Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Активизм и политика: корректировать или менять Систему?
Статья об общественно-политической ситуации в обществе, оценке протестных движен...
№13
(366)
01.11.2019
Творчество
ПРОВИНЦИЗДАТ. История одного сюжета. Роман. Продолжение.
(№3 [166] 25.02.2008)
Автор: Олег Лукьянченко
Олег  Лукьянченко
Продолжение. Начало см. в №2(165) 5 февраля 2008 г.

Глава третья. Завязка


1
Стояло жаркое лето тысяча девятьсот восемьдесят четвертого…
Можно, конечно, выразиться и так. Но эта шаблонная фраза никак не передаст ту особинку именно этого лета, ту необычность и счастливую безмятежность его для Андрея... Да нет, и совсем неверна эта фраза. Разве скажешь о том лете – стояло? Бывает ли стоячим море?.. А то лето было для Андрея как море после длительной разлуки: оно, штилевое и ласковое, омывало его, обтекало, растворяя невзгоды, усталость, обновляя, возвращая в юность… Оно, это лето-море, плавно покачивая, заставляло забыть – нет, не забыть: ничто не забывается! – расслабиться, отвлечься от долгого напряжения, чужого климата, враждебных отношений с близким некогда человеком… И Андрей лениво отдавался его баюкающей ласке, чувствуя, как оживает в нем острота ощущений и переживаний, как мозг, отгородившийся от свежей информации, постепенно становится восприимчивым к новым впечатлениям; как былые страсти, приступы отчаянья и безысходности расплываются, истаивают в знойном мареве, стирающем черту горизонта…
После скитаний и мытарств он снова оказался в своем городе, рядом с родителями, встретил будущую жену, и хотя у него не было ни квартиры, ни постоянной работы, ни определенных планов, это не лишало его безмятежного настроения и веры в то, что самое увлекательное и прекрасное в его жизни все еще впереди!..
Итак?..
Ослепительно переливалось, сверкало и никак не хотело померкнуть нескончаемо протяжное и сладостное лето одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года...

2
Трудно сказать, когда пришлось бы Андрею вспомнить о существовании Провинциздата, если б не его служба в «Вечерке. Она, по правде говоря, долгих слов и не стоила бы (Кто она ? Служба или «Вечерка»? И та и другая, пожалуй), но вспомнить о них вкратце все же следует. С «Вечеркой» как получилось, – вернувшись из Кривулинска, Андрей явился к Суперлоцкому, памятуя о его приглашении в отдел работать сотрудником на гонораре, но после распростертых было объятий обнаружилась одна закавыка. Имелась якобы инструкция, согласно которой такой договор можно заключать только с членами творческих союзов. А так как Андрей ни в одном из союзов не числился, дело с журналом и не выгорело. Вот тогда-то Андрей и ткнулся в «Вечерку», где его беспризорность по отношению к творческим союзам никого не напугала, и благополучно оформился корреспондентом на договоре в отдел культуры.
Чем ему там выпало заниматься? Строгать кинорецензии, клепать театральные обозрения, интервьюировать заезжих знаменитостей… Самым сложным жанром оказалась для него информашка. Все прочее удавалось писать более или менее человеческим языком, лишь с малой примесью газетного, а вот крохотули типа «состоялось…», «открылось…» и т. п., где все содержание укладывалось в два-три слова, а их требовалось разогнать до заданного объема в 20, 30 и более строк, доставляли муки тошнотные. В конце концов он изобрел маленькие хитрости, слегка разнообразившие это нуднейшее и никчемнейшее занятие. (Ну кому, в самом деле, интересно, к примеру, сколько лекций и о чем прочитано за последний квартал в городском парке культуры и отдыха имени Пресного, ежели лекции эти посещают лишь глуховатые старушки да опытные газогоны, чтобы втихаря раздавить очередной пузырек; или кто там из ап- либо ниже рангом -комовских боссов да клерков почтил своим присутствием праздник песни на городском ипподроме, где, говорят, даже лошади дохли со скуки! А именно такими и подобными сообщениями заполнялись полосы газеты, по поводу которой сосед-сверхсрочник как-то высказался: четвертая страница – понятно: я перво-наперво смотрю погоду, обмен квартир, кто помер, потом – что по телику и в кино. А остальное все зачем? Лучше бы эти страницы чистыми продавали – заместо туалетной бумаги… Андрей лишь плечами пожал – а что тут возразишь?) Так, если его ловили в отделе и заставляли куда-то звонить, чтобы заполнить колонку «Новости культурной жизни» (Зам, курирующий отдел культуры, перефразируя старшего Карамазова – случайно, несомненно, – доброжелательно учил: не брезгайте информашками – газете они всегда нужны: хоть на два рубля сделаешь – вот уже лишних пятьдесят за месяц заработал, а хлопот чуть, даже идти никуда не надо. Но Андрею до того муторно было выкручивать из телефонного диска псевдоновости, что он сам согласился бы заплатить эти два рубля, если б, понятно, они у него тогда были, – лишь бы от этой обязанности избавиться), он выискивал по телефонному справочнику предприятие или учреждение с названием подлиннее и тем самым заполнял некоторую долю нужного строкажа; суть информации он, спортивного интереса ради, излагал самым кратким способом, а затем – подбором длинных синонимов, сложных предлогов, громоздких синтаксических конструкций – разгонял текст до нужного объема… Но все ухищрения, увы, не избавляли от скуки и сознания никчемности этого занятия.
Заниматься рецензиями тоже скоро наскучило: критиковать слабые фильмы начальство не дозволяло, поскольку городская газета не должна подрывать финансовое благополучие кинопроката, а посвящать всякому барахлу рекламные этюды рука не поднималась. Меж тем о чем-то писать надо было: оклада корреспонденту на гонораре не полагалось – сколько строк опубликовал – за те и получи…
Так в поисках свежих источников своего газетного существования Андрей и забрел в Провинциздат.
На этот раз принимал его главный редактор Василий Иванович Цибуля – видный, можно даже сказать, монументальный экземпляр мужской породы. По беглом размышлении Андрей сообразил, что хозяин кабинета напоминает ему несколько ухудшенную, но явно не лишенную сходства с оригиналом копию Грегори Пека, каким тот представал, например, в фильме «Банковский билет в один миллион фунтов стерлингов», как раз незадолго до визита Андрея прокрученном по центральному телевидению. Хотя, если копию и оригинал сравнивать чересчур придирчиво, могло бы показаться, что мужественное благородство черт несколько затушевывается наметками обрюзглости в углах рта и на щеках, аккуратно, впрочем, выбритых; природная про-зрачность взгляда затуманивается легкой дымкой брезгливости и даже досады, что такого солидного и занятого человека отвлекают из-за пустяков, а он тем не менее ничем не выражает своего неудовольствия, а с вежливой снисходительностью приглашает посетителя усесться и голосом монотонным, безэмоциональным, вялым излагает историю и перспективы Провинциздата… Позже Андрей понял, что его посещение не вызвало у Цибули энтузиазма еще и потому, что тот сам периодически печатал в местных газетках заметки о новинках Провинциздата под псевдонимом Ц. Васильев.

3
Из разговора с Цибулей Андрей узнал, что в Провинциздате ежегодно выходят коллективные сборники молодых прозаиков, и после того как его корреспонденция появилась в «Вечерке», набрался нахальства зайти к главному редактору на правах знакомца, представиться автором центрального журнала и предложить свои рассказы для очередного сборника. Цибуля кисло поморщился, однако согласился передать их редактрисе, но не Лошаковой, а другой, не знакомой Андрею.
– Я попрошу прочитать, – так выразился Цибуля, удивив Андрея тем, что собирался свою подчиненную просить…
А месяца через полтора, часов в девять утра, зазвонил телефон и властно-деловой женский голос в трубке приказал ему срочно прибыть в Провинциздат к редактору Трифотиной Неонилле Александровне.
Это был второй визит Андрея в местное издательство в качестве автора, но порог редакции детской и художественной литературы он переступил впервые. Высшая степень робости охватила его, когда он оказался в этой жреческой обители, хозяева которой обладали настолько безграничной по отношению к нему, безвестному и безымянному начинающему, властью, что один их благосклонный взгляд, доброжелательный жест, сочувственный голос производили действие живительного эликсира. Увы, такие взгляды, кивки, модуляции выпадали на его долю при посещении разных редакций в столь ничтожных дозах, что каждый подобный случай приводил Андрея в состояние, близкое к умилению: о небожители, приобщенные к высшим таинствам искусства слова, как я незаслуженно счастлив, что вы не поперли меня с порога, не завернули с полдороги, не ожгли ледяным равнодушием!..
Вперед продвигаясь нерешительным шагом (по линолеуму грязно-желтому с незамысловатым темно-коричневым орнаментом, потертым, протертым, перетертым на всех наиболее интенсивно истаптываемых участках), словно преодолевая вдвое выросшую силу тяготения, готовый по первому останавливающему знаку сникнуть, прижухнуть, отпрянуть к выходу, подобно одичавшему коту, подманиваемому добро-душным с виду незнакомцем с лакомым кусочком в руке, но одновременно с настороженностью стреляного воробья, – Андрей приблизился к правому от окна столу, за которым и восседала не ведомая ему прежде Неонилла Александровна Трифотина.
И по мере общения с ней в этот первый раз Андрей чувствовал, как его умиленность – с переходом благосклонности редактрисы от стадии к стадии – все нарастала и нарастала и к концу разговора достигла степени какой-то уже растопленности, что ли, распластанности, распростертости – нечто вроде самоощущения блина, сверхобильно искупан-ного в масле и политого густым медовым сиропом.
А между тем говорила Неонилла Александровна отрывисто, резко, едва ли не грубо, улыбалась чересчур умильно, а уж голос у нее был и вовсе малоприятный, состоящий из двух как бы, или, даже без как бы, – из двух: один, зычный, – образуемый, как у всех, натурально, голосовыми связками, а другой – утробный; и, взаимосочетаясь в разных пропорциях, они как бы составляли некий двухголосый духовой инструмент, некоторые пассажи и фиоритуры коего, даже при позитивном содержании произносимых фраз, вдруг неожиданно вызывали у собеседника резонирующую спазму в желудке, ощущение легкого поташнивания… Но тогда отнюдь не эти реакции физиологического свойства были существенными для Андрея – он на другом сосредотачивался, куда более важном: ведь как-никак она была вторым редактором в его жизни и первым в Провинцеграде, соглашавшимся печатать его рассказ.
Трифотина усадила его в стоявшее у окна мягкое кресло и завела разговор, в котором его роль ограничивалась односложными сочувственными репликами и ответами на редкие вопросы. Окно было распахнуто, шум движения заглушал слова, и Андрею приходилось, сидя в кресле, тянуться головой и всем туловищем к столу, от чего брюшной пресс был в постоянном напряжении, как при выполнении гимнастического упражнения «прямой угол», и мешал непринужденности беседы.
Суть ее сводилась к тому, что редактриса берет для сборника один рассказ Андрея – тот, что напечатан в столице («крепкий» – по ее выражению), а вот другой, неопубликованный, на который Андрей и рассчитывал, подсовывая первый в качестве рекламного приложения, по ее словам, сыроват. Тут она взглянула на него вопросительно, ожидая, возможно, несогласия, спора, но Андрей никогда не пытался спорить в такой ситуации, отшучиваясь: «Читатель всегда прав». Формула универсальная: прав и тот читатель, которому, допустим, понравилось то, что он прочитал; прав и тот, кому не понравилось. Сколько читателей – столько версий, и всякая какой-нибудь резон да содержит. Но автору самому спорить по этому поводу? Больно уж глупо – да и какие доводы, помимо самого текста, можно тут принять во внимание!?. Соглашаться же – тоже не ахти как удобно: ведь ежели ты принес, чтоб напечатали, само собой разумеется, ты считаешь, что вещь того стоит, а коль редактор полагает иначе – это еще не довод, а всего лишь мнение, к тому же не аргументированное.
Поэтому ответом на вопросительный взгляд Трифотиной стала только с натугой брюшным прессом выжатая на лицо улыбка плюс не-определенный жест, которые были, очевидно, восприняты как согласие и, надо думать, способствовали усилению ее благосклонности, достигшей высшей точки к финалу разговора.
– Вы умничек (последний слог -чек прозвучал как чмоканье), а у меня рука легкая. Я двадцать седьмой год в Провинциздате. Все наши писатели через меня прошли: и Петр Власович Бледенко, и Самокрутов Виктор Александрович, и даже… – она указала на стену, где слева над ее головой висел портрет Главного Подонского Классика.
Неонилла Александровна пригорюнилась. Андрей понимающе-сочувственно склонил голову: боль о недавно ушедшем классике была у нее свежа – так Андрей понял перемену в ее настроении. Но оптимистическое начало пересилило:
– Рука у меня легкая, – вновь повторила она, – вот и Самокрутов сейчас в больнице, я его недавно навещала, говорю: «Вы скоро поправитесь, Виктор Александрович, я это точно вам (чмок) предсказываю, поправитесь и принесете нам свой новый роман». Вы в столицу не собираетесь?! – вдруг пригвоздила она Андрея к спинке кресла неожиданным вопросом.
– Нет, – растерялся Андрей.
– Жалко: мне карамель «Театральную» срочно нужно достать.
Андрей чуть было в порыве признательности не пообещал раздо-быть карамель, нимало не представляя, где и как он ее достанет, но во-время прикусил язык.
– А в аптеках у вас нет знакомых?
Он стал невразумительно мямлить, что вот, мол, раньше у него бы-ла знакомая, но он давно очень ее не встречал и не знает, удобно ли к ней обращаться да и вообще работает ли она еще в аптеке или нет…
Тут в комнату ворвалась Лошакова. Андрей поздоровался – та холодно кивнула, а Трифотина как-то вся подобралась, посуровела и отрывисто-деловым тоном распорядилась:
– Рассказ нужно перепечатать… – потом о размерах бумаги, полей, сколько строк, сколько знаков в строке… – в понедельник принесете. И не задерживайте. Это в ваших интересах.
Но и такая сугубо официальная концовка разговора настроения Андрею не испортила.

4
Через неделю Андрей принес Трифотиной перепечатанный рассказ, а через три месяца стал ее коллегой по редакции.
Произошло это так. Друг-поэт, которому обрыдла служба в столичной прессе, в то лето отогревался на подонском пляже, чередуя солнечные ванны с добыванием хлеба насущного в поездках по сельским районам края от бюро пропаганды художественной литературы и писании внутренних рецензий для «Подона» и Провинциздата. От него-то Андрей и узнал об освободившемся там редакторском месте. К тому времени он со своей «Вечеркой» почти обанкротился. С ним случилось то же, что год назад в Кривулинске: рука отказалась выводить газетные халтурки, а значит, из-под пера (для газеты) ничего не выходило и гонорары, естественно, иссякли. Андрей стал уже подумывать, не податься ли снова в швейцары либо сторожа, – тут-то и подвернулся друг-поэт со своей новостью. Терять Андрею было нечего – он и сунулся наудачу в Провинциздат.
Первой благословила Андрея Трифотина, убежденно заявив, что она сразу подумала, как кстати был бы он за соседним с ней столом, и заговорщическим тоном направила его к директору, предупредив вдогонку отчаянным и громким полушепотом:
– Только все равно они без этой (кивок на пустующий стол Лошаковой) ничего не решат!
Дверь в кабинет директора была растворена, сам он, склонив над столом узкий череп с торчащими по краям плеши двумя вихрами вразлет, щелкал сосредоточенно костяшками допотопных счет и шевелил губами. Сигарета с изжеванным фильтром чадила из пепельницы, выполненной в форме лошадиной подковы. Погонял костяшки минуты две, записал что-то в конторскую книгу и перевел узкие припухшие глаза поверх очков на посетителя. Андрей коротко доложил о цели своего прихода. Быстрым, но, как ощутил Андрей, довольно проницательным взглядом директор приник к Андрею и задал только один вопрос:
– Член партии?
– Да.
– Тогда идите к главному редактору.
Полуобернувшись в дверях, чтобы сказать до свидания, он заметил, что директор заинтересованно смотрит под стол и трет ногой ковер.
Цибуля с видом мучительно размышляющего Штирлица курил над развернутой газетой. Он бесстрастно-доброжелательно принял Андрея, но решить дело не взялся, ссылаясь на то, что Камила Павловна в командировке – вот приедет – тогда она будет решать, поскольку в ее редакцию Андрей поступает на работу. И опять Андрей удивился: странная система субординации – директор перепоручает главному, а главный ждет мнения старшего редактора, который (-рая) номинально у него в подчинении… Тем не менее дня через три ему позвонили и пригласили зайти – сама Лошакова.
Встретила она его вроде бы и приветливо, но как-то настороженно, колеблясь, что ли… Предложила в порядке вступительного испытания отрецензировать две толстенные рукописи из самотека. А через неделю, когда он принес к назначенному сроку редзаключения, она ничего определенного не сказала; однако, не прочитав даже их, тут же указала Андрею рабочий стол и спросила, с какого числа ему удобней приступить. Какой-то разброд мыслей в ней происходил... Но как бы там ни было, после прочтения написанные Андреем редзаки были одобрены как ею, так и Цибулей, и 27 сентября 1984 года Андрей Амарин впервые вышел на службу в качестве редактора редакции детской и художественной литературы Провинциздата.

5
Позднее, в свете всего последующего, едва ли не фантастической представлялась Андрею та усыпляюще мирная, чинно-благообразная атмосфера, в которой тянулся первый месяц его новой работы. Иногда кто-то из сотрудников заглядывал и удивлялся: «О, как у вас тихо», – а узнав, что обе дамы на курортах, понимающе кивал и загадочно ухмылялся. По странному совпадению (после такое не повторялось) Лошакова и Трифотина почти одновременно ушли в отпуск, причем Неонилла Александровна отсутствовала уже к тому моменту, когда трудоустройство Андрея окончательно решилось, а Лошакова исчезла с первого октября. На прощанье она остерегла его от влияния Трифотиной:
– Коллектив у нас дружный (Голос у нее был не сказать чтоб мелодичный, скорее, несколько дребезжащий, причем монотонно, но порой в этой монотонности прорезались как бы непроизвольно акцентированные вибрации повышенных тонов, проще говоря, легкие взвизги, – и в произнесенной фразе один из таких произошел на слоге -тив: «Коллекти-и-ив у нас дружный». Если не понимать сравнение чересчур буквально, а лишь как вольную аналогию, то можно было представить отдаленную бензопилу, ровному движению которой вдруг мешает препятствие – ну, там, сучок какой-нибудь; или еще большему числу людей знакомое гудение бормашины, резко взвинчивающее тон при более плотном соприкосновении с зубной тканью)… Да… – Растерянная пауза. Поскольку Камила Павловна стоит у его стола, Андрей – из вежливости, разумеется, а не по субординации – тоже встает. Над столом напротив мумиеобразно недвижная фигура редактора по фамилии Туляковшин как бы закапсулирована от окружающего. – Дружный у нас коллектив, – повторяет она те же слова в иной последовательности и вновь притормаживает, словно вспоминая плохо выученное задание. Затем она делает вдох, Андрей понимающе улыбается, мысленно подсказывая: «У нас коллектив дружный», – но не угадывает: – Все опытные работники, – произносит Лошакова. – Я уже почти двадцать лет, ну, правда, с перерывом: в университете преподавала, на кафедре журналистики, но и после этого уже скоро десять лет будет, как я здесь. Юрий Федорович – двенадцать лет. А Неонилла Александровна и вообще чуть ли не с основания Провинциздата. Тоже опытный работник. – Опять пауза, и наконец внушаемая Андреем фраза, но с несколько измененным порядком слов: – Дружный коллектив у нас, – как бы замыкает кольцо напутствия Камила Павловна, но не удерживается от примечания: – Неонилла Александровна опытный работник, у нее есть свои достоинства, она женщина остроумная (маленький сучок на слоге ум-: у-умная). Но вы ничего в столе не оставляйте: тут у нас когда-то редактор молодой работал, личное письмо оставил – потом уволиться пришлось. И деньги пропадали. Вы поосторожнее с ней.
Андрей замаскировал свое изумление еще одной доброжелательной улыбкой с оттенком признательности за начальственную заботу. И на целый месяц остался в редакции вдвоем с Туляковшиным.
Соседство это оказалось для Андрея близким к идеальному. Они сидели молча, каждый занимаясь своим делом и не обращая друг на друга внимания. Был Туляковшин из той породы мужчин, что не бросаются в глаза, выглядят незаметными, чему даже одежда способствует – та, что свободно продается в отечественных магазинах. Лицо его казалось Андрею подходящим для, скажем, священнослужителя или, допустим, интеллигента чеховских времен: глубокие залысины, разделенные редким хохолком, сливались на вершине черепа в поросшую пухом плешь, но убыль волос на темени компенсировалась аккуратными бакенбардами, которые, смыкаясь, образовывали темную, с негустой проседью аккуратную же бородку. А глаза – страдальческие какие-то, чтоб не сказать трагические…
За месяц их в работы в паре Туляковшин ни разу ни о чем не спросил Андрея, не завел ни одного «светского» разговора, зато, когда Андрей несколько раз консультировался у него, тот отвечал с готовностью и в разъяснениях бывал пространен. И первые недели на новом месте прошли для Андрея комфортно и спокойно, ничем не предвещая грядущих бурь и страстей.

6
Как, наверно, и большинство простых смертных, далеких в своей повседневности от таинственных для непосвященного издательских дел, Андрей туманно представлял, чем ему предстоит заниматься, да и вообще, как выяснилось, слабо знал, какая роль в рождении книги принадлежит типографии, а какая – издательству. Поэтому то, чем его загрузили на первых порах, а именно – чтение самотека, то есть рукописей, присланных самодеятельными авторами, – он по наивности и счел основной обязанностью редактора.
Когда он позднее размышлял об этом, ему вспоминался забавный эпизод из армейского периода. В пору его службы в Сибири, по осени прислали в часть новобранцев из Закавказья, которые едва-едва да и то не всегда понимали по-русски (в просторечье «чурок»), ну, и как положено молодым, больше всего гоняли их по нарядам, в которых требовалась рабсила. И вот однажды приехавший в поднятую по тревоге часть генерал из округа с изумлением обнаружил в опустевшей казарме трех горцев, старательно надраивающих швабрами полы. На гневный вопрос генерала, почему они заняты таким неподобающим воинам делом, один из бойцов гордо ответил:
– Трэвога, товарыш гынерал!
Вот и Андрей, подобно тем солдатикам, что главным воинским делом считали мытье казарменных полов, поначалу ошибочно решил, что основная забота редактора – чтение самотека. В действительности же кровная обязанность редактора состояла в том, чтобы сдавать рукописи, причем не какие-нибудь, а плановые.
Материальное благополучие издательства, а, следовательно, и каждого сотрудника определялось выполнением плана. Типография была своего рода топкой издательского паровоза, ненасытное жерло которой постоянно требовало рукописей. Производственный отдел можно было уподобить кочегару, шурующему в топке, поддавая в нее уголька, ну, а редакторам отводилась как бы роль шахтеров, отделяющих горючий материал от пустой породы и выдающих его на-гора. Если же обойтись без аналогий, технологическая процедура выглядела примерно так: будущая книга в виде машинописного оригинала (или расклейки при переизданиях) попадала на редакторский стол. Редактор прочитывал ее, доводил до кондиции и подписывал в набор, затем она поступала в корректорскую на вычитку. Там из нее вылавливали последних «блох» и в окончательно обеззараженном от всяческих ошибок виде отправляли на техническое редактирование, где из машинописного оригинала делали, условно говоря, макет будущей книги, соединяя текст с художественным оформлением, что готовилось параллельно в соответствующем отделе; после чего все это вместе взятое отсылалось в типографию, где к делу приступали наборщики.
Далее наступал этап корректуры. Набранный текст возвращался для проверки в издательство, но оттуда не сразу вновь попадал в типографию. Нет, прежде его представляли в особую организацию, которая на профессиональном жаргоне называлась странным словом «лито». Точную этимологию его Андрею установить не удалось. Официально учреждение именовалось крайлитом, а еще более официально – краевым управлением по охране государственных тайн в печати, но в обиходе произносили просто «лито», образуя производные слова «литовать», «литовцы» – последнее обозначало не жителей братской прибалтийской республики, а работников крайлита, или, если употребить вовсе уж просторечное, полулегальное и даже, по чьему-то мнению, не вполне приличное словечко, – цензоров. Там на корректуре ставился штамп «разрешено», и она, пройдя через руки техреда, вновь направлялась в типографию. Этим завершался этап, который в выходных сведениях маркируется: «подписано в печать». Сверстанный текст совершал еще один челночный рейс: типография – издательство – типография, но уже без захода к «литовцам» – это называлось сверкой. Наконец, книгу печатали, в издательство поступал сигнальный экземпляр, его подписывали на выход в свет, и на этом издательство расставалось со своим детищем, и оно из типографии поступало в распоряжение книготорговли.
Всю эту громоздкую систему Андрей освоил, разумеется, не за один день, да и то не в полном объеме, ну, а сперва она и вовсе казалась ему дремучим лесом, поэтому, когда Цибуля как-то в коридоре спросил его, что он собирается сдавать в ноябре, Андрей только недоуменно пожал плечами. Тогда-то главред и объяснил ему, что прежде всего требуется от редактора.

7
И второй месяц службы Андрея в Провинциздате прошел тихо-мирно, хотя обе дамы уже вернулись из отпусков. Позже он предположил две тому причины: первая – та, что они чуть-чуть отдохнули друг от дружки, а вторая – то, что их темперамент как-то сдерживался присутствием нового человека.
Рабочий день начинался в восемь тридцать. Почти каждое утро у входа Андрей сталкивался с директором. Он не сразу понял, с какой целью начальство торчит в дверях на манер швейцара. Целей, как выяснилось, было две: выдача ценных указаний рабочему классу в лице грузчиков и попутно контроль за своевременным прибытием на службу подчиненных.
Андрей несколько раз опаздывал на три-пять минут, и директор, сухо поздоровавшись, демонстративно посматривал на часы, а когда Андрей однажды явился аж в без десяти девять, потребовал объяснений.
– Транспорт плохо ходит, – пожаловался Андрей.
– Мой сын тоже в микрорайоне живет, а успевает на работу вовремя.
– Ну, значит, ему больше везет, – высказал гипотезу Андрей, чтобы что-то ответить.
Впоследствии он узнал, что директорскому сыну и впрямь везло больше, поскольку ездил он на собственной машине.
Считая разговор законченным, Андрей направился в свою редакцию, на ходу вяло недоумевая: какая разница, во сколько он пришел на работу, если, во-первых, никто за него ее не сделает, а во-вторых, нет никакой гарантии, что, придя вовремя, он сразу начнет заниматься делом, а не…
Ну да, конечно, пришедшие, судя по всему, в срок коллеги все обретались на своих местах, но, кроме Туляковшина, согнутого над столом и сосредоточенно водящего пером в одной из многочисленных своих тетрадей, никто делом не занимался.
Лошакова, склонившись над зеркальцем, самозабвенно драла щеткой волосы, готовя монументальный начес; Трифотина возбужденно-просительным тоном убеждала кого-то в телефонную трубку:
– Я вас оч-чень, оччень хорошо помню. Я сразу подумала – какая интеллигентная женщина (хотя в слове «какая» ни одного «ч» не было, причмокивающий призвук слышался и в нем). – Пауза. Неонилла Александровна выслушивает невидимую собеседницу с каменеющим лицом, потом восклицает: – Вы умница, но эмоциональная умница. Всего вам доброго. – Яростно грохает трубку на аппарат – и сквозь зубы с ненавистью: – Д-дура! (Чмок.)
Андрей отпускает всем официальное «здравствуйте» и погружается в первую свою плановую рукопись, которую надо сдавать.
Это так называемая поэтическая кассета молодых авторов, и уже заголовок первой из будущих книжиц – «Копны света» – настораживает и отвращает от дальнейшего чтения, напоминая о хрестоматийном: «А почему вы думаете, что мои стихи плохие?» – «Что ж я – других не читал?». Предощущение неотвратимой скуки оправдывается с избытком; Андрей застревает на очередном «трактористы поют, комбайнеры поют, прославляют наш радостный труд» и озадаченно выходит покурить на лестничную площадку.
Получалась какая-то ерунда: прочитанные стихи годились для публикации, ну, в лучшем случае, в стенгазете какого-нибудь захудалого домоуправления, а их требовалось издавать как заявку на новое поэтическое имя. Из пяти авторов кассеты не было ни одного, кто поразил бы необычностью интонации, непосредственностью, живой нервно-стью, не говоря уж о концепции мировидения или хотя бы личностной самобытности. Нет-нет, это было то самое «вдохновение под копирку», о котором устал, наверно, уже писать друг-критик и о нехитрой схеме которого столь же бесхитростно и откровенно год примерно спустя доложит Андрею другой молодой и удачливый стихотворец:
– Все нужное для успеха у меня сложилось как нельзя лучше: во-первых, биография трудовая – помощник комбайнера, потом служба в армии. Во-вторых, темы беспроигрышные: хлеб, военная, любовь к малой родине; ну и в поэтинституте я учился в семинаре у самого Егора Александровича – помогает всегда.
И вот таких «поэтов» должен был теперь плодить Андрей. Зачем? Кому это нужно?
Дочитав стишата, он задал эти вопросы Лошаковой. Та отнеслась к его озабоченности вроде бы сочувственно – да, конечно, уровень слабоват, надо молодым помочь. Каким образом – не понял Андрей. Поработать с ними. Обратиться к наставникам из писательской организации, чтобы они помогли…
«Дались ей эти наставники!» – подумал Андрей.

8
Главной наставницей юных подонских дарований была известная местная поэтесса Ирина Кречетова…
Как со временем определил Андрей, все подонские поэты – «лету-чая конница эскадрона» – мало чем отличались друг от друга, так как выполняли общую боевую задачу, поставленную соответствующим отделом местного апкома. Попадались среди них люди даровитые, были и (большая часть) явные бездари, которые не то что рифмовать, но и связно по-русски двух фраз сплести не могли, – однако объединяло их нечто более существенное, что в конечном счете приводило к нивелированию природных уровней даровитости или ее отсутствия у всех без различия: то, что, с энтузиазмом выполняя поставленную задачу, писали они об одном и том же и одно и то же. Прежде всего и по преимуществу – клялись в любви к родине и ненависти к ее врагам; далее, в зависимости от возраста, шла военная тема либо ее разновидность – тема военного детства; затем отдавалась дань местному патриотизму, то есть воспеванию любимого подонского края, – параллельно с этим, естественно, прославлялся хлеб и хлеборобские руки. Допускалась – у достаточно маститых, точнее тех, кто получил и использовал возможность совершить круиз вокруг Европы или там турне по Индии и Цейлону, – интернациональная вкупе, разумеется, с обличением язв капитала. Ну и еще, пожалуй, нельзя не назвать тему великих строек, которая варьировалась по времени от, к примеру, грандиозных каналов до (самая актуальная в новейший период!) гиганта Котлоатома.
Как раз к приходу Андрея в Провинциздат эта последняя тема, в самый пик раздувания ее напыщенными словесами, получила могучий прокол и лопнула с оглушительным треском, когда корпус-гигант, возводимый на берегу рукотворного пресного моря и сопоставимый по площади с самим морем, этот колосс, восьмое, можно сказать, чудо света, до которого куда там древнему Родосскому, – покрылся бездонными трещинами, рассекшими его на несколько составных частей, каждая из которых осела и оказалась на полпути в преисподнюю.
Прославленного начальника, возглавлявшего стройку, понятное дело, сняли и назначили заместителем министра. Но поэты подонские подрастерялись: что ж воспевать-то теперь?! И даже некоторый творческий кризис у них наметился, преодолевать который каждый взялся на свой (небывалое дело!) лад: кто бросил жену и отбыл в Новосибирск к любовнице, кто переметнулся на военно-патриотическую ниву (благо, Афганистан имелся), кто продолжил благодатную и неиссякаемую тему обличения язв.
По этой части наиболее преуспел давний Андреев знакомец Роальд Карченко. Лет пятнадцать назад, когда Андрей учился в университете, ему пришлось однажды организовывать для польской студенческой делегации встречу с местными художниками слова и ему подсунули в бюро пропаганды этого самого Роальда, о котором прежде Андрей ничего не слыхал. Это был опереточный красавец с напряженно-сосредоточенным и одновременно, увы, непроходимо тупым взглядом. Так вот этот «поэт-песенник и автор либретт для оперетт» по обличительной линии переплюнул даже самого Мокрогузенку. Тот всего-то и успел заклеймить буржуев из десятка прибрежных европейских стран, отслеженных за один-единственный круиз. А Роальд имел каких-то родственников аж в Америке и ежегодно месяца на три мотался в Штаты. Оттуда привозил кучу шмоток, а после ковал гневные вирши, пытаясь создать зловещий образ самой рабской, кровавой и растленной цитадели всех возможных пороков. Особенно возмущали лирического героя стриптизы, секс-шоу и прочие непристойные зрелища – именно их живописание отбирало самые яркие краски из поэтической палитры; казалось, они-то и были неизгладимейшим впечатлением автора – казалось, разумеется, тому, у кого хватило бы терпения разобрать мало-вразумительные и условно зарифмованные строки…
Ирина Кречетова, в отличие от других подонских поэтов, имела свою, недоступную им тему – женскую. Нет, это не означало, что она уклоняется от разработки вышеперечисленных тем, какие разрабатывались мужчинами, но главным образом писала о женщине-труженице, женщине-матери и женщине, чем-либо отличившейся в истории. Органическим продолжением материнской линии в поэзии стала для нее материнская же забота о юных подонских дарованиях, средоточием которых было возглавлявшееся ею литобъединение «Подон» при краевой писательской организации.
Вот и авторы кассеты тоже были питомцами этого объединения. Поэтому Андрей и обратился за помощью именно к Кречетовой.
В разговоре Андрей не сумел составить о ней отчетливого впечатления. Позже он разобрался: фокус тут был, пожалуй, в том, что природный ее характер не очень смышленой, но доброй и дружелюбной девочки, какой она запомнилась ему смутно в ранние детские годы, когда приходила к своей однокласснице – Андреевой старшей кузине – готовить уроки, и зубрежка Ире-школьнице давалась легко, зато, чтоб объяснить ей незамысловатую теорему из учебника Киселева, кузине иной раз битый час приходилось долбить одно и то же, и Ира огорчалась и расстраивалась, но никогда не сердилась и не злобилась; так вот этот ее характер, который для обычной женщины не создавал бы лишних затруднений, слабо стыковался, если не противоречил, с принятым ею амплуа известной поэтессы и наставницы.
А ведь она, пожалуй, уже и вступив на эту, гм… стезю, наверно, понимала, что не совсем своим занялась делом. Вспомнить хотя бы вечер университетских поэтов, где ей, опять же по долгу службы, надлежало «наставлять» рифмоплетов-студентов на истинный путь, – послушав их, она ведь совершенно искренне, хотя и не без боли, воскликнула:
– Да что вы! Куда мне вас учить! Да из вас каждый пишет в десять раз лучше меня… – правда, после паузы и подумав, она уточнила: – Но, конечно, у вас еще много далекого от жизни, трудовой биографии не чувствуется, а без этого в поэзии никак…
А ведь и впрямь – никто из тех ребят так и не утвердился на Парнасе (кроме друга-поэта, но это особ статья), хотя печатались люди, и даже в столице, так что вышло, что она права-то оказалась, Кречетова, вот ведь какая штука, и никто из них так и не допер тогда, что всего лишь и нужно на пути к вершинам – взять да и воспеть Котлоатом…
Так что некий оттенок чуть ли не родственной (память раннего детства!) жалости к Ирине сочетался с легкой… нельзя сказать неприязнью, – скорее, просто антипатией, коренящейся не только в ее нынешнем «не по чину» амплуа, но и в чисто физической для Андрея непривлекательности: в ней, как, кстати, и в Трифотиной (и голоса-то у них чем-то были похожи! – горловым каким-то… или грудным? – призвуком), явно ощущалось то не нравящееся Андрею свойство некоторых представительниц женской породы, которое можно назвать словом «бабистость».
В разговоре с Андреем Кречетова, чувствовалось, не знала, как держаться. Нет, об их старинном знакомстве она вряд ли помнила, а он не хотел напоминать, но ей плохо удавалось совмещать, с одной стороны, тон мэтра и наставника подрастающих талантов, а с другой стороны, автора, говорящего со своим, возможно, будущим редактором, то есть зависимый и в некоторой мере даже подобострастный. Но Андрею было не до этих нюансов. Его интересовало: неужели она не видит, насколько слабы ее подопечные – даже не в поэзии, а всего лишь в стихосложении хотя бы…
С этим она легко согласилась:
– Конечно, надо с ними работать!..
О господи, в тоске подумал Андрей, опять это слово – да что они под ним подразумевают?! Он как редактор должен указать, что у кого не вышло, и добиться, чтоб вышло?.. Но что изменится, даже если и удастся заменить несколько корявых строчек более гладкими, – искра, что ли, в них засверкает Божья, коль ее в душе у них нет и в помине, – ибо голос поэта – не первый ли это крик младенца, до которого так не кричал никто: были миллионы похожих, но именно такого не было; ибо поэт не тот, кто в рифму разрабатывает заданную тему и подгоняет свой ответ под имеющийся в конце задачника, а тот, кто каждое слово произносит в потрясенном восторге перед заново рождающимся миром и заставляет нас, все познавших и позабывших, изумиться первозданному его облику; ибо «работать» с поэтом так же бессмысленно, как учить соловья петь, а дельфина плавать, а человека дышать!.. И как они смеют называть себя поэтами, если не знают и не понимают такой азбуки!..

9
И все же Андрей сдал в производство кассету. Это был первый компромисс, первое проявление слабодушия и, наверно, первая ошибка, хотя ошибка ли – утверждать сложно: может быть, если бы он восстал сразу и резко, у него бы не хватило ни опыта, ни воли для сознательных и продуманных, а не чисто импульсивных действий. Но слабодушие было налицо – отрицать бессмысленно, и как всякий, совершивший не высшего качества поступок, Андрей в оправдание себе нашел целый ворох привходящих обстоятельств. Ну, то, например, что кривулинские писатели по обсуждении, при котором ему случилось присутствовать, рекомендовали к изданию еще более беспомощные вирши (могучий, что и говорить, довод! – почти как у Наташи Ростовой на первом балу: есть и такие, как мы, есть и хуже нас), или аргументы Кречетовой: «они ребята хорошие – того жена бросила, а у этой ребенок без отца»; да и Лошакова, в угоду его «кровожадному» настрою, согласилась с сокращением объема каждой книжицы чуть ли не вдвое за счет выброса тех стишат, где уж вовсе не сходились концы с концами, и предложила подлинно соломоново решение: двух «блатных», то есть протежистов, вставить в одну обложку – уместить в одной книжечке вдвоем. Тем не менее, невзирая на эти оправдания, Андрей испытывал чувство нечистоплотности исполненного – осталось оно, осталось, что и говорить…
А следующая книга, которую ему поручили готовить к изданию, и вовсе повергла его в уныние.
Это было сочинение Анемподиста Казорезова.

Глава четвертая. Развитие


1
Вам приходилось ждать чего-то трепетно-важного – упорно, не теряя веры, и вот уже втайне сомневаясь – а что если то, ожидаемое вами, никогда не произойдет? Может, случалось, что вы и решали: все, хватит, жизнь не кончается и не замыкается этим в круг, обойдемся и без, – и потихоньку начинали забывать, что ждали, и даже, что ждали … А потом, когда вы уже как будто и не ждете, – оно случается…
30 ноября, ровно в восемь утра, когда Андрей был уже в дверях, нос к носу его встретила почтальонша и попросила расписаться. Через год и три месяца после сдачи рукописи в центральное издательство он получил официальный ответ. Издательство соглашалось принять Андрея в число своих авторов, при условии некоторой доработки представленных текстов и добавления новых, дабы объем будущей книги стал достаточно солидным.
К ответу прилагались три рецензии. Первая, подписанная не известной Андрею фамилией, зато с добавлением титула член Союза писателей СССР (любопытную подметил он еще раньше особенность: те, чьи имена ни о чем ему не говорили, всегда опирались на такой вот костыль – единственное, вероятно, материальное подтверждение собственной значимости; те же, чьи фамилии он знал, обычно никакими костылями не пользовались), звучала несколько двусмысленно. Поначалу шли умильно-сюсюкающие фразы о «добром и светлом таланте» автора, а затем, как бы в противовес этой посылке, сообщалось, что в рукописи «явный перебор негативных сторон нашей действительности», и делался ненавязчивый, но довольно четкий вывод, что автор явно поторопился, представив «несбалансированную» рукопись столь престижному издательству, «известному своими высокими критериями».
Зато вторая рецензия звучала панегириком («талант молодого прозаика вне сомнения и, что называется, бьет в глаза…»; «рассказы свежи, разнообразны, современны…»; «настоящие художественные открытия…» и т. п.); третья же и, вероятно, решающая, хотя и в менее восторженных тонах, поддерживала вторую, и, таким образом, окончательный счет получался 2:1 в пользу автора… Кажется, гипотеза о его писательском предназначении подтверждалась, но… Но нет, Андрей понимал, что все это тоже нельзя признать за полное доказательство. Но как бы там ни было, а невероятное еще два года назад предположение, что у него выйдет книга в таком издательстве, кажется, начинало сбываться, и новость эта Андрея, что и говорить, обрадовала.
Не замечая автобусной давки и тряски и опаздывая уже минут на сорок, он возбужденно размышлял: раз такие видные критики (их имена были известны Андрею без добавления членского титула) высоко оценили его рассказы и такое знаменитое издательство готово выпустить его сборник да еще и предлагает увеличить объем, если все так здорово складывается у него в столице, то, стало быть, провинцеградские издатели, его земляки, почтут для себя за честь – ну ладно, это чересчур громко сказано, пусть так: сочтут уместным и даже резонным тоже выпустить его книжку, хотя бы небольшого объема: понятно, что местные масштабы не позволят сразу солидную. Переходя на практические рельсы, продолжал рассуждать Андрей, надо предложить часть рукописи родному, так сказать, издательству…
Андрею казалось, что он рассуждает вполне логично. Тогда он почему-то не сопоставил своих рассуждений с выношенным мнением о подонских письменниках, как о сочинителях «чего изволите», трафаретнейших и скучнейших, а коль они именно таковы, следовало бы предугадать, что рецензии, рекомендующие его как незаурядного автора, должны были скорее насторожить начальство, нежели расположить к необычному подчиненному… Но в тот момент он, эйфорически настроенный, почему-то простодушно полагал, что радость от его успеха охотно разделят коллеги… Нет, ему так и не удастся, наверно, никогда избавиться от этого бесхитростного и детского по сути представления, что все окружающие бескорыстно хотят ему добра, как и от неустранимой привычки с доверием относиться ко всем не- и малознакомым людям до тех пор, пока они не дали веских оснований к противному; и этот его наивный эгоизм, который другие многие привыкли скрывать, нередко настраивал собеседников Андрея против него. Андрей знал, что следует маскироваться напускной скромностью и смирением, но это ему редко удавалось, ибо лицедеем он был, видимо, неважным, а если удавалось, то тут, пожалуй, получалось то уничижение, что паче гордости. А между тем в такой форме поведения не было гордыни и желания подчеркнуть свое превосходство, а лишь естественное и так располагающее в других (до чего же ныне редких!) ощущение прирожденного и доброжелательного равенства между всеми людьми – равноуровневости, как определил бы это Андрей. Во всяком собеседнике, какое бы место в любой иерархии тот ни занимал, Андрей изначально видел равного себе и не сомневался во взаимной симпатии, чистосердечии, доброжелательности, наивно не беря в расчет, что тот может смотреть на эти вещи совсем иначе. И частенько случалось, что Андрей подставлялся, самораскрывался перед теми, кто не только, по определению, что называется, не мог быть ему союзником, но и изначально оказывался врагом…
К удивлению Андрея, директор весьма холодно и незаинтересованно отнесся к его предложению. Он не ответил четко ни да ни нет, но равнодушно заметил, что надо рукопись отдать в редакцию, то есть Камиле Павловне, и если она (то есть рукопись) добротна, то…
– Хорошей книге мы всегда дадим зеленый свет и найдем место в плане, – туманно-оптимистически завершил разговор директор. Оглянувшись в дверях, Андрей опять обратил внимание, что шеф сосредоточенно двигает под столом ногой. «Что он там трет?» – недоуменно подумал он, закрывая дверь.
Лошакова же восприняла Андрееву рукопись как личное оскорбление. Ну, может быть, чуть менее остро – скажем так: с раздраженной неприязнью, а чем она была вызвана, Андрей понял еще не скоро. Что-то бурча себе под нос, она запихала две довольно тонкие папки (первый и второй экземпляр – как положено) в свой шкаф, куда они втиснулись с трудом, замутив солнечный столб густым роем пыли.

2
С подыспорченным слегка настроением Андрей занялся рукописью Казорезова, которую не мог осилить уже несколько дней. В отличие от известного Андрею «Зацветающего луга», выполненного, условно говоря, реалистическими средствами, новая работа Анемподиста претендовала быть отнесенной к разряду, говоря еще более условно, научно-фантастических сочинений, адресованных подросткам, и носила весьма озадачивающее название: «Ломбард-1». Андрею немало пришлось поскрипеть извилинами, чтобы гипотетически восстановить изощренный ход ассоциативного авторского мышления, обусловивший загадочное заглавие книги. Дело в том, что двенадцатилетние герои Анемподистовой «фэнтэзи» назвали так не что иное, как изготовленную ими машину времени – с целью навестить своего прадеда и спасти его от гибели в схватке с беляками. Внешне, по описанию сочинителя, «Ломбард-1» представлял собой обыкновенный мопед, правда, летающий и оборудованный телеэкраном с тумблерами, передвигая которые можно было перенестись в какое угодно время. Что ж, придумка не слабая, но почему все-таки ломбард? Контекст подсказывал, что соответствующее предприятие бытового обслуживания тут ни при чем, авторские же пояснения лишь мимоходом касались значения этого названия, и вытекало из них, что подразумевался какой-то всем известный герой-освободитель давнего времени, чуть ли не сподвижник и наследник знаменитого Спартака. Но хоть убей, не вспоминался Андрею ни один более или менее известный исторический персонаж с таким именем. И вдруг его осенило: уж не воинственное ли племя лангобардов имел в виду Казорезов?.. Где-то что-то когда-то о них услышал, затем один слог память утратила – и получился из лангобарда ломбард. Собственно, исторически тоже ведь так случилось: ломбард отпочковался от Ломбардии, а та, в свою очередь, получила имя от лангобардов – так что этимология обоих слов была родственной. Но неужто Анемподист не сообразил, что ломбард это прежде всего ломбард. А может, он и не знал, что это такое?.. Ну уж!.. Хотя полностью не исключено. Впрочем, он ведь не только в случае с названием не снисходил до мотивировок. Их отсутствие было, пожалуй, конституирующим признаком сочинения, изучаемого Андреем, как, кстати, и предыдущего, прочитанного десять лет назад. Да эти ляпы, несуразности и глупости и перечислять заморишься!..
«Ну и бред!» – пометил Андрей на листке, куда он выписывал авторские перлы, – и отодвинул рукопись. Пора было передохнуть.

3
За время перекуров Андрей постепенно изучил топографию издательства, что было делом несложным, так как занимало оно весьма ограниченное пространство. Полутемный коридор длиною метров двадцать и шириною около двух напоминал ему переход на захудалом суденышке где-нибудь в отдаленном закоулке трюма, так что, слоняясь по коридору или стоя там, он довольно скоро перевидал практически всех сотрудников Провинциздата.
Первая дверь «по правому борту» скрывала апартамент главного редактора Цибули, откуда всегда тянуло застойным никотиновым чадом. Вторая вела в тесную и душную комнатушку массово-политической редакции, где на площади примерно в шесть квадратных метров ютились трое: седовласый ветеран Егор Иванович Цветиков, специализирующийся на военно-патриотической литературе, и две немолодые курящие редактрисы, которые в порядке знакомства перекинулись с Андреем в коридоре несколькими малозначащими фразами. В облике одной из них, Викентьевой по фамилии, с первого же раза увиделось Андрею нечто змеиное: сухопарое тело ее как-то неприятно изгибалось, за стеклами широких очков глаза расплывались, казалось, чуть ли не в размер стекол, и даже вроде какой-то зябкой сыростью повеяло на него во время разговора. Вторая, Кравец, – помоложе, с широким, малинового румянца лицом, – поразила Андрея своей походкой – косо стремительной – от стены к стене ее швыряло – и сгорбленной, причем то, что выглядело горбом, помещалось не на спине, а ниже, – и судя по всему, именно эта тяжесть качала ее из стороны в сторону и, что называется, заносила на поворотах. Заговорив в первый раз с Андреем, она побагровела от смущения и произнесла нечто невразумительное, на что Андрей не нашелся с ответом, а лишь улыбнулся растерянно и дружелюбно.
За третьей дверью помещалась заведующая массово-политической редакцией Зоя Ивановна Монахова; каморочка ее была еще меньше предыдущей, и Андрей про себя назвал ее монаховской кельей. Очное знакомство с Наташиной мамой (первой дамой королевства, по определению Трифотиной) произошло в день начала Андреевой работы. Не успел пройти и час рабочего времени, как она заглянула в редакцию и сухим требовательным тоном поинтересовалась: думает ли он становиться на партийный учет. И Лошакова его поторопила:
– Идите-идите, Зоя Ивановна долго ждать не любит.
В «келье» Монахова усадила его против себя за стол. С трех сторон нависали над Андреем стопы, кипы, груды рукописей, грозя обрушиться, а Монахова, щуря и без того узкие прорези глаз, настойчиво и дотошно выспрашивала у него подробности послужного списка, а в заключение разговора-полудопроса как бы ободряюще улыбнулась и заметила, что от дочери слышала слова, достойно аттестующие его, Андрея, и она, то есть Монахова, надеется, что он оправдает доверие, оказанное ему администрацией, парторганизацией и лично ею, Зоей Ивановной, этой самой организации бессменным секретарем вот уже два десятилетия.
Следующая за монаховской дверь отгораживала редакторов производственной и сельскохозяйственной литературы – там работали трое некурящих мужчин почтенного возраста и солидного вида: заведующий Леонид Аркадьевич Шрайбер – плотный крепыш с мохнатыми черными усами; Тихон Тихонович Неустоев – обрюзглоотечный, грузный, косолапый; и Анатолий Степанович Мигайлов, тускло-неприметный и тихий – о его существовании Андрей узнал лишь тогда, когда тот сам пришел знакомиться, при этом так умильно заглядывал в глаза, таким медовым голосом причитал, что сразу насторожил Андрея. Причина столь явного подхалимажа обнаружилась вскоре: подпятидесятилетний Мигайлов, оказывается, был еще и молодым поэтом, лет пять назад выпустившим первую книжицу в кассете, а сейчас подбирающимся ко второй, и, видимо, добиться расположения нового редактора считал не лишним.
За производственной редакцией ответвлялся узкий ход мимо пожарного ящика к художественным редакторам. Назвать их комнатенку прокуренной значило ничего о ней не сказать. Входя туда, каждый свежий человек словно попадал в газовую камеру. Там безостановочно дымили не только хозяева, не только все курящие сотрудники (со временем и Андрей попал в их число), но и постоянные посетители – местные художники-иллюстраторы.
Вся левая «переборка» коридора до входа в приемную представляла собой наружную стену директорского кабинета. Вероятно, чтобы она не выглядела голой, ее прикрывала наглядная агитация: стенгазета «ТВОРЧЕСТВО» с шапкой «Достойно встретим все юбилеи!»; портреты передовиков соцсоревнования (торжественно надутые физиономии Цветикова и Монаховой); стенд «Книги Провинциздата в 1984 году»; застекленная полка с лучшими образцами свежей продукции:

С. КРИЙВА
РЯДОМ С ГЕНИЕМ

АПКОМ
в руководстве
первичкой
Под общей редакцией
первого секретаря
И. А. ЗОЛОТЮЩЕНКО

БЫЛИ И МЫ
РЫСАКАМИ
Мемуары первокопытников



Внутренняя перегородка приемной отделяла памятную Андрею «авторскую»; направо, насупротив директорского кабинета, размещался производственный отдел, где трудились техреды и корректоры.
А в самом конце коридора находилась каморка, которую Андрей эвфемистически назвал санузлом. Она состояла из внешней части – с водопроводом и раковиной, и внутренней – с единственным унитазом, и «все удобства» этим набором исчерпывались, что иногда создавало проблемы: Андрей не раз замечал, как некоторые тщетно пытающиеся проникнуть туда сотрудники обменивались насмешливо-досадливыми замечаниями в адрес Неустоева, который проводил в санузле, если верить их словам, чуть ли не половину рабочего времени...
К вечеру Андрей покончил с «Ломбардом» и листки со своими рабочими пометками положил сверху в папку с рукописью, намереваясь наутро привести их в систему. Однако на следующий день начальство распорядилось отправить Туляковшина, Андрея и худреда Месропа на ипподром.
Зачем? Требовалось срочно разгрузить прибывший вагон бумаги, а под склады издательство арендовало заброшенные конюшни. Было холодно и промозгло. Вход в конюшню украшала капитальная необъездная лужа. В нее ляпнули потертый скат от «Маза», которому предназначалось амортизировать удар. Четырехсоткилограммовый рулон сбрасывали с грузовика, он падал на покрышку, скатывался в лужу – не на самой середине, а на полпути от нее к берегу – дальше его катили в конюшню руками. Из соседних, использующихся по прямому назначению, выводили лошадей, и они, недоуменно кося глазом на пыхтящих в луже людей, презрительно фыркали и встряхивали гривами. Рукавиц не выдали, от ледяной воды ломило пальцы, студеными порывами ветра било в висок, и Андрей чувствовал, что простуда неизбежна…
А в издательстве, куда вернулись после обеда, его ждал сюрприз: папки с «Ломбардом-1» и редакторскими пометками на столе не оказалось.

4
Дело было вот в чем. Пока Андрей отсутствовал, приходил Казорезов. Лошакова, полагая, по ее словам, что предварительная редакторская работа над рукописью завершена, отдала ее автору, чтобы тот, опираясь на Андреевы замечания, доработал свой труд перед отправкой на контрольное рецензирование в Главк.
– Но ведь эти мои пометки были сделаны для себя, а не для автора! – воскликнул Андрей, даже, кажется, слегка повысив голос от неожиданности.
Лошакова неопределенно пошевелила плечами: мол, не могла же она знать, что Андрей держит на рабочем столе то, что надо скрывать от посторонних глаз. А он, когда прошла первоначальная оторопь от непредвиденного поворота событий, покачал головой и улыбнулся: что ж, значит, игра пошла в открытую, значит, враг в лице Казорезова ему обеспечен, но коль это так по определению и все равно рано или поздно стало бы явным – пусть уж сразу, к чему темнить! Конечно, не исключено, что это даст кое-какие тактические преимущества противнику, но с этим ничего не поделаешь, зато ему, Андрею, уже поздно отступать, лавировать, малодушничать, потому что теперь, стань он трижды союзником (предположение, ясное дело, чисто умозрительное), и в этом случае не избавится от нового врага, ибо такие попавшие в руки Анемподиста оценки его сочинения не забываются и не прощаются злобными и завистливыми графоманами по гроб жизни. И раз это так, особенно переживать не стоит, а надо принимать новые обстоятельства как неотменимую данность.
И все-таки ожидать прихода Казорезова было тягостно. Не только потому, что общение с врагом не доставляет удовольствия, но главным образом оттого, что, как предполагал Андрей, они будут говорить на разных, совершенно разных языках. Именно так и вышло. Казорезов явился примерно через неделю, и Андрей, по настоятельному совету Лошаковой, вынужден был с ним «побеседовать». Беседа происходила все в той же авторской комнате. Перелистав рукопись, Андрей обнаружил свои пометки; возле каждой из них стояла птичка либо какая-то более замысловатая закорючка. Большую часть из них автор принял к исполнению и так или иначе откорректировал текст. Разговора же, как и предчувствовал Андрей, не получилось. Только он заикнулся было о том, что в событиях и поведении героев должна присутствовать какая-то логика, взаимосвязь, детерминированность (это-то последнее слово он и вовсе зря употребил – нашел перед кем пылить эрудицией!), как Анемподист, нервно распустив веером десяток продольных морщин на лбу (Андрею даже явственный треск послышался), затарахтел страстно, но бессвязно:
– Это же фантастика, это все можно, для детского возраста, патриотическое воспитание, любовь к родному краю, никто не забыт и ничто не забыто, сионистская пропаганда, память отцов и дедов, проливали кровь, сам Игорь Котяшов одобрил, главный специалист по детской литературе, читал детям отрывки, всем нравится, нечего тут… – веер защелкнулся, обозначая паузу.
Андрей попытался все-таки что-то объяснить:
– Видите ли, Анемподист Захарович, все можно, говорите вы, – это не совсем так. Да, конечно, можно ввести любой, самый невероятный допуск как условие игры, принимаемое без доказательств, хотя и в этом случае тот крайний примитив, который берете вы со своим мопедом-телевизором для путешествий во времени, мне представляется сомнительным в глазах современного подростка, но пусть, пусть мопед, допустим, что это право автора. Но дальше-то – автор должен соблюдать им самим установленные правила?.. Если уж герои ваши грохнулись со своим мопедом из поднебесья на землю, то как-то ж объяснить надо, почему они целы и невредимы остались?..
– Это же фантастика! – завопил Анемподист, щелкнув веером.
– Фантастика не означает бессмыслица, – сникшим голосом возразил Андрей, убеждаясь, что дальнейший разговор бесполезен.
– Что, Котяшов меньше вас понимает? – с многозначительным напором повысил голос Казорезов.
– Рукопись надо готовить на контрольное рецензирование в Главк, – заражаясь, видимо, Анемподистовой логикой, невпопад ответил Ан-дрей.
– Ну и посылайте, я этих рецензий не боюсь.
На том «беседа» и кончилась.
Андрей отправил рукопись в столицу, в полной уверенности, что ни один нормальный специалист не решится рекомендовать к изданию невнятную белиберду под заглавием «Ломбард-1».

5
Пока рукопись Казорезова анализировалась в высоких инстанциях, а Андреева исследовалась тараканами в лошаковском шкафу, отношения Андрея с заведующей постепенно портились и становились все напряженнее. Первая стычка вышла из-за книжицы молодого прозаика Корзинкина. Книжица состояла из армейской повестушки, уже печатавшейся и в журнале и в прошлогоднем коллективном сборнике, и нескольких рассказиков лирического свойства. Так как основная часть будущей книжки уже была отредактирована, Андрей решил не утруждать себя дальнейшим вмешательством в текст: стилистически все выглядело гладенько, к тому же и Дед покровительствовал автору, да и не хотелось собрату-начинающему вставлять палки в колеса – рукопись и до Андрея лет пять мурыжили в редакции. Однако Лошакова почему-то возмутилась и потребовала кропотливой работы с автором.
Андрея ее требование удивило несказанно: дело в том, что редактором коллективного сборника, в котором год назад печаталась повесть, была она сама, и значит, Андрей должен был «улучшать» тот самый текст, который одобрила и подписала в печать его начальница. «Типичный образец женской логики», – подумал Андрей и заметил вслух, что довольно странно с ее стороны добиваться от него, чтобы он «работал» с автором над текстом, который совсем недавно вышел в свет с фамилией Лошаковой в выходных сведениях. Камила Павловна, однако, не усмотрела никакого противоречия в своем поведении. Оказывается, коллективный сборник составляла и готовила к изданию Неонилла Александровна, а поскольку какими-то там инструкциями запрещалось составителю быть одновременно и редактором, в выходных сведениях фигурировала в качестве редактора Лошакова, хотя фактически редактировала сборник Трифотина, а она, как все знают, человек недостаточно добросовестный. «Еще более странно, – подумал Андрей, – коли это так, как она говорит, – кто же ей мешал еще год назад заставить Неониллу Александровну сделать то, что положено, по мнению Камилы Павловны, и почему теперь это должен делать он?»
В возникшем споре они так и не пришли к компромиссу: Андрей наотрез отказался выполнить лошаковские требования (весьма, надо сказать, нелепые), и тогда она сама вступила в переговоры с автором. Тот безропотно выполнил все ее указания, видимо, на личном опыте зная, что так спокойнее и надежнее.
Еще на несколько градусов прохладнее стали отношения Андрея с Лошаковой, когда он, озадаченный тем, что его рукопись второй месяц маринуется в шкафу, самостоятельно занялся подыскиванием рецензентов. Первый, к кому он обратился, был Мурый – один из немногих известных довольно широко авторов «среднего» поколения. Мурый специализировался на детективах, но не развлекательных, что не поощрялось, а упирающихся в так называемую нравственную проблематику. Что это такое, толком никто не знал, практически же задача ставилась так: разоблачение преступника следовало провести не просто как разрешение занимательной головоломки, в духе всяких там Агат, а непременно с воспитательными целями, чтобы еще раз подтвердить, что убивать, красть, быть жадным, завистливым и т. п. нехорошо. То есть все, что в свое время писал Пушкин о Булгарине, в полной мере применимо было к сочинениям детективщиков этого направления, равно как и знаменитая чеховская фраза о конокрадах. Разумеется, такой подход к разработке сюжета вел к утрате занимательности, но для издателей и тех, кто их курировал, воспитательная сторона была несравненно важнее, поэтому Мурый постоянно и похвально отмечался соответствующей критикой, преуспевал выше среднего – один из его романов даже экранизировался в столице. На вкус Андрея, Мурый писал скучновато и тускло, но сам производил благоприятное впечатление интеллигентным видом и манерами (благообразие, степенность, рассудительность, благородная седина в длинных кудрях, широких бакенбардах и плотной бороде).
Романы его, при всей стереотипности ситуаций и персонажей, не несли печати явной конъюнктурности, а за выдуманными коллизиями просвечивали, хотя и не очень отчетливо, фрагменты реальной жизни – так что на фоне общей массы бойцов пресловутого эскадрона Мурый стоял несколько особняком, поэтому Андрею казалось, что ему он мог бы без внутреннего сопротивления доверить свою рукопись, если тот согласится взять ее на рецензию.
Мурый отнесся к Андреевой просьбе благосклонно, но когда Андрей рассказал об этом Лошаковой, новость почему-то вызвала ее недовольство, впрочем, пока не слишком явное, потому что она все-таки дала рукопись Мурому, хотя и проворчала что-то себе под нос.

6
Несмотря на продолжающееся похолодание в отношениях Андрея с Лошаковой, все же атмосфера Провинциздата пока не очень его подавляла. Работа эта была ему внове, рабочий режим его, отвыкшего от строгого распорядка дня, дисциплинировал, к тому же после года слу-чайных заработков он имел хоть и мизерную, но постоянную зарплату (как-то после аванса он в шутку сказал Трифотиной: «Давно я такой суммы в руках не держал».); кроме того его интриговала сама непривычная обстановка внутрииздательской жизни. Он чувствовал себя инородным телом в давно сложившемся коллективе, где, видимо, существовали старые взаимные симпатии и антипатии, неизвестно (для него) чем вызванные, скрытое взаимодействие магнитных полей, сил притяжения и отталкивания, – но сам он никак не ощущал их влияния, чувствовал собственную маргинальность и находился до поры до времени в положении стороннего наблюдателя.
В целом же обстановка в Провинциздате отдавала чопорностью и зажатостью: ни улыбок, ни открытых разговоров – какое-то пугливое перешушукивание, иронические реплики вполголоса с непонятным Андрею подтекстом, намекающие на скрытую враждебность между отдельными сотрудниками, причем по адресу Лошаковой со стороны большинства чуть ли не подобострастие.
И хотя пока Андрей находился вне сферы внутренних взаимосвязей коллектива, мало-помалу эта инфраструктура косвенно начала задевать и его. Уже с первых дней каждая из редакционных дам старалась настроить его против другой. Иногда он заставал их в разгаре бурного спора, который с его появлением стихал, но неостывшие эмоции читались в выражении лиц: обе красные, с блестящими глазами; Лошакова – с всклоченным начесом, Трифотина – сопящая, как бегемот. Тишайший Туляковшин, образец деликатности, однажды в присутствии Андрея вдруг разразился перед Лошаковой каким-то обиженно-взвинченным монологом, суть которого сводилась к тому, что да, организаторские способности не самая сильная его сторона, он это знает, поэтому и не надо поручать ему ничего в этом роде, а использовать те его профессиональные качества, в которых он силен. Однако его вспышка произвела на Андрея впечатление «бунта на коленях», потому что, выпустив пар, он обреченно занялся именно тем, от чего пытался отказаться… Трифотина явно пыталась привить Андрею неприязнь к Монаховой. Неожиданно возник у него мини-конфликт со старшим корректором Сырневой – женщиной истеричной, дерганой, крикливой. И повод-то был забавный: в одной из корректур он исправил ошибку в отчестве вождя мирового пролетариата – почему-то оно в творительном падеже писалось через «е»: Ильичем, хотя по общему правилу полагалось «о». Сырнева пылко убеждала Андрея, что это особое слово, не подчиняющееся общему правилу. И в самом деле – он не обращал раньше внимания – во всех книжках и брошюрах, которые она высыпала ему на стол в доказательство своей правоты, стояло «е» вместо положенного «о». Но ни в одном из справочников о таком исключении из правил не говорилось. Поразмыслив, Андрей предположил, что, видимо, при жизни вождя были одни орфографические нормы, потом они изменились, но покуситься на великое имя никто без высочайших указаний не посмел – так и повелось с тех пор по инерции. Но раз нет официальных данных об исключении, значит, нет и оснований нарушать правило. Так Андрей и сказал Сырневой, и она подчинилась, но с видом оскорбленным и обиженным. Андрей с изумлением догадался, что нажил себе неприятеля… Более или менее раскованно он чувство-вал себя только в «курительном салоне» художников, где стал регулярно бывать после разгрузочной вылазки с Месропом на ипподром, – там можно было часами точить лясы на любые темы, а обеденный перерыв скоротать за шахматами. А вскоре Андрей стал участником и первого неформального мероприятия.

7
Это был юбилей Шрайбера, заведующего редакцией производственной и сельскохозяйственной литературы.
В директорском кабинете накрыли столы, юбиляра облобызал сам шеф, он же произнес первый тост, а дальше понеслась лихая пьянка. Что мужчины, что женщины опрокидывали стаканы с «беленькой» вполне профессионально, и видно было, что такие застолья здесь не в новинку.
Андрей попал за стол по соседству с Неониллой Александровной; после ипподрома его одолел свирепый насморк, и он вынужден был поминутно прятать нос в платок, что у его соседки вызывало брезгливое подергивание; напротив Андрея поместился Цибуля, каменное обычно лицо его после двух тостов размякло и оживилось, глаза заблестели и язык задвигался. Андрей, воспользовавшись благоприятным моментом, спросил, как он относится к рукописи друга-поэта, на которую недавно, неожиданно для себя, случайно наткнулся в редакционных завалах, на что главный редактор, загадочно закатив глаза, произнес:
– Хм, мое отношение… Я вам могу сказать, какое мое отношение, но оно к делу не относится.
Андрей не понял, и тогда Цибуля, доверительно склонившись над столом, пояснил:
– Мое отношение, что это талантливые стихи, но издавать мы их не будем, – и от дальнейших объяснений отказался.
Потом Лошакова на пару с Монаховой басовым дуэтом затянули:

Ой, мороз-мороз, не морозь меня… –

и остальная публика вразнобой подхватила. Дирижировавшая хором Лошакова и Андрея дружелюбно-приглашающим жестом пыталась подключить к своей капелле, но он не решился присоединиться. Тема песни, конечно, была актуальной: отопление до сих пор не запустили, и зябковато ему было, хоть и сидел он в своей польской верхней курточке, купленной еще в Кривулинске, – голубой на белой подкладке и с таким же капюшоном, – но уж больно донимал его насморк – тут не до пения…

8
Мурый довольно скоро принес одобрительную рецензию, и Андрей утвердился в своем благоприятном о нем мнении. Правда, два рассказа из пяти он забраковал, но остальные оценил высоко – отпустил даже неожиданного свойства комплимент: Андрей Амарин умеет интересно писать о хороших людях. Были и кой-какие замечания, но итоговый вывод однозначно рекомендовал книжку издать. Лошакова, прочтя рецензию, неопределенно хмыкнула и опять затулила алую папку с рукописью в переполненный свой шкаф.
Трифотина в ту пору пыхтела над объемистой корректурой биобиблиографического справочника «Писатели Подона», и ее стол осаждали герои этой книги, дотошно контролируя каждую строку. Каждый чем-либо оставался недоволен: у одного неверно указана дата вступления в пионеры, у другого не упомянута хвалебная рецензия в районной газете, у третьего – вообще безобразие! – отчество искажено… Редакция превратилась в проходной двор, Трифотина изнемогала и злилась, и когда однажды Мокрогузенко, пролистав пухлейшую верстку, посочувствовал редактрисе:
– Да, Неонилла Александровна, у вас целая куча на столе… – та в сердцах высказалась:
– Вот именно! Писатели Подона – это большая-большая куча… – и сделала многозначительную паузу.
В числе посетителей Трифотиной возник Мартын Бекасов.
Бекасов был enfant terrible подонского эскадрона. Незаурядно талантливый прозаик из среднего поколения, один из редких подонцев, более или менее регулярно издававшийся в столице, он славился своими пьяными загулами и амурными похождениями. Усатый красавец с необузданным темпераментом, с повадками удалого жеребца, рвущего любые поводья, ежели душа воли требовала, он в юности схлопотал срок за грабеж (впоследствии, правда, утверждал, что его незаконно репрессировали), затем был изгнан за хулиганство из пединститута, успев к тому времени опубликовать в столичных журналах несколько стихотворных подборок, вызвавших пылкое одобрение Самокрутова и Калиткина (он, по случайному стечению обстоятельств, и жил-то на хуторе как раз между поместьями одного и другого). Помотавшись с выступлениями по стране, издал стихотворный сборник в столице, после чего был на ура принят в Провинцеграде (с подачи тех же старших товарищей) и стал чуть ли не самым молодым бойцом эскадрона.
Бекасова за глаза все осуждали, ахали и охали от ужаса, сплетничая о его подвигах, но в личном общении держались заискивающе, отдавая дань как неудержимому напору темперамента, так и продвинутости на пути в будущие подонские классики. Короче, фигура была колоритная, живая и не поддающаяся однозначной оценке.
Бекасов, как и Казорезов, готовился выпустить юбилейную (к пятидесятилетию) книгу в Провинциздате, и редактировать ее поручили Андрею. До того он только понаслышке составил мнение об этом человеке и всерьез его не воспринимал, но знакомство с рукописью Андрея несколько озадачило. Это была проза, написанная неподдельным талантом, но в то же время запрограммированность, предопределен-ность ответа в задачах, которые ставил автор, очень ему вредили. Фактура, жизненный материал светились и искрились красками живой жизни, а привнесенная схема «того, что хотел сказать автор своим произведением», нет, не сводила, конечно, к нулю авторские усилия, но как бы заключала вольное слово за тюремную решетку. Написанное Бекасовым было и хорошо и плохо одновременно. Однако ж, бесспорно, наконец-то Андрею досталась для работы настоящая проза.
Бекасов ворвался в затхлость редакции степным бесшабашным ветром.
– Смотрите, кто к вам пришел! – хрипло заорал он еще из-за порога, распахнуто улыбаясь, с шумом врываясь в комнату. С чмоканьем перецеловал ручки дамам, упал в кресло у окна и с хохотом принялся выдавать свежие столичные сплетни. В его присутствии все поневоле заражались его настроением и тоже начинали улыбаться – бекасовская энергия безотчетно воспринималась другими и настраивала их на его, бекасовскую, волну.
При всей настороженности Андрей тоже не мог не поддаться его обаянию, хотя доля скепсиса по отношению к Бекасову все же сохранялась.
После одного из бекасовских визитов Камила Павловна вышла с ним в коридор, вскоре вернулась, вынула что-то из своего шкафа и, прикрывая от Андрея, вынесла из редакции. Андрей все же успел засечь алый промельк и понял, что его рукопись отдали на рецензию Бекасову. Андрей слегка встревожился. Нет, он не боялся, что Бекасов отвергнет его прозу, тем паче что сверху в папке лежали две одобрительные столичные рецензии плюс муровская, но его насторожила явная конспирация Лошаковой. К чему бы это?..
Бекасов уже вторую неделю обитал в апкомовской больнице – печень у него барахлила. Видно, никаких интересных занятий у него там не нашлось, поэтому рецензию он накатал молниеносно и уже через три дня вернул Андрееву рукопись Лошаковой. Все это происходило на глазах Андрея, но Лошакова, вероятно, не подозревала, что он в курсе происходящего, и не скрывала своих эмоций. Бекасовым она явно осталась недовольна, но подробностей Андрей не узнал, так как на переговоры она увела его в коридор. Оттуда два раза пробубнил возмущенный бас – и Лошакова вернулась, но уже без злосчастной папки. Похоже, что переделывать заставила, предположил Андрей – и попал в точку: через пять минут раздраженный Бекасов снова вломился в редакцию, ляпнул Андрееву рукопись на лошаковский стол и капризно-угрожающе заявил:
– Ничего исправлять не буду! Как думал, так и написал. Все тут правильно!
Несколько дней Андрей не решался попросить у Лошаковой бекасовскую рецензию, потом все же набрался духу. Камила Павловна с большой неохотой, через силу, будто тяжелый кирпич из стены выворачивая, пихнула алую папку в руки Андрею.

9

Критическое сочинение Бекасова Андрея и восхитило, и рассмешило. Восхитило тем, что Бекасов зацепил и акцентировал самое ценимое Андреем в прозе вообще и в собственной, естественно, тоже. «Андрей Амарин имя для меня не знакомое, и взялся за чтение я с некоторым недоверием, – так начиналась рецензия, – но уже первые страницы настолько захватили меня, что я прочитал все на одном дыхании и подивился: откуда у автора такое знание деталей деревенского быта, жизни моряков торгового флота, подробностей мелкого бизнеса портовых фарцовщиков; откуда такая точность в лепке персонажей, умение одной фразой создать зримую картину; откуда, наконец, тайна сюжетного напряжения в самой незамысловатой житейской истории?..» Да, Бекасов выделил наисущественнейшее для Андрея, потому что для него, как читателя и прозаика, главным в литературном произведении была не мысль, не идея, не концепция с тенденцией, не сюжет даже, – которые могли наличествовать, а могли и отсутствовать, – главным была возможность жить той жизнью, которую порождает автор, стать частичкой созданного им мира… Из всех читательских отзывов больше всего Андрея трогали те, где читатель доверительно признавался: когда я читал, мне казалось, что это со мной происходит… Андрей знал, что такую прозу некоторые критики высокомерно обзывают «жизнеподобной», – сам же он считал ее жизне- (жизни!) равной.
А рассмешила Андрея хлестаковская непринужденность, совершенно дилетантского свойства, с какой Бекасов сравнивал его персонажей не больше не меньше как с Фаустом, Фальстафом, Фигаро (на «Ф», что ли, заело у него пластинку?), при этом почему-то противопоставляя их героям Достоевского, Толстого и Тургенева. А заканчивалось это забавное противопоставление школьной банальщиной: пожеланием автору «не просто нарисовать образ, а дать его в развитии». Но как бы там ни было, Бекасов написал явно не то, что хотелось бы прочитать Лошаковой. И хотя следы ее установок кое-где просматривались – в том же требовании «развития образа», – вывод звучал вполне определенно: издать книгу нужно и даже большим объемом, нежели представил автор.
Итак, Бекасов не подкачал, а двух одобрительных рецензий, по редакционным правилам, вполне хватало для того, чтобы включить рукопись в издательский план. Однако и после бекасовской рецензии алая папка вновь была на неведомый срок заточена в лошаковском шкафу. Что ж, – может, так и полагается? Надо подождать – ведь ясно, что теперь дело на мази. Ну, некогда сейчас Лошаковой стряпать редзаключение – через месяц-другой все равно никуда она не денется: нормативный срок оценки рукописи три месяца. И Андрей успокоился.

10
С каждым днем Андрей все глубже вникал в издательскую жизнь, и многое в ней виделось ему очень и очень странным. Взять хотя бы такое ежеквартальное мероприятие, как День качества.
Всех собирали в директорском кабинете (единственном более или менее просторном издательском помещении), и заведующие редакциями докладывали о своих трудах за квартал, которые для наглядности выставлялись на стенде. Что то были за книги! Массово-политическая редакция который год корпела над многотомным талмудом «Подон на пути к развитому социализму». Монахова с гордостью продемонстрировала очередной том в красном с золотым тиснением переплете и посетовала лишь на то, что форзац получился недостаточно ярким, адресуя свои претензии редакции художественного оформления. Подчиненный Монаховой Цветиков похвастался новым сборником воспоминаний о легендарном маршале-коннике (из серии «Были и мы рысаками»), пожаловался на неудачную обложку и, слегка кольнув редакцию художественного оформления, обрушился на злокозненного Рейгана, готовящего новую мировую бойню, чему, как понял Андрей, и должна воспрепятствовать свежеиспеченная военно-патриотическая книга. Цветиков, кстати, ненавидел американского президента лютой ненавистью и на любом собрании, беря слово, по-катоновски сводил свое выступление к обличению «отъявленного мракобеса».
Шрайбер представил собранию фолиант «Применение веточного корма в коневодстве» и пожурил оформителей за размытость фотографий.
Больше всех книг выпустила редакция детской и художественной литературы: три сборника подонских поэтов, монографию Бельишкина о творчестве Индюкова под названием «Партийная стойкость» и последнюю повесть Самокрутова, действие которой происходит в болгарском санатории, где восстанавливающий здоровье после операции герой-писатель (alter ego автора) проводит время в дискуссиях с американским советологом о преимуществах социалистического строя.
По поводу чуть ли не каждой книжки Лошакова, как и все выступившие раньше, тоже высказывала недовольство художникам, но никто ни ползвука не проронил о содержании выпущенных книг – можно было предположить, что каждая была бы совершенством, если б не погрешности в оформлении.
Затем, как бы обобщая сказанное до него, выступил главный редактор Цибуля. Говорил он обстоятельно, размеренно, складно, Андрей слушал его внимательно, но в результате поймал себя на ощущении, что ничего не может понять. Парадокс Цибулиной речи заключался в том, что каждая фраза в отдельности казалась вполне осмысленной, две стоящие рядом выглядели логически взаимосвязанными, а все выступление в целом воспринималось как совершеннейшая белиберда.
Подвел итог директор, заявив, что, по его мнению, все новые книги найдут своего читателя.
Андрей решился высказать свое недоумение вслух:
– Как же так? – попытался выяснить он. – Мы говорим о качестве книг – но ведь они, насколько я понимаю, издаются для читателей, – значит, о качестве их можно говорить только после – когда они будут прочитаны, вызовут какие-то отклики, оценки критиков – только тогда можно будет судить, удачной получилась книга, или не очень удачной, или совсем неудачной… Ну вот представьте, допустим, швейную фабрику: сшили там костюм, решили, что он хороший, – а никто не покупает и носить не хочет – какое ж тут качество?..
Андрея дружно затюкали.
– Мы идеологическая организация, а не какая-нибудь фабрика! – возмутилась Монахова.
А Шрайбер, кажется, впервые обратил на Андрея внимание и снисходительно процедил:
– Ну да! Будем мы ждать, пока критики напишут, – у нас квалифицированный редакторский состав – что ж мы, сами не можем определить качество? Нам надо итоги соцсоревнования подводить, премию рассчитывать, передовиков поощрять…
И действительно – после Дня качества специальная комиссия, сплошь состоящая из начальства, подвела итоги. Победителем опять назвали Цветикова – главный критерий оценки прозвучал так: «Он больше всех сдал рукописей и не допустил сверхнормативной правки». Что это обозначает, Андрей понял еще не скоро. Но он из любопытства полистал одну из цветиковских книжек и обнаружил там такие перлы (типа «пуля подкосила ему ногу» или: «входя во все нужники города, комендант работал в тесном контакте с народной властью»), что не мудрено было догадаться: со стороны редактора не то что сверхнормативной, а пожалуй что, и никакой правки допущено не было…
Единственным, кто поддержал Андрея (правда, уже «в кулуарах»), оказалась, как ни удивительно, старший корректор Сырнева.
– Правильно вы сказали, Андрей Леонидович, – шепнула она ему в коридоре. – Нашли передовика – Цветиков! Да я несколько блокнотов исписала цитатами из его работ. Приходите как-нибудь почитайте – со смеху умереть можно. Ему не редактором быть, а… – Она запнулась. – Короче, безграмотный человек… – Сырнева вдруг почему-то покраснела, замялась и убежала к себе.
Чего это она разоткровенничалась, подумал Андрей, то вроде как обиделась тогда из-за Ильича, а теперь в союзники, что ль, набивается… Но размышлять на эту тему охоты особой не было. Женские эмоции. Сегодня туда, завтра сюда…

11
Вскоре после Дня качества проводили собрание о ближайших перспективах: наступающий год обещал быть тяжким по части памятных дат, в частности восьмидесятилетний юбилей ГПК приближался. Кончина классика вызвала в прессе небывалый расцвет скромного доселе жанра некрологов. Ими несколько недель подряд заполнялись полосы газет, даже весьма далеких от литературы. И вот теперь главный ГПКвед Крийва, собравший целый том этих некрологов, решил придать им форму книги. Учитывая ответственный характер работы, редактировать ее доверили самой Лошаковой.
Ответственность за этот труд усугублялась еще и тем обстоятельством, что его подготовку взял на контроль краевой генсек Золотющенко; сборник, кстати, и открывался трехлистовой статьей за его подписью (сочиненной, как говорили, тем же Крийвой), так что Лошакова с ГПКведом чуть не каждый день сидели в редакции, что-то горячо обсуждали, иногда ссорились, потом мирились – творческий процесс развивался бурно. Как вдруг в самый разгар его, когда дело споро катилось к завершению, здешнего генсека метрополия низвергла, прислав нового наместника; и апкомовские идеокураторы, долго не раздумывая, велели не медля рассыпать набор почти законченного труда. Крийва, впрочем, сориентировался быстро и на освободившееся место в плане воткнул прошлогоднюю свою монографию «Рядом с гением», но редакторский пыл Лошаковой оказался потраченным впустую, и она несколько дней не могла оправиться от потрясения, что стоило вдребезги разбитой цветочной вазы и оборванного телефонного шнура, на восстановление которого безотказному мастеру Туляковшину пришлось убить весь послеобеденный остаток рабочего дня.

12
Однако случившуюся драму затмило последовавшее вскоре событие подлинно трагическое: вопреки оптимистическому прогнозу Трифотиной, второй по рангу подонский классик и лауреат Самокрутов, на год пережив главного, отправился догонять его на пути в мир иной.
Провинциздатские верхи обуяла лихорадочная траурная суета: перебежки из кабинета в кабинет, телефонное выяснение подробностей: когда, как, почему, что, на чем ехать… Часам к одиннадцати подрулил «рафик» писательской организации и увез в поместье на похороны – дира, Цибулю, Лошакову, Монахову, Викентьеву; Трифотиной места не хватило, и она, разбавив скорбную мину выражением злобной обиды, собрала свои оклунки и, не прощаясь, удалилась в неизвестном направлении. Андрей остался вдвоем с Туляковшиным; никто из них не выказывал желания обсуждать новость – каждый углубился в свою работу.
Андрея ожидал очередной «кирпич», на этот раз принадлежащий перу Фрола Фролыча Кныша – того самого, кого Лошакова восхваляла за проникновенное изображение лошадиной жизни. Предчувствуя нечто в казорезовском роде, Андрей с тоской начал перелистывать первую повесть под названием «Бедная кобыла Лиза». Но оказалось, что, несмотря на нелепое название, повестушка вполне читалась, более того, лошадиное житье-бытье героини излагалось с явным знанием материала и безыскусной задушевностью. Дочитав повесть, Андрей поневоле смягчился к автору, но следующий текст, где действовали не только лошади, но и люди, вернул его к первоначальному состоянию. Человеческие фигуры на лошадином фоне выглядели манекенами, а если кто-то из них пытался ожить, автор спохватывался и старательно жизненные приметы у них вытравливал, добросовестно добиваясь их четкой полярности в координатах плюс и минус. Чувствовалось, что когда-то Кныш не лишен был писательского дара, но жесткая нацеленность на то, «как надо» писать, почти напрочь уничтожила его творческие задатки – лишь в лошадиной теме сохранив их остаток.
Если в опусах Казорезова вольное слово было удушено насмерть, а у Бекасова, полное жизни, лишено воли, то у Кныша занимало некую промежуточную ступень: накрепко заарканенное, изредка все же билось и трепыхалось.
И вот как прикажете поступить с таким автором: посоветовать писать только о лошадях и не писать о людях? Так ведь это едва ли не двадцатая его книга! Значит, опять конфликт? И что же – чуть не с каждым автором так будет?..

13
Три месяца ожидания истекли в марте, и так как Андрей не видел, чтобы за это время Лошакова хоть раз притронулась к его рукописи, то решил поторопить события. Первым делом он обратился к самой Лошаковой.
– Вы что, не видите, что мне некогда!? – вспыхнула она и нервно дернула рукой над своим столом, заваленным папками, корректурами, гранками, поверх которых расстелена была «простыня» с проектом плана будущего года. И в самом деле – заведующую последние дни доставали со всех сторон: визитами, звонками, вызовами в писательское правление и даже сам апком (как Андрею стало известно позднее, годовые издательские планы верстались на правлении союза и утверждались в апкоме). Шла закулисная мышиная возня; каждый письменник, кроме мэтров и начальства, тревожился: попадет – не попадет, а если попадет, то сколько листов получит. Система, как понял Андрей, была такова: между членами союза существовало как бы джентльменское соглашение: поэт имел право выпустить книгу раз в три года, а прозаик – раз в четыре, причем тот, кто пытался пробить что-то сверх этой нормы, считался «нарушителем этики». Вне графика дозволялись юбилейные книги – начиная с пятидесятилетнего возраста, и регулярно кто-то заинтересованный намекал, что юбилеи полагается считать каждые пять лет, но это уточнение действовало, увы, лишь после семидесяти, – правда, и таких, льготных, юбиляров набиралось немало. Несмотря на видимую четкость системы, справедливость ее была весьма относительной: действительно, а как, например, с теми, кто и поэт и прозаик, – они, выходит, в привилегированных условиях? Опять же объемы: у кого книжка в пять листов, а у кого – в двадцать пять. Тиражи к тому ж: одному – массовый, а другому – несчастные 15 тысяч… Словом, интересы пересекались, переплетались, противоречили друг другу и создавали атмосферу постоянной склоки и взаимной подозрительности. Нынешней весной она усугублялась еще и свежим конфликтом, разразившимся между привилегированной верхушкой и чем-то не угодившим ей Золотаревым, публично обвиненным в плагиате.
Подоплека была такова: Золотарев в последнее время сделался чересчур плодовит и массой своих произведений серьезно внедрился в бумажные запасы и гонорарные фонды Провинциздата, что не могло понравиться Бледенке, Крийве и их ближайшим шестеркам. Видимо, последним оскорблением, взорвавшим клапан их терпения, стала растянувшаяся чуть ли не на полгода публикация из номера в номер в «Вечерке» очередного его шпионского опуса. Это был явный рекорд, установленный столь же явно не по чину. Вспыхнувшую на страницах местной прессы войну гасить пришлось апкому, не занявшему позиции ни одной из сторон. Шайка Бледенки была боссам ближе по духу, но Золотареву покровительствовал кое-кто из столичных писательских тузов, так что уладить все полагалось по принципу: «Ребята, давайте жить дружно». Боевые действия удалось притушить, но взаимная озлобленность не спадала и перешла в подспудную грызню при составлении плана.
Конечно, раздраженность Лошаковой была понятна и, возможно, даже простительна, но почему из-за внутрисоюзовских дрязг и раздоров должна страдать будущая книга Андрея? Он-то никоим боком не причастен к этой «войне мышей и лягушек». К тому же и не требует ничего сверх того, что положено нормативными документами: дать заключение на рукопись по истечении трех месяцев.
Но Лошакову его доводы чуть не взбесили:
– Не буду я сейчас заниматься вашей рукописью! – не в силах сдержать гнева праведного, она вскочила, рванулась по направлению к двери, при этом ногой зацепила многострадальный телефонный провод – аппарат брякнулся и раскололся на три части.
Камила Павловна ойкнула, покраснела, метнулась назад, гневное выражение лица сменилось жалкой растерянной улыбкой.
– Юрий Федорович, – умоляюще обратилась она к Туляковшину. – Тот, не говоря ни слова, вынул из дипломата набор инструментов и приступил к ремонту, а Лошакова возобновила прерванное движение и, хлопнув дверью, скрылась в коридоре.
Трифотина загадочно хмыкнула и елейно-сочувственным тоном посоветовала:
– Вы, Андрей Леонидович, лучше сейчас ее не трогайте: видите – мечется, и вашим и нашим хочет угодить. Сходите вы лучше к Цибуле.
Цибуля, как всегда, самостийно решать ничего не захотел, и тогда Андрей, уже по собственной инициативе, отправился к директору. Тот пообещал поговорить с Камилой Павловной, и в конце дня Андрей увидел, как она, слегка сместив в сторону гору бумаг на своем столе и растрепав начес, остервенело черкает карандашом в его рукописи…
А через несколько дней вернулось с контрольного рецензирования творение Казорезова. Отзыв был убийственный. Рукопись в предложенном составе признавалась непригодной для печати, особенно без-жалостно растаптывался убогий «Ломбард». Итоговый вывод недвусмысленно предписывал издательству: рукопись из плана исключить, позицию считать резервной.
«Ну вот, – удовлетворенно подумал Андрей, – не такие уж там, оказывается, дураки, в Главке», – и спросил, что ему делать дальше. Ответ Лошаковой показался ему не вполне понятным:
– Вернуть автору на пересоставление и доработку.
Но он не стал ломать голову: с плеч долой – и слава Богу.

14
В тот день Лошакова была нарядной, сосредоточенной и даже какой-то торжественной. Склонившись над столом, она усиленно о чем-то думала, делала быстрые пометки в тетради; заглядываясь на потолок, что-то произносила вслух, как бы заучивая: похоже, что роль какую-то репетировала. Потом, в такой же задумчивости проделав несколько челночных рейсов в коридор и обратно, остановилась у Андреева стола и мягко, по-товарищески, едва ли не нежно, шепнула:
– Андрей Леонидович, нам надо поговорить по вашей рукописи.
«Почему «по», а не «о»? – машинально подумал Андрей, вставая с места, и объявил, что он готов, хотя вовсе не ожидал такого поворота дел. Но не успели они добраться до авторской комнаты, как Лошакову позвали к телефону, потом ей пришлось куда-то бежать, возвращаться, опять бежать, – словом, одолела ее всегдашняя затурканность, и лишь в конце рабочего дня удалось им уединиться.
Утомленная уже несколько, она попыталась восстановить утренний торжественный тон и с неуверенной улыбкой провозгласила:
– Андрей Леонидович, я прочитала вашу рукопись и вижу в ней книгу… – Андрей кивнул, не зная, следует ли как-то отвечать, и приготовился слушать дальше. – Но… Нам еще нужно над ней поработать. – Андрей теперь уже не стал кивать, а вопросительно уставился на редактрису, она же вдруг запнулась, словно забыла, что говорить дальше, и принялась листать свою тетрадь вперемешку со страницами рукописи. – Ага, – удовлетворенно ткнула она пальцем в тетрадь. – Ну вот. Тема нужная, сельская, идейный замысел правильный – показать превосходство честного труженика над всякими спекулянтами и тунеядцами. Характер героини стойкий, положительный… Все это хорошо. Но мне этого мало: надо показать, как у нее сформировался такой характер под влиянием родителей, школы, колхозного актива…
«Господи, что она плетет!» – мысленно простонал Андрей и попытался разобрать карандашные пометки на странице, лежащей по отношению к нему вверх ногами, – «подруг-доярок», – с трудом удалось разобрать…
– Литература имеет свои законы, – отвлекла его памятная фраза. «Конечно, имеет, – проглотил свою реплику Андрей, – только вряд ли они тебе известны». – Теперь постраничные замечания. – Он прислушался. – Вот на пятой странице героиня вспоминает об одном, а потом у нее опять воспоминание. Это что ж получается – воспоминание в воспоминании?
Поскольку вопрос адресовался ему, Андрею ничего не оставалось как отвечать:
– Ну да. Нормальный ход ассоциативной памяти. Мы ведь в жизни редко вспоминаем о чем-то в четкой последовательности: одна деталь цепляет другую, каждая вызывает свой образ, и логически они не связаны – это вполне естественно.
– Нет уж, надо как-то попроще.
Андрей поморщился.
– Теперь вот тут – вы пишете: «если какая из ее красавиц упрямилась, ленилась вставать, то она могла и помочь им, голубушкам, подняться». Ну не все ж они красавицы – сказали бы просто: «подруг-доярок».
– Каких доярок? – насторожился Андрей. – Там ведь о коровах речь идет.
– О коровах?.. – Камила Павловна смутилась, зашевелила губами над страницей. – Да, верно… Тут я что-то… напутала…
Нуднейшее действо продолжалось. Лошакова засыпала его своими замечаниями одно нелепей другого, а он с тоской мечтал, чтоб эта экзекуция поскорей кончилась.
– Итак, что нужно сделать, – наконец подытожила она свои требования: – Полнее раскрыть характер героини, взаимоотношения с родителями, с женихом, чтобы читатель видел, как формировались ее лучшие качества…
– Знаете, Камила Павловна, – не выдержал Андрей, – мне кажется, если выполнить все ваши пожелания, то это уже целый роман получится, а я писал живой, динамичный рассказ, где действие быстро развивается, – все эти подробности ее семейной жизни мне просто не нужны. И потом, – вспомнился ему кстати сосед-рецидивист, – совсем не обязательно, чтобы самые благотворные домашние влияния неизбежно создали положительный, так сказать, характер. Был у меня сосед – из своих тридцати девяти лет восемнадцать провел за решеткой, а его родной брат – доктор наук, интеллигентный человек, с незапятнанной репутацией... Росли в одних и тех же условиях, воспитывались вместе, а результаты, как видите, совершенно противоположные. Значит, одни условия воспитания не делают человека таким, а не иным.
– Опять эта ваша строптивость! – всплеснула руками Лошакова, – не зря я сомневалась, говорила Суперлоцкому, когда он мне вас рекомендовал… Жаль, что вы у нас работаете, – досадливо вырвалось у нее без всякой видимой связи с предыдущим.
Затем разговор превратился в невразумительную перепалку. Заразившись, что ли, лошаковской раздраженностью, он незаметно принял ее тон – с той разницей, что она едва ли не вопила, а он все же не утратил сдержанности. Андрей так ни в чем и не согласился с ней, лишь попросил, чтобы все свои замечания она изложила письменно, в форме редзаключения.
– Ладно, будет вам редзаключение! – обещание прозвучало как угроза. И Лошакова рванулась вон из авторской.
Когда Андрей, уложив папку в портфель, в тоскливо-подавленном настроении побрел к выходу, у дверей редакции сокрушенно-растерянная Лошакова жаловалась Цибуле:
– Василий Иванович, дверь захлопнулась, а ключ внутри остался. Что же делать?
Цибуля чесал в затылке и туповато глазел на дверь…

15
Как выяснилось наутро, проникнуть в редакцию Лошаковой с Цибулей удалось хирургическим, так сказать, путем: выбив стекло в верхней филенке двери, а затем с малярных козел надавив линейкой на клапан замка изнутри. Андрей слегка позлорадствовал по этому поводу и положил свою рукопись на стол Лошаковой, которая в коридоре делилась с Монаховой своими переживаниями. А вскоре неожиданно заявился Казорезов, до этого обретавшийся в какой-то творческой командировке. Он расположился в кресле у окна и принялся живописать свои командировочные впечатления.
Оказывается, он два месяца мотался по чабанским районам края, собирая материал для нового романа о сельских тружениках. Вещал он сбивчиво и захлебываясь, перепрыгивая с пятого на десятое, распуская и собирая веер морщин на лбу. В его речи проскакивали кое-какие лю-бопытные подробности – заинтересовало Андрея упоминание о неком чабане, имеющем личные пастбища, где выгуливались тысячные стада, как принадлежащие ему самому, так и предназначенные для головки районного начальства. Из рассказа Казорезова выходило, что часть доходов отстегивалась и кое-кому из апкомовцев, что обеспечивало полную безопасность хозяину-миллионеру.
– Но об этом я писать не стану, – хитро осклабившись, завершил устную новеллу Казорезов, – я знаю, о чем нужно писать.
Ознакомившись с главковской рецензией, он никаких эмоций не проявил. Деловито выписал кое-что оттуда к себе в блокнот и невозмутимо забрал свою рукопись; тут Лошакова что-то шепнула ему, и они вдвоем вышли из комнаты. Минут пять спустя (с их уходом Андрей почувствовал что-то недоброе) Камила Павловна прошла к своему шкафу и, загородив его от Андрея, закопошилась в пыльных недрах, послышалось сдавленное чиханье; потом, неуклюже протанцевав бочком к двери и по-прежнему спиной к Андрею, она попыталась в той же танцевальной позиции протиснуться в дверь, но, исполняя заключительное па, вынужденно полуразвернулась плечом назад, и из подмышки ее выглянул уголок так знакомой Андрею алой папки…

16
Итак, все стало понятно. Понятно, что Лошакова не хочет издавать его книжку; понятно, что с этой целью она, имея две одобрительные рецензии, наняла, нарушая финансовую дисциплину, третьего рецензента, причем такого, который имел зуб на Андрея за попавшие ему в руки уничижительные замечания о собственном творении; понятно, что Казорезову были даны соответствующие инструкции… Непонятным оставалось только, достаточно ли нежелания одного редактора, пусть и старшего, для того чтобы книга не состоялась.
Чтобы ответить на этот вопрос, Андрей погрузился в пособия по авторскому праву и всякие типовые положения об издательской деятельности. Поначалу он всерьез и с уважением отнесся к этим документам, но чем глубже вникал в канцелярские премудрости, тем сильнее его охватывало недоумение и он осознавал, что не может ничего осмыслить в этой абракадабре. Статьи и параграфы формулировались таким образом, что положение, уясненное, казалось бы, Андреем в од-ном разделе, полностью опровергалось в другом, и с точки зрения простой логики ситуация создавалась неразрешимая. Обдумав этот казус, Андрей пришел к выводу, что тот, от кого зависит применение этих установлений, получает возможность в одном случае поступить так, а в другом эдак, в целом же все зависит в конечном счете от его желания. Сегодня назову этот предмет белым, завтра – черным – и буду прав и в том и в другом случае. Почему?.. Потому что решение за мной. Другими словами, занудливые, невыговариваемые, юридические безупречные конструкции нормативных документов санкционировали полный произвол хозяев издательства, автор же оказывался в положении просителя или, в лучшем случае, бедного родственника.
«Но как же так? – не хотел соглашаться Андрей: – Хвалебные отзывы из центрального издательства; две одобрительные рецензии авторитетных здешних прозаиков – и все рушится лишь потому, что редактриса так возжелала?..»
Поразмыслив, он решил изменить тактику. Что ж, раз Лошакова требует доработки, выполним это требование – трудно разве!.. И он забрал свою рукопись, когда увидел, что Казорезов возвратил ее Лошаковой. Кстати, его рецензию она не показала Андрею.
О, что это были за муки! Писалось все вроде гладко и легко, но как противно было самому перечитывать насочиненное про злополучного отца, жизни не представляющего без работы в поле, и безупречно морального жениха, не осмеливающегося прикоснуться к невесте, пока не отшлепнулся штамп в паспорте… Как тошно было править эти мертворожденные абзацы! Но получилось как будто бы так, как хотела Лошакова. Что же она придумает теперь?..
Через месяц он закончил «доработку» и вновь вручил многострадальную папку Лошаковой, не сомневаясь, что та (папка) займет штатное уже, можно сказать, гнездо в шкафу, и строя на этом предположении расчет в дальнейшей борьбе за пробивание к печатному станку.

17
Расчет, казавшийся Андрею достаточно тонким, заключался в следующем: ковыряясь в пособиях по авторскому праву, он отыскал зацепку, которая в сложившейся ситуации могла сыграть ему на руку. Был там пунктик относительно доработки рукописи по замечаниям редактора: сдав доработанную рукопись, автор вправе был получить ответ в течение месяца. Если же этот срок издательством не соблюдался, рукопись считалась одобренной, и, значит, включение в ближайший план выпуска по закону ей обеспечивалось. Андрей не сомневался, что Лошакова не уложится в месячный срок, стало быть, по истечении такового он сможет потребовать включения рукописи в план. Что же касается казорезовской рецензии, то ему о ней ничего не известно, к тому же по закону она и вообще лишняя, так что незачем и вспоминать о ее существовании. Всучив доработанный текст Лошаковой, он успокоился и решил весь месяц проявлять выдержку и сосредоточиться на повседневных делах.
Первым из них была работа с Бекасовым.
Андрей осилил наконец его тридцатилистовую юбилейную рукопись и подготовился к разговору с автором. К облегчению Андрея, вещей, вызвавших полное его неприятие, оказалось немного, хотя в целом книга получалась чересчур разноуровневая и разномастная. Вместе с повестями и рассказами бесспорно удачными Бекасов насовал туда, по-видимому, все, что наскреб по своим домашним сусекам. Создавалось впечатление, что автор, полагая себя законченным классиком, замыслил нечто вроде однотомного полного собрания сочинений: чего только не лежало в толстенной папке – очерки о колхозных передовиках и к юбилейным датам славных коллег-земляков, юморески и исторические заметки, наброски автобиографии и воспоминания о друзьях поэтической юности; литературоведческое эссе «Мой Пушкин», где с пылом неофита провозглашались «открытия», совпадавшие с откровениями на ту же тему из школьного учебника… Вся эта разнородная масса и внешне выглядела соответствующим образом: экземпляры первые, вторые и совсем слепые, расклейка, рукописные вставки, пожелтевшие вырезки из районки, страницы с жирными пятнами, жеваные, покоробленные, мятые, белые, серые, розовые… Винегрет, каша, ирландское рагу. Автор, вероятно, настолько уверен был в собственной гениальности, что считал счастьем для любого редактора привести хотя бы в относительный порядок всю эту мешанину.
И все же несомненная талантливость безалаберного автора заставляла смириться с его неряшливостью, и Андрей, преодолев досаду, скомпоновал из этой аморфной массы неплохую книгу.
И вот теперь предстояло убедить Бекасова избавить ее от явного балласта.
Вопреки ожиданиям, Бекасов оказался несравненно покладистее Казорезова. Он сразу согласился убрать очерки о передовиках, кое-какие «мемуары» и даже «своего Пушкина». Тогда Андрей, не ожидавший столь легкого успеха, решил закрепить его, убедив автора выкинуть из будущей книги и два «юбилейных» очерка – о Самокрутове и Калиткине.
– Знаете, Мартын Николаевич, на мой вкус, прозаик Бекасов пишет значительно лучше Самокрутова и Калиткина.
– Я тоже так считаю, – с важностью и без тени смущения принял лестное заявление Андрея Бекасов.
– Ну вот, – взял быка за рога Андрей, – и поэтому мне было немножко странно читать ваши славословия в их адрес. Ведь, представьте, вашу книжку откроет кто-нибудь лет через пятьдесят. Кто такой Бекасов, ему понятно, а вот почему он поет дифирамбы каким-то давно забытым творцам – это ему трудновато будет понять. Как вы считаете?
– Может, ты и прав, – глубокомысленно изрек Бекасов и пообещал подумать над предложением Андрея.
В общем, разговор завершился к взаимному удовольствию, и Андрей с облегчением понял, что особых проблем с бекасовской книжкой возникнуть не должно.
Вторая работенка выпала попротивней – очередная кассета молодых дарований. «Да что у них здесь – питомник какой, что ли?» – тоскливо подумал Андрей. Видимо, в его невольной гримасе Лошакова углядела перспективу нежелательной дискуссии и решила подсластить пилюлю:
– Мы с вами, Андрей Леонидович, вместе будем работать: двух поэтов я возьму, двух – вы.
Куда тут было деваться!
Одним оказался преуспевающий уроженец подонского хутора, ставший столичным жителем, – тот самый любимый ученик Егора Александровича, что при личной встрече простодушно объяснит Андрею способ сделать карьеру в поэзии. Вторым – некий Виктор Жмудель, бывший комсомольский секретарь Подонска. Оба не первый год обивали издательские пороги, обросли кучей рецензий и рекомендаций – в том числе главковских. Андрей понял, что у него не будет веских оснований «завернуть» этих поэтов и придется так или иначе выпускать их в свет.
Относительно Жмуделя, однако, Лошакова высказалась как-то с намеком. Он, по ее словам, года три назад уже предлагал рукопись издательству, но с ее редакторскими замечаниями не согласился и забрал свои стихи.
– Так что вы с ним построже, Андрей Леонидович, – закончила она.
Прочитав рукопись, Андрей отметил, что, пожалуй, впервые пожелание Лошаковой совпало с его собственным ощущением. Конечно, у него не было возможности задробить всю рукопись, так как в главковской рецензии были названы десятка полтора стихотворений как основа будущей книжки. Но можно было по крайней мере ими и ограничить объем, сэкономив хоть клочок бумаги…

18
Бекасов так и не выполнил своего обещания подумать над тем, чтобы убрать из будущей книги панегирические очерки о «старших товарищах». Более того – он вообще перестал появляться в редакции. А Лошакова к тому же, – заметив, что Андрей чаще корпит над бекасовской «окрошкой», чем над поэтическим «несъедобьем», – как-то вскользь обронила, что с «Колобродью» торопиться не стоит, до юби-лея еще далеко, а вот на кассету надо приналечь. Такая установка пока-залась Андрею странноватой. Бекасов воспринимался всеми как кандидат в подонские классики, прежние его книжки шли на сплошной зеленый, а уж юбилейную, казалось бы, тем паче надо выпекать в форсированном режиме... Лошакова, когда поручала Андрею вести рукопись, еще съехидничала в том духе, что неужели ж редактор и здесь найдет к чему придраться. А уж с автором у нее прослеживались особо доверительные отношения, панибратского, можно сказать, свойства. Не бекасовская ли рецензия повлияла на отношение к нему заведующей?
Впрочем, такое предположение выглядело, пожалуй, чересчур заносчивым со стороны Андрея. То есть не исключено, что неуправляемость Бекасова сыграла какую-то роль в потере им режима наибольшего благоприятствования, но главная причина коренилась совсем-совсем в ином…
Уяснил ее Андрей не сразу.
В последние дни к Трифотиной зачастила Ирина Кречетова, у которой тоже вызревала юбилейная книжка. Неонилла Александровна принимала авторессу с приторной доброжелательностью, они о чем-то чуть ли не ворковали справа от Андрея; потом стали периодически исчезать из редакции, а возвращались чем-то возбужденные, склеротически розовые, утрачивая обоюдную умиленность, и не слишком удачно пытались это скрыть.
Не то чтобы Андрей специально следил за всей этой их взаимной психофизиологией, но коль уж рядом она пульсировала, волей-неволей что-то в глаза и уши бросалось.
Однажды, в отсутствие Трифотиной, взвинченная неизвестно чем Кречетова чересчур экспансивно заговорила с Андреем о кассете, которую он строгал; потом, без видимой логики, с неким надрывом спросила, а не хотел ли бы он стать редактором ее книги. А когда он, растерявшись, пробормотал что-то невнятное: мол, не ему это решать, – она вдруг сбивчиво принялась рассказывать, что навещала в больнице Бекасова, что он очень плох, предполагают самое худшее, что у него ужасно раздулся живот, весь твердый, что он и вставать уже не может и жутко переживает, как его книга…
После этого разговора Андрей пристальней заинтересовался «делом Бекасова» и, улучив момент, полистал забытый Лошаковой на столе план выпуска будущего года. И что же?.. Как это ни поразительно, фамилии Бекасова он там вообще не обнаружил.
Так вот в чем фокус-то! Они узнали, что человек обречен, а раз так, то проку с него ноль, и, значит, долой его из плана! Есть живые, нужные, на что-то пригодные – чтоб их использовать, а этот – уже труха?.. Ну, молодцы ребята!
Ладно, какой он никакой, Бекасов, но мужик талантливый, выживет или помрет, не от нас зависит. Но пусть он узнает о том, что в Провинциздате его уже похоронили.
И в один из очередных визитов Кречетовой Андрей, как бы невзначай, как бы упоминая о чем-то мимолетном и малосущественном, при встрече с ней на лестничной площадке равнодушно поведал:
– Вы знаете, Ирина Петровна, а ведь книги Мартына Николаевича в плане нет.
___________________________________
© Лукьянченко Олег Алексеевич

Продолжение следует…


Предсказуемость планетарной эволюции
Эволюционный ракурс рассмотрения будущего позволит логически связать историю, настоящее и необычные проявления...
Мегапроекты нанокосмоса
Статья о тенденциях в российских космических программах на основе материалов двух симпозиумов в Калуге
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum