Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Мировая экономика тормозит, но едет
Прогнозы Организации экономического сотрудничества и развития на 2023-2024 годы
№12
(402)
01.12.2022
Культура
«Все хотят любви, даже сволочи»
(№9 [399] 05.09.2022)
Автор: Марина Токарева
Марина Токарева

12 августа 2022 

Этот материал вышел в «Новой рассказ-газете» за август 2022 

Катерина Гордеева — длящееся событие. Не только телевизионной журналистики. Ее жизненная роль — прима. Но она умеет отходить на второй план, чтоб извлечь корень событий и смонтировать суть. Когда-нибудь по каналу «Скажи Гордеевой» историки будут судить о времени, о том, как выглядело в 2022 году двадцать первого века пушкинское «самостоянье человека». Мы поговорили о том, как жить, когда жизни больше нет, о том, кто мы и откуда, — и о любви.

*

«В височную вену младенцу легче попасть, когда он плачет»

 

— За 150 дней военных действий вы сделали ряд важнейших бесед/передач. Что вы себе сказали, чтобы это осуществить?

— Я себе сказала, что должна максимально все фиксировать, вот максимально вообще, прямо как акын, что вижу, то пою. Я не позволяю себе, по крайней мере, стараюсь не позволять себе, говорить то, что я думаю, а тем более что я чувствую. Я не позволяю себе подводить зрителей к какому-то выводу.

— Вы выбрали профессию в 13 лет. Как это вышло?

— Нет, я собиралась стать врачом! Но мы, как все семьи в девяностые, жили не супер, летом на каникулах я работала санитаркой. Одно лето — в отделении патологии беременности (и потом купила себе плеер). Другое лето — в отделении патологии новорожденных. В институте акушерства и педиатрии была большая палата для детей, которых бросили.

Им каждый день нянечка клала бутылки, не глядя: если попала соской в рот ребенку, он пьет молоко, если не попала, молоко капает, а он не может пить. И не плачет: никто не придет, даже если будет плакать.

На этих детях студенты учились ставить капельницы, катетеры. Младенцам ставят капельницы в височную вену. А чтобы вену было видно, ребенок должен заплакать.

— Чтоб вена надулась?

— Да. А я же хотела быть врачом, меня тоже там учили. А потом я вдруг поняла: это ненормально, так нельзя делать. Тогда, в девяностые, казалось, слово что-то может изменить. Мы с бабушкой сидели в ночных рубашках, смотрели программу «Взгляд», там люди говорили о своих проблемах, а потом нам рассказывали, как эти проблемы с помощью репортажей решили. Была иллюзия надежды. Короче, я пошла в городскую газету и написала репортаж об отделении патологии новорожденных. После чего в этом отделении действительно все изменилось. И я решила: буду журналистом. Головокружение от успехов. Это сильно тебя окрыляет, когда ты словом можешь поменять чью-то жизнь в лучшую сторону.

— Словом можно спасти?

— Теперь я в это не верю.

— Какой сегодня вопрос для вас главный?

— «Что я могу сделать?»

Как вы готовитесь к съемкам? Как достигаете того, чтобы человек раскрылся? Как добиваетесь доверия?

— Мне просто по-настоящему интересно. У интервью есть только один простой секрет: тебе должно быть самому очень важно — узнать. Другого нет. А из этого — и подготовка, и настрой.

— Из чего исходите, выбирая собеседника?

— Из того, чье мнение мне важно услышать. В этом нет расчета специального. В первые дни после 24 февраля я вообще даже не соображала… Были моменты, когда мы снимали по три интервью в день.

У меня съемочная группа потрясающая. Я понимала: если в какой-то момент какое-то интервью сорвется и мы вдруг окажемся в ситуации, когда ничего не снимаем, а просто сидим…

Ребята были готовы работать бесплатно, только чтобы что-то делать, знать, что ты хотя бы что-то делаешь.

— Самая существенная работа за эти месяцы?

— Самая большая и тяжелая — фильм «Человек и война»; там огромную часть времени мы потратили на то, что вырезали из интервью людей то, что они говорят. avaScript в браузере или посмотрите видео на странице www.youtube.com<;/a>.</div></div>

На этом фильме сломались все, я думала, что вообще умру, когда его сделаю. У меня ребята все очень сильно устали. Его просто физически тяжело смотреть, и снимать его было очень тяжело, наверное, у меня никогда не было такой тяжелой работы. Но мы очень целенаправленно старались сделать так, чтобы герои рассказывали только то, что произошло с ними, что они видели своими глазами. Мы проверяли все соцсети… Я не то чтобы параноик, но очень боялась провокации.

Мы снимали там, где не снимал никто из независимых журналистов, мы были в российских ПВР (пункт временного размещения. — Ред.), и мои договоренности с теми, кто нас туда пускал, заключались в том, что я сама ищу героев. Я очень боялась, что приведут какую-нибудь женщину с «распятым мальчиком».

Потому что ты видишь человека впервые, и у тебя есть три часа, чтобы узнать и понять всю его жизнь. И плюс (мы с Леной Костюченко много об этом говорили раньше) есть язык войны, есть журналистика войны, журналистика, которая множит войну, ее описывает и продолжает: «Разрушено то-то и то-то, такие-то жертвы…» — и дальше это все обновляется, обновляется. И в этом во всем нет ничего про ужас.

— Фиксация без людей.

— Да, без героев. А в нашем фильме историю рассказывают они сами. Я лично видела сотни людей, которые потеряли все. У них очень разные взгляды, они в мирной жизни по-разному на все смотрели, но сейчас они все оказались обнулены, их жизнь оказалась обнулена, у них ничего больше нет, будто стерто их прошлое и не существует будущее.

— Многие, как-то сказал отец Алексей Умин­­ский, считают, что главное — это действие. На самом деле главное — это истина. Какая истина для вас самая действенная?

— Что все люди разные.

— Так вот просто?

— Да. Что все люди разные, но всем одинаково хочется быть любимыми. Некоторые скажут вам:

«Да ну, я вообще не хочу, чтобы меня кто-нибудь любил, или кто-нибудь мной гордился, или кто-нибудь гладил меня по голове». Все хотят любви, даже сволочи.

*

«Я очень неуверенный в себе человек»

 

— Что именно в вашей профессиональной истории позволило вам стать Катериной Гордеевой?

— Да я, честно говоря, не очень понимаю, что значит быть Катериной Гордеевой. Я очень неуверенный в себе человек, без любых амбиций, касающихся славы, популярности и желания давать всем советы. И сейчас себя ощущаю скорее даже менее уверенной в себе, чем была в двадцать лет.

— Однако в названии «Скажи Гордеевой» присутствует некая самоуверенность…

Нажмите, чтобы увеличить.
Фото: соцсети
 

— Нет, я стеснялась очень долго этого названия, но — просто хоть тушкой, хоть чучелком — нужна была фамилия. Нужно было придумать название, и мы его придумали.

— Четверо детей, куча профессиональных достижений, книги, фильмы, три языка, два образования. В ваших личных сутках 48 часов, или вы зверски честолюбивы?

— Нет, я просто больше ничем не занимаюсь, только работаю и воспитываю детей.

— Вообще-то это две работы.

— Ну да, зато я их обе люблю очень сильно. То есть ничего такого я не делаю сверх-сверх-сверх.

— А что означало — родиться в Ростове?

— В Ростове я родилась по случайности, там оказались мои бабушка с дедушкой, которые как дети врагов народа работали в передвижных трестах, которые что-нибудь где-нибудь строили. В тот момент они строили мост через Дон. И тут наконец умер Сталин. Им разрешено было остаться там, где они находились, в Ростове-на-Дону.

Я очень люблю Ростов. Хотя в нем бывало тяжеловато. Это юг, другие отношения, другое мировосприятие. Интеллигентской истории, диссидентской истории там не было, зато было столько любви к жизни, что мне с лихвой хватило.

— Как вы изменились за последние 20 лет?

— Ну не знаю. (Смеется.)

— Нет взгляда на себя со стороны?

— Я о себе вообще стараюсь поменьше думать.

— Почему?

— Потому что у меня есть гораздо более интересные темы для размышления. И фотографироваться ненавижу. Пытка.

— Самое болезненное после 24 февраля?

— То, что все по-другому. Мы присутствуем при тектоническом каком-то сломе. Еще перед пандемией мы снимались с Колей и детьми старшими в «Орле и решке», должны были лететь в Мексику и на Кубу. Перед отъездом я заносила елку и рождественские игрушки в сарай. И вот иду с коробкой и думаю: какую странную жизнь мы живем, в этой жизни нет места ни для подвига, ни для трагедии подлинной, ни для подлинного свершения; максимум, что ты можешь, — сходить в магазин или не ходить в него, отказаться от покупок. И я не одна так думала, я знаю многих людей, у которых эта мысль тоже была.

— Казалось, обыденность слишком обыденна?

— Да. Но, наверное, именно то, что мы в этой обыденности были по уши,

позволило людям, которые стоят во главе России, открыть какой-то краник, вода из которого превратилась в океан горя, просто в океан горя, и ты вообще не знаешь, как в этом океане островки соединить, как спасти хоть кого-то.

Океан огромного человеческого горя и непоправимости. Никто не знает, как жить, никто никогда не был в этой ситуации. В книжках, которые мы читали, все по-другому. Когда ты защищаешься, это совершенно другая история, чем когда ты соучаствуешь.

— Что значит — «соучаствовать»?

— Я устала и, видимо, плохо думаю. Мне не нравится эта терминология про соучастие, но все-таки какой-то элемент этого есть…

Нажмите, чтобы увеличить.
Фото: Варвара Гатауллина
 

— В коллективную ответственность не верю, а вы?

— Я вообще не знаю, во что верю сейчас. Но мы же не можем это остановить, да?

— А кто когда-нибудь мог «это» остановить, есть примеры в истории человечества?

— Какая разница, кто мог… Ну мало ли кто чего не мог, а теперь может. Никто не мог раньше ходить с киберногой, а теперь — может.

— Сейчас очень много разговоров о поражении культуры. Что вы об этом думаете?

— Во-первых, я об этом не думаю. Во-вторых, я не очень понимаю, как культуру можно поразить?

— Речь о том, что вся работа культуры пропала, раз началась катастрофа.

— А как это может быть связано, ну правда? Один из любимых моих романов «Благоволительницы» Литтелла. Главный герой романа человек невероятно образованный, который спасает, ненадолго правда, жизнь мальчику из еврейского гетто, чтобы тот ему на скрипке поиграл, и при этом командует расстрелами евреев, в том числе в Бабьем Яре.

Какая культура от чего его спасла? Культура сама по себе, а зверство само по себе; образование не гарантия эмпатии.

— А человеческая природа…

— Нет-нет, стоп-стоп! Это не человеческая природа, нет! Это годами взращиваемое отсутствие сострадания и годами взращиваемое (можно спорить — специально или случайно) право сильного по отношению к слабым и желание слабого прильнуть к сильному.

Это самое отвратительное советское, самое отвратительное лагерное: если ты не унижаешь слабого, то ты как будто тоже слабый.

Допустим, следователи в системе ГУЛАГа били и унижали подследственных, потому что им нужно было выбить признательные показания. Но охранники, которые их конвоировали, которые шли на эту работу, за которую получали деньги, — им что, трудно было принести ведро воды людям в трюме? Они что, не могли выстрелом остановить драку, когда блатные нападают на политических, их загрызают, их убивают? Могли. Но они еще и открывали решетки, чтобы зэки насиловали и убивали женщин, а потом трупы скидывали в воду. Вот эта жестокость откуда? Не было в их рабочем уставе указаний, что они должны быть жестоки с теми, кого охраняют.

В России, так получилось, почти уже сто лет прошло, когда право сильного над слабым, право наглого над робким, право того, кто бьет, над тем, кого бьют, утверждается и утверждается, и культура к этому не имеет никакого отношения.

…Я была на концерте великого пианиста Григория Соколова в Риге, в конце мая, это был один из первых его концертов после 24 февраля, и он был в некотором замешательстве, говорил: «Зачем и для кого я играю? Я не знаю, что сказать…» Ой, я сейчас буду плакать, когда буду вспоминать. Ненавижу, когда в кадре плачут, всегда это вырезаю…

Рассказывайте.

— В общем, он начал играть, и это была совершенно потрясающая программа. Сначала это было про то, какой может быть мир… Сейчас, подождите, я открою компьютер, потому что у меня все записано. Меня Господь наградил Люсей Улицкой, а Люся Улицкая наградила меня заповедью вести дневник…

Сначала был Бетховен, и было понятно, что мы вообще все потеряли, вот это ощущение — из-под ног уходит земля, оно было не в словах, оно было в воздухе.

А потом был Брамс, интермеццо из 117-го опуса, в котором столько несбывшейся надежды, столько неслучившегося, ведь ты мечтал-то вообще о другом, по-другому готовился, для другого родил и вырастил детей, по-другому планировал мир, ты вообще не туда смотрел, не видел, как это зло зарождается, как оно зародилось и как теперь заполнило всех несчастьем. Потом был перерыв, в котором я вообще ничего не соображала, а потом был Шуман. И было понятно: мы не победим.

Мы не победим, только в сказке добро побеждает зло, а в жизни нет.

И музыка, и Соколов, который так ее исполнял, все это делали яснее, объемнее. И его «бисы» в тот раз тоже были целым высказыванием: Шуберт, Рахманинов, потом еще один Рахманинов, Шопен и Бах. Бах — тот, что был в «Солярисе» у Тарковского.

— До-минорная партита?

— Да. И в этот момент стало понятно, что хоть добро и не победит зло, но мы все равно все — часть какого-то божественного замысла, и мы что-то можем попробовать сделать. Оказалось, не нужно никаких слов, чтобы дать возможность человеку понять, что есть кто-то, кто чувствует так же, как и он.

— Книги не помогают?

— Мне очень тяжело сейчас читать, если честно. Я очень люблю роман «Анна Каренина», я его прочитала много раз, и вообще люблю Толстого, но Толстой мне сейчас не помогает. Я бесконечно люблю роман Шолохова «Тихий Дон» и считаю его одним из самых гениальных. Я люблю Фолкнера, всё мечтаю, когда будет много времени, сидеть и читать Фолкнера. Люблю стихи Пастернака, Шекспира, Пушкина. Но единственное, что я могу сейчас читать, это книжка Астафьева «Прокляты и забыты», внезапно… И еще, надо мной муж смеется, говорит: «Ты свою настольную книжечку взяла?» — в поездки беру с собой книжку Энн Эпплбаум «ГУЛАГ». И ее могу читать с любого места.

Нажмите, чтобы увеличить.
Фото: Варвара Гатауллина
 

— Уезжать, оставаться — сегодня не столько социальный, сколько экзистенциальный выбор. Как вам в Риге живется?

— Мне в Риге живется нормально, но я уехала восемь лет назад. После 24 февраля как раз подумала, что надо бы, наверное, вернуться…

— Почему уехали?

— Потому что восемь лет назад произошло то, что я считала совершенно невозможным, несовместимым с моей жизнью.

— Крым.

— Да. Потому что так нельзя. Но было ощущение, что тогда как раз вся страна сказала: так можно. Не было ужаса огромного, который ты чувствуешь спиной, как сейчас. Я сейчас очень много российских городов проехала, и есть города, где как будто бы ничего не происходит, на самом деле происходит все равно, это везде в воздухе, оно есть, оно висит.

Но такого не было в 2014-м. Все стали на происходящее намазывать свои детские ностальгические воспоминания: я был в Крыму с бабушкой…

А потом, когда случился Донбасс, все сделали вид, будто ничего не слышали, ничего не видели. И было ощущение очень сильной страны, очень единой.

Когда ты чувствуешь, что все так едины, а ты идешь против шерсти, ты должен уйти.

А сейчас другое ощущение вообще.

— Какое?

— Сейчас ощущение, что все в шоке, в ужасе, и людям очень нужна поддержка.

Людям, которые не могут уехать, которым совесть не позволяет бросить родителей пожилых, а кто-то просто болеет, а у кого-то нет денег, а есть ответственность перед своими детьми

— ты не можешь маленького ребенка 5–6 лет вдруг обречь на нищету. И ты вдруг поедешь куда-то в левую страну, в которой никто тебя не ждет, и ты не настоящий беженец…

Я Риге очень благодарна. Бесконечно благодарна за то, что мы все эти годы здесь живем, за то, что мои дети учатся в школах, ходят в секции и кружки, за то, что я знаю уже все улицы, за кучу каких-то нежных вещей, за человеческое тепло.

Было очень тяжело переезжать, страшно тяжело. Но я всегда отдавала себе отчет и до сих пор отдаю, что я в гостях, и я с благодарностью принимаю все, что в Риге есть, и у меня нет никаких намерений советовать латышам, как им лучше жить. Жизнь в своей стране я не смогла устроить.

— Как и миллионы тех, с кем мы в одной генетической цепочке…

— Это правда. Знаете, меня потрясла одна вещь: моего прадедушку Фридриха посадили первый раз в 1928 году, и у него была гениальная формулировка обвинения: «Восхвалял врагов Родины, сотрудничал с иностранными агентами». Я, когда это прочитала в ноябре прошлого года, у меня волосы на голове зашевелились. Мы все тут сейчас живем, понимая, что не сегодня завтра будешь «иноагентом», что ты будешь делать, когда будешь «иноагентом», как будешь себя ощущать?

Мы совершили круг, и люди сейчас стоят перед теми же самыми выборами, перед которыми стояли члены моей семьи, и по-разному очень эти выборы делали.

— Семьи с длинной драматичной историей?

— Да. Те, кто уехал, похоронены на русском кладбище в Ницце. Те, кто остался, — на Бутовском полигоне. Я года три назад нашла их могилы. Одно из самых сложных моих ощущений, когда я там увидела строчку «Фридрих Георгий Федорович, Фридрих Ольга Николаевна»…

— Что вы старшим детям говорите о происходящем?

— Все как есть. Я и младшим говорю. Половина нашей семьи живет в Украине, в Киеве, разговоров: «Выйди, сейчас взрослые поговорят», — нет. Мы все обсуждаем. Дома у нас жили беженцы. Дочь старшая ходит на танцы, там есть девочка, беженка из Мариуполя, в перерывах между занятиями рассказывает, как сидели в бомбоубежище, как папе ногу оторвало.

Не то чтобы я мечтала, чтобы мои дети были в курсе того, каким жестоким может быть мир, и не то чтобы я думала, что эта жестокость может так близко подойти к моей двери… Но мои дети все знают.

«Люди просто умрут, если вы все уедете»

 

— Что вы любили больше всего в другой жизни?

— Я очень люблю детей, мужа, я очень люблю путешествовать, я бесконечно люблю море, я ничего так не люблю, как море. Море, музыку, музеи. Я по-прежнему все это люблю! Я не тот человек, который скажет: теперь дети страдают, значит, давайте мы не будем слушать музыку. Просто какие-то вещи кажутся совсем-совсем больше неважными, неуместными. Я все время думаю: эти интервью мои вообще стоит снимать, кому они теперь нужны?

— Вы же видите статистику просмотров — нужны миллионам.

— Да, но это уже мои личные экзистенциальные мучения.

— Есть слова, которые вы себе говорите в тяжелую минуту?

— Есть. Я их не скажу!

— Не стану задавать вам вопрос, который американцы считают нарушением личного пространства…

— «Верите ли вы в Бога?» Могу ответить. Верю. Но скорее всего нелинейно, не так, как надо.

— А кто-то знает, как надо? Кажется, Эйнш­тейн считал, что тот, кто никогда не ошибался, не пробовал ничего нового. Есть у вас опыт плодотворной ошибки?

— Ой, слушайте, вся моя жизнь это огромная ошибка!

— …сказала звезда Гордеева.

— Нет, я правда… Если бы я стала врачом, я б совершенно по-другому сейчас все воспринимала. Если бы я стала врачом, все бы было вообще не так. Даже мои дети раньше, когда их спрашивали, кем работает мама, говорили: «Мама врач».

— В некотором смысле так и есть…

— Нет. Врач — единственная профессия созидательная по-настоящему, которая почти ни от чего не зависит. У меня очень много друзей-врачей, и вначале, конечно, они колебались — ехать, не ехать — и мы все время разговаривали. Я говорила:

«Пока тебя не заставляют, держа в руках скальпель над человеком, у которого ты вырезаешь остеосаркому, клясться в необходимости спец­операции, — куда ты поедешь? Люди просто умрут, если вы все уедете, кто их всех будет лечить

Ну, короче, всё непросто.

— В частности, непросто вот что. Мы остаемся в Москве, в своей профессии и на своей территории, издание, которое называется «Новая рассказ-газета», тоже выходит в Москве. Поэтому слово, запрещенное Роскомнадзором, употребить не сможем.

— Пожалуйста, конечно.

— Участие в работе фонда «Подари жизнь», в борьбе с онкологическим заболеванием открыли какие-то внутренние резервы?

— Нет. Но есть, как говорится, и хорошие новости: не так давно мне нужно было через Сочи добраться под Ростов, это было очень непросто. И я позвонила мальчику, который у нас прежде лечился, и говорю: «Сережа, ты можешь меня встретить, потому что я со съемочной группой». И он приехал, здоровенный такой детина, и перевез меня с группой из аэропорта на вокзал, и мы еще даже поужинали, шашлык поели. Два часа нормальной жизни посреди ада бесконечного, в который превратилась наша жизнь.

Нажмите, чтобы увеличить.
Фото: Варвара Гатауллина
 

И я была в эти два часа такая гордая, такая счастливая, что вот Сережа, в которого столько сил вложили врачи и фонд, и мама, вырос такой красавец, учится в медучилище, работает в больнице и может подкинуть меня от аэропорта до железнодорожного вокзала и даже тащить мой чемодан.

— Что намерены делать в условном «завтра»?

— Завтра я мамой работаю, послезавтра тоже. У меня нет планов. Это очень тяжело, но у меня больше нет планов.

— Почему про лагеря читаете? Исследуете феномен зла?

— Нет. Во-первых, я один фильм еще не досняла, не буду рассказывать. А во-вторых, моя прабабушка провела в этой системе 20 лет, и мне важно понимать, как это все произошло. Прямо перед 24 февраля мы выпустили фильм «Мамы больше не будет» , очень важный для меня фильм. Героини — девочки, которые потеряли своих мам в лагерях и потом их, вернувшихся, не узнали и с ними не смогли жить. Про постепенное убийство любви и человеческих отношений.

Не культура несостоятельна, а несостоятельна общность, в которой сначала у ребенка отобрали маму, поэтому она ему не научилась петь колыбельные, а потом этот ребенок-девочка выросла и не умела петь колыбельные своему ребенку: ей никто не пел.

Восстановить умение петь колыбельные — нечеловеческий труд, за который в России особо никто не брался.

…Почему я все время читаю про лагеря? Может быть, потому, что пытаюсь понять, была ли какая-то возможность, была ли какая-то специальная точка, когда государственная машина еще не обернулась настолько против человека, еще не стала такой звериной, такой беспощадной. Я не могу понять ни одной причины, по которой страна убивала своих людей. Нет ни экономической в этом составляющей, ни политического резона.

Но эта взаимная ненависть, взаимное недоверие, оно растет с годами, и проливается столько горя и несчастья, что мы тонем. Не вижу, не вижу точки, в которой это было возможно изменить!

— Но нужно сравнивать опыт?

— Конечно! Я читаю, возможно, еще и для того, чтобы почувствовать, что людям в моей стране в более-менее схожих обстоятельствах было значительно хуже. Мы ж все любим руки позаламывать и рассказать, как нам плохо. Понятно, разумеется, что с годами жизнь должна становиться лучше, что человек рожден для радости. Но когда тебе очень плохо, нужно понимать: ты не первый, кому плохо, к сожалению, и не последний. Нужно понимать, как люди справлялись с обстоятельствами много лет назад, нужно задуматься: все ли ты сделал, чтобы ты — был последним. Может быть, что-то не было сделано, какой-то опыт не был извлечен. То есть мы в целом понимаем, какой опыт не был извлечен и что не было сделано на генеральном уровне в стране, во власти…

Но есть большое искушение потыкать пальцами в виноватых — либералы ли это виноваты, демократы ли виноваты, или вся эта кагэбэшная система, не умирающая горгона Медуза.

Пытаться осмыслить эту историю, понять, почему мы опять в нее попали, эти книги мне и помогают.

*

«Бабушка жила на балконе и никого не обнимала»

 

— Можно я задам вопрос из прежней жизни? Чувствуете вы себя красивой?

— Ой, слушайте, это очень сложный и длинный вопрос…

— Неужели?

— Да! Ну где-то годам к 35, наверное, я стала понимать, что лицом тоже могу работать, но… Вот, собственно, фильм «Мамы больше не будет», он про это. Я очень не люблю рассказывать про себя личные истории, но в том контексте было важно именно про себя сказать. Я уже получила разрешение от мамы об этом говорить.

Мое детство — это моя большая травма. Меня очень сложно воспитывали, было мало тактильности, мало любви вот такой проговоренной. Только потом, с годами, понимаешь: эти женщины тебя любили, страстно, сильно, беззаветно — и мама, и бабушка.

— Вы не ощущали, что вас любят?

— У мамы не было опыта любви материнской, в том числе и семейной. Моя бабушка вообще не знала, что такое семья, а соответственно, она не могла этот опыт подарить моей маме. А моя мама про свою бабушку ничего не могла рассказать. Бабушка появилась в ее жизни, когда маме было два года. Вышла из лагеря голая, чтобы вшей не привезти в дом, где девочка маленькая. И моя мама помнила только то, что была очень полная (а на самом деле отекшая) женщина, которая жила на балконе. И которая никогда никого не обнимала.

Я все детство не могла понять: что ж они такие жестокие, почему бабушка жила на балконе, почему ее домой не пускали? Тебе ж ничего не объясняют, не принято объяснять. Пришлось почти целую жизнь прожить, чтоб найти таких женщин, как мама, и поговорить с ними (мы успели буквально в последние дни существования «Мемориала» (который сначала объявили «иноагентом» в 2016-м, а потом и совсем ликвидировали решением ВС. Ред.).

Эти женщины вспоминали: в твою взрослую уже жизнь вдруг пришла какая-то тетка чужая, от нее черт знает чем пахнет, она 20 лет не видела родных людей, кое-как выглядит, ее ничего не интересует…

Моя прабабушка потратила последние два года оставшейся ей жизни на то, чтобы реабилитировать мужа и вернуть какие-то две его зарплаты. Только сейчас я более-менее поняла и про свое детство, и про себя, и про родителей, и в том числе про — «красивая».

Дело в том, что я пишу много лет одну книжку, называется «Это она», про женщин, которые вытащили на себе XX век в России. Последний подход к ней я делала 21 февраля. Глава заканчивалась историей как раз про мою бабушку; меня воспитывала в основном бабушка. Мне не разрешали какие-то покупки сладостей, вольности, я должна была с утра до вечера читать, я должна была не поддаваться «мещанскому расслаблению», меня очень скромно одевали, меня никогда не хвалили. Я спрашивала: «Я красивая?» — а мне отвечали: «Ты на любителя». То есть, значит, третий сорт, но не совсем брак, да?

Или, например, я мечтала собирать марки, и мне купили кляссер. Но при условии. Каждый вечер бабушка указывала на новую марку, а я должна была сказать: «Это княжна Тараканова», а это «Московский дворик», а это… Я панически боялась ошибиться: если ошибалась, мне эти марки не отдавали.

Глава заканчивалась на том, что я не знаю, к каким испытаниям готовила меня бабушка, но воспитывали меня так, будто она явно видела лишения, бедствия и голод, которые мне предстоят.

*

«Нет ничего, кроме любви, больше ничего вообще нет»

 

— Которое из ваших профессиональных воплощений, перечисленных в Википедии: журналист, документалист, писатель, — в наи­большей степени ваше?

— Я не знаю. Мне ничего из этого не нравится. Я, конечно, хотела бы стать писателем, у меня куча придуманных и не написанных книжек. Но, как говорила Вирджиния Вульф, женщине, чтобы стать писателем, нужны деньги и письменный стол. Письменный стол у меня есть…

— Как представляете мир, в котором будут жить ваши дети?

— Я стараюсь об этом не думать, если честно. Это очень тяжелые и больные мысли.

— Страшно?

— Скорее стыдно. Я мало чего боюсь, но мне стыдно. Мне стыдно, что, видимо, я чего-то не доделала, что позволило этому миру вот так слететь с катушек. Видимо, я не одна это не доделала, но я-то отвечаю только за себя.

— У Крандиевской и Толстого была такая история: он посмотрел в окно и сказал: «Мои и твои дети бьют наших детей». Ваши дети дружны между собой?

— Да, мои дети друг без друга жить не могут! Из-за того, что с февраля работала просто круглосуточно, я их не видела вообще. И в какой-то момент поняла, что должна с каждым провести хотя бы три дня. И стала с ними уезжать, недалеко и ненадолго, но по-настоящему — на три дня.

И вот я их вывожу куда-то, и, казалось, вот у тебя персональная мама, радуйся, пользуйся, а они как бы радовались, но по вечерам садились и говорили: «Мам, я так по нашим скучаю»…

— Сказки им рассказываете?

— Да, я сама придумываю, длинные сказки, в которых каждый из них определенный персонаж, и они все время отправляются в путешествие, где случаются бедствия и несчастья, потом прилетает лебедь-мама, орел-папа, все едят мороженое и отправляются на море. На Рождество пишу отдельную сказку. Когда они были маленькие, мы им разыгрывали, а сейчас можем разыгрывать вместе. На Рождество ангелы всегда приносят рождественскую сказку. Короче, я с удовольствием живу в мире своих иллюзий и люблю путешествовать по своим воображаемым мирам, но сейчас нам все перья пообрывали.

— «Мать сказала детям: «Живите», а им придется мучиться и умирать», давно сказано в «Белой гвардии»…

— Вот смешно, мы недавно с детьми читали Булгакова. Ну я к тому, что меняется мир очень сильно, и в общем-то, дай бог, наши дети вообще будут не приспособлены к насилию, скорее всего.

Мы читали с ними «Собачье сердце». И вот дело доходит до Шарика. И вдруг сын старший мне говорит: «Ой, не читай, пожалуйста, я боюсь, что его разлюбят, выгонят на улицу. Все, нет, заканчивай!» Но тут я настояла, говорю: «Нет-нет, там никого не выгонят, не разлюбят, давайте читать». Дальше дело доходит до операции, и он опять говорит: «Я умоляю, пожалуйста, что это вообще такое, что происходит, нет, невозможно, почему он оперирует собаку, какое право вообще он имеет?! Она его что, просила?! Где согласие, почему они этого Клима Чугункина не спросили, он вообще согласен оживать?»

Для них эта книжка совсем про другое. Я в детстве считала «Собачье сердце» метафорой того, что сделали со страной, что страной управляют швондеры и шариковы, а преображенские остались не у дел и должны уже пойти наконец-таки по этапу. А мои дети воспринимают это как абсолютно законное возмездие. Им жалко собаку, они считают, что профессор Преображенский сам во всем виноват.

— Если б вы могли изменить что-то в мире, что бы изменили?

— Я бы уничтожила все оружие, за одну секунду — хоп, и все. Чтобы никто больше не мог, пользуясь правом сильного, решать никакие вопросы.

— Вы надеетесь на что-то?

— Нет.

— Совсем?

— Вообще. Я не вижу будущее, я ни на что не надеюсь. Совершенно не кокетничаю, вот как есть. Ничего нет, кроме «сейчас». Не помню, на сколько процентов, но как-то сильно увеличилось количество браков в Украине и, как ни странно, в России. Нет ничего, кроме любви, больше ничего вообще нет.

______________

© Марина Токарева

Мегалиты Тартесса
Статья из истории древнейшей цивилизации (около 8 тыс лет) – мегалитической, состоящей из стоячих камней – мег...
Поэтическая онтология Олега Чухонцева
Критическое эссе о поэзии Олега Чухонцева, о языке и стиле его стихов, метафизической тайне их смысла и образо...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum