всего за год до этого семья Анны переезжает в Царское село.  Трёхлетняя девочка оказывается в обществе статуй, которыми это село славится.  Что ей после этого белые розы отрока-рыбака?  Аполлон принял её в хоровод своих муз.  

Чашу жизни поэтесса пригубила в краткий  миг  вечности  23 июня 1889 –  5 марта 1966. С 1896 по 1903 год каждое лето  –  в Севастополе. Рабы девы Херсонеса жили дольше. Одно из древних надгробий гласит: “Сотерих, раб богини Девы, проживший 80 лет…”  Но не будем предаваться счёту. Дни поэтов прерывает воля рока, а не труды, которые дольше жизни.     

ЯЛТИНСКИЕ УРОКИ ОДИНОЧЕСТВА 

На ялтинской набережной у концертного зала “Юбилейный” есть площадь звёзд, где на тротуарной плитке выбиты имена знаменитых артистов-гостей города.  Проходя  там, я обычно вспоминаю одну прогулку романтика ХХ века Владимира Луговского.  Рассказ о ней сохранил Константин Георгиевич Паустовский.  

Поэт Луговской прославился своей балладой о ветре в серых гетрах. Он тонко чувствовал природу  и никакие исторические бури не могли помешать его прогулке по жизни, а лучший друг и спутник в этой прогулке сама природа, определяющая стиль и согласующаяся с вашим  настроением.  Паустовскому в Ялте Луговской рассказал о том, что подружился с осенним листом. Лист спустился с дерева и увязался за писателем-романтиком, словно собачка.  Бежал за ним по улице, шуршал о чём-то своём и даже сопроводил до почты, преданно дождался у её порога и, не желая расставаться,  пошёл следом дальше. Увы, по дороге домой, будто щенок, осенний друг  устал, отстал и затерялся. Прошли годы, не стало Луговского (18.06.1901 – 05.06.1957), не стало и Паустовского (19.05.1892 – 14.07.1968). Традиции выбивать при жизни бульварные звёзды тогда не было, но с семидесятых годов ходит от набережной к ялтинскому Ласточкиному гнезду прогулочный  катер “Константин Паустовский”.  Висит  высоко над морем замок гнезда, маленький шедевр ландшафтной архитектуры и соперник Пизанской башни. Поодаль в море, на противоположной скале бухточки скала, которую за её форму прозвали ялтинчане Парусом. 

Напоминает эта скала и лист, который сорвался с дерева, полетел, да так и  застыл над волнами. Влюблённый в Ялту поэт простился здесь с жизнью, но расстаться с этим волшебным городком не мог и попросил замуровать своё сердце в одну из ялтинских скал. Стоит та скала в одном из парков, и навещали там сердце поэта не только осенние листья. Скалы не листья и не люди. Они не могут гулять вместе, дружить и делиться сокровенными воспоминаниями, но скала у Ласточкиного гнезда, которую не забывает навещать прогулочный катер “Константин Паустовский”, могла бы рассказать, что с ней подружился настоящий корабль и вот уже десятки лет не оставляет её одну надолго.

Великий знаток человеческих душ Зигмунд Фрейд и его собратья по психоаналитическому разуму изъяснили бы историю осеннего листа и поэта с незыблемых позиций фундаментальной науки, но в прогулках жизни рядом с академическим знанием всегда идёт и артистическая импровизация.  Импровизация осеннего листа – это импровизация жизни и судьбы одного поэта. Наверное, не исполнил бы этой импровизации автор баллады о ветре, если бы рядом не было автора “Золотой розы”, академической повести об искусстве стилистики. Настоящие артисты не бывают одинокими, но искусство способно стать школой одиночества. Такую школу прогулок, не ведая того, создали автор баллады о ветре в серых гетрах и автор повести о золотой розе. 

А вот гуляющий по набережной в Ялте Антон Павлович Чехов (17.01.1860 – 02.07.1904), настоящий король русского юмора конца XIX – начала XX веков, добродушно подшутил над дамой с собачкой. Его героиня со  шпицем – крохотная литературная пародия одновременно и на эпизод из “Капитанской дочки” Александра Пушкина, и на фольклорные русалочьи легенды. 

Маленькая чеховская блондинка в берете и с белым шпицем – противоположность  полнолицей пушкинской дамы в белом утреннем платье и с белой собачкой английской породы. Они – дамы с собачками, и это единственное, что их объединяет. Встреча в парке императрицы и девицы предрешает счастливую семейную жизнь молодых героев. Это у Пушкина.  Курортный флирт превращается в историю адюльтера всей жизни. Случайная фраза об осетрине с душком в ответ на попытку рассказать в Москве приятелю о своей ялтинской знакомой внезапно становится последней каплей, переполняющих душу героя любовных чувств.  И он из своей Москвы едет в городок С. к знакомой по курорту блондинке.  Маленькая блондинка волшебством  этой фразы обретает образ русалки, завлекающей героя в глубины провинциальной любви. Это у Чехова. И здесь врач-комедиограф, будущий академик дополняет имперскую пушкинскую  параллель простонародно фольклорной, русалочьей.

Филологи и культурологи найдут в чеховском рассказе немало других параллелей на Юге и Севере, Востоке и Западе,  но и двух достаточно для урока одиночества и лекарства от одиночества. Чеховская  литературная школа-аптека и почта осени поэта-романтика Луговского имеют на литературной карте один адрес – ялтинскую набережную. Имя крымского городка происходит от греческого слова “ялос” со значением “берег”. Много историй хранит фольклорный  город-берег, литературный город-набережная, длящий на черноморском побережье через века диалог культур, дающий уроки одиночества и спасающий от одиночества. 

Ялтинская набережная – один из берегов неуловимо мимолётного искусства жизни и памяти об этой жизни, ну а герои одиночества? Ни один из них не одинок. Они все лишь осознают единственность и неповторимость своего бытия. И ялтинская набережная не худшее местечко для этого.   

БОЖЕСТВЕННАЯ ВЫСЬ! БОЖЕСТВЕННАЯ ГРУСТЬ! 

Даже в  автобиографических стихах лирическое ‘Я’, от лица которого звучит строка, равнозначно артистическому образу на сцене.  Реальность и поэтическое слово…  Их взаимосвязь - загадочна и драматична.  В лирических диалогах через века и континенты эта взаимосвязь  особо вдохновенна и возвышенна в своём подчас трагическом пафосе. Диалоги - безответны, а их авторы не увидят и не услышат друг друга в реальности,   только искусство объединяет реальных поэтов-собеседниов  в сценической  действительности поэтического слова. Такова эстетика одной маленькой драмы из двух  стихотворений российской поэтической скиталицы Марины Цветаевой, русалки из мистерии Максимилиана Волошина. 

Драма зарождается в думе ‘Байрону’ (24 сентября 1913, Ялта) и  плаче ‘Я берег покидал туманный Альбиона’ (12 ноября 1918). Дума  пишется ещё в отрочестве. Цветаева становится матерью, но теряет  своего отца.  Ей - 21 год. Для русской классики – это возраст подростка. Время плача –  тяжкие годы начинающихся скитаний, разлук с юным мужем и потерь рождаемых детей.  Оба стихотворения войдут в  сборник ‘Юношеские стихи’.  Рукопись сборника включает тексты 1913 – 1915 годов, готовилась к печати зимой 1919 – 1920, впервые  издана посмертно в Париже (1976)  и в Нью-Йорке (пятитомник  1980 - 1990). Перед нами - своеобразный диптих, двойчатка, не получающая продолжения в цикле, возможно, осколок так и не рождённой поэмы. 

Сквозь первую часть диптиха проходит фраза ‘Я думаю’.  Двойным зачином-призывом  второй части  становятся слова из ударных третьих строк  ‘Я вижу’.  Дума и плач – зачин без продолжения. Но сами они  не теряются в горестных скитаниях  поэтессы -  жертвы социальной катастрофы былой  эпохи.  Два  оставленных нам монолога – лирико-психологический уникум этой эпохи, её литературный сувенир. 

Первый монолог – внутренний, второй обращён к хору дев, в конце обращения обретающих аллегорические и даже реально-биографические имена.  Вначале лирическая героиня погружается в свои мысли, а затем сконденсированную на протяжении многих лет энергию выплескивает в мощном призыве о скорби. 

Что же  побудило дочь московского профессора к песне  об английском лорде, выпускнике  Кембриджского университета? Почему в Байроне  обретёт она  своего героя-поэта?  Думается, лорд-поэт  восполнил ту высокую страсть,  о которой мечтает   крымская русалка Цветаева и которой не находит ни в своём юном муже Сергее Эфроне, ни в своём старшем друге Максимилиане Волошине.   

Собиратель древностей, черноморский маг Волошин для неё –  поэт-наставник.   Но этот наставник  -  ‘безнадёжно  взрослый‘  ребёнок.  Такое представление Цветаевой о Волошине  ясно из стихотворения  ‘Безнадёжно взрослый вы?  О,  нет!’ (27 декабря 1910). И поэтесса  боится оказаться  игрушкой в  руках своего наставника.

Эфрон – юн. Его Версаль, его Сенатская площадь – в будущем.  Он – ещё  предмет любования и сам не жаждет обладать ни миром, ни героиней этого мира (‘С. Э.’, 19 июля 1913, 1 августа 1913).

Байрон – полная противоположность  Эфрону. Эфрон – ‘усталость голубой, ветхой крови’, а Байрон – ‘лава древней крови’.   Его пальцы, ‘очень длинные, в готических перстнях’,  пробуждают  истому ожидания и жажду прикосновения.  Эфрон запечатлён в бесстрастном жесте словно бы лишенной пальцев и покоящейся на дыне руки. Пальцы Эфрона предназначены для кисти, шпаги, струн. Образ Волошина – и вообще без рук. Это сплошной испуг стать куклой в жестоких играх ребёнка и быть поломанной. 

Душа поэтессы перед выбором между пробуждением в ней стихии воды, лика непорочной девы и  тела марионетки. В триединстве  выбора – целостность  поэтического имени Марина. И  морская стихия поэтессы-русалки во власти прекрасного как сон Байрона:  ‘Я вижу тусклых вод взволнованное лоно’. Именно за соблазн пробуждённого  воображенья Байрон в грёзах и песнях русалки - обречён. Два ревнивых героя отрочества,  обретающего юность,  Эфрон (Эол) и Волошин (Царь)  объединятся в одном лице  царя ветров Эола:  ‘И в роковую грудь, пронзённою звездою, Царь роковых ветров врывается - Эол’.    

Мечта героини о поэтическом диалоге и хоре остаётся не удовлетворённой. Рокот  волн в байроническом диптихе слагается в балладу. Таков финал  думы-плача, но ему не стать ни античной трагедией, ни   романтической поэмой.    Запевка   остаётся без ответа.   

 Древнее  море,  весь мировой океан оживают в имени   и стихах Марины Цветаевой. Это стихи о возвышенной страсти, зарождённой у русской поэтессы  образом  лорда-рыцаря свободы, лорда-поэта Джорджа Ноэля Гордона Байрона. 

БАСЁ И ЛЕРМОНТОВ

Роковой для  мировых войн ХХ столетия лермонтовский юбилей 1814-го – 1841-го…  Незримым холодом крыльев своего устремленного в бесконечность демона рождений и смертей овеял он и уходящий год нашего века. Один из самых печальных поэтов в истории человечества Мацуо Басё дошедшими до нас датами своей жизни 1644 – 1694, точнее, грустным созвучием биографических  четвёрок дат своей жизни   тревожит нас  через века в одной с Михаилом Лермонтовым мелодии. Хронологический мостик встречи двух поэтов над рекой времени  приходится на  осенний месяц октябрь: 12-го октября не стало Мацуо Басё, а 3-го октября появился на свет Михаил Юрьевич Лермонтов.  320-летие   и 200-летие    сошлись в 2014-м году на октябрьском мостике литературного парка, словно барышни в затейливых кимоно под изысканными зонтиками. Четвёрки… Знающему химию не напомнят ли они о символе России рутении, 44-ом элементе знаменитой таблицы?  В завершающее десятилетие своей жизни  Басё уподобляется гонимому ветром листку из собственных стихов. Кто знает, не возрождается ли для сознания буддиста этот лист в поэзии российского поэта? 

Японец Басё, тонко чувствуя природу, не ищет согласия в своём сердце  с обречённостью летящего к земле  листка, а обретает  родственную душу в живом существе, взлетающем в небесную высь вопреки неумолимой  осени падающих листьев:

Падает с листком…

Нет, смотри! На полдороге

Светлячок вспорхнул.

Каждый русский знает и любит поэзию Лермонтова, один из сквозных мотивов которой странствия гонимого судьбой героя, уподобляемого то  парусу, то вечным странникам  тучкам, а то и несомому ветром листку, магией многозначности и омонимии, подчас сливающемуся в контексте завершённого творческого целого с альбомной страничкой,  с  бумагой, запечатлевающей  лирические  чувства  стихов. 

Хокку – это в своём существе – всего лишь реплика.  И поэт, при всей  слиянности его героя  с природой, держит дистанцию и от произносимой им реплики – всего лишь продукта речи, и от  самой природы, молчание  сокровенного  единения с которой нарушено.  Иное с формой крупной и рельефной. Многострофное, подчёркнуто оформленное рифмой и тоникой стихотворение создаёт    непреодолимое искушение. Соблазны этого искушения в уютности и обжитости сотворённого крупномасштабного по форме  поэтического мира.  Облачайся в него, входи в него, становись им и живи в нём,  живи им.  Сумеешь ли при этом не забыть, не потерять своего «Я»? Сколько российских поэтов предрекали себе роковые судьбы, зачарованные гипнотической магией собственных строк.   Почему-то никому не вздумается попробовать сплясать на канате над площадью, ведь даже профессиональный акробат у Фридриха Ницше из трактата  «Так говорил Заратустра» может упасть, а вот возносящееся в небесную высь поэтическое чувство заманчиво для словесной акробатики формы. Для поэзии каждое слово стиха – вершина горы, а между вершинами – в лучшем случае – канатик, сплетённый из трёх волосков – логики, грамматики и поэтики.  В этом отношении эстетика и поэтика японского трёхстишия хокку – философско-поэтическая экскурсия для самых маленьких.  Правила здесь простые, но оберегающие литературно-поэтический детский сад от шишек, переломов и прочих душевных травм.

Если искать аналоги в русской традиции, то потребуется соединить классицистическую и романтическую беседу с коллекционированием пословиц и поговорок у  героини одной из пьес  Екатерины II, а это уже отчасти барокко. Простое слово, коренящееся в быличке реального события, сохраняемого поэтическим диалогом – вот, что такое хокку в его генетики.  Это простое слово  противоположно и простонародной грубости частушки,  и  догме  светского ритуала.  

В Японии исток долговечности хокку – светская поэтическая беседа нанизанных строф «рэнга», поднимающаяся над грубоватым обменом деревенскими песенками «танка». Так театр масок Но с его раз и навсегда запечатлённой в мимической гримасе драмой поднимается  над театром  поля Кабуки с его параллельными сценами. И лирический герой японца Мацуо Басё не стремился сопереживать  летящему в корзину времени листу, а умел сохранять гармонию своего “Эго”. Герой Михаила Лермонтова за одиноким парусом, так похожим и на лист, несомый ветром, видел не трепещущий на ветру холст во всей его конкретике, но всё-таки и не команду одного из воздушных кораблей  своего такого беспокойного века. Ассоциация паруса с листом – всего лишь читательская вольность. Читая Лермонтова, кто-то вспомнит Басё, но кто-то Перси Биши Шелли, гибнущего в ураган под парусом.  У каждого свои ассоциации. И в осенне-зимнее межсезонье весны-лета, перелистывая  сборники  стихов и биографии поэтов, давайте не будем предаваться неизбывной грусти падающего в корзину времени листа.

___________________

© Пэн Дмитрий Баохуанович 

Окончание следует


Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum