Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Творчество
Три этюда о литературе
(№5 [243] 15.03.2012)
Автор:  Иза Кресикова
 Иза Кресикова

 

                                                                 I

                                       ...ЭТОТ  МЕДЛЕННЫЙ  МЕЧ

                                                            

      Вдруг я обнаружила, что любимая мною, талантливая русская поэтесса, умная, оригинальная (настоящий поэт должен быть оригинален или по форме, или по мысли, или по интонации) написала стихи с такой низменной, пошлой, постыдной лексикой-руганью, от которой я пыталась увернуться куда-нибудь в пространство между страниц. Я не хотела принять эти, выпирающие из мастеровитых строк, детали!

      С некоторыми стихотворцами, сделавшими бранные слова опознавательными знаками своей речи, я уже смирилась. Что с них взять, коль они не могут ни мыслить высоко, ни написать благородно! Ну нет у них ни мыслей таких, ни слов. Это камешек и в огород прозаиков. И те, и другие, когда так бедны их запасники, когда нет выбора – матерятся,  вставляют в свои творения номинации продуктов человеческой физиологии так, как они звучат на языке черной улицы. Не хватает таланта и вкуса заменить всё это ни образом, ни метафорой, ни афоризмом, ни тонкой художественностью, что растекалась по страницам из-под пера тех, которых мы сейчас величаем классиками, русскими и советскими.

     Жизнедеятельность человека не изменилась за тысячелетия, но при этом литература представляла ее так, что никому не было отвратительно читать даже о самых страшных, болезненных и интимных моментах  жизни  литературного персонажа.  В поэзии он почти всегда  - сам автор.

    А в последние годы у писателей такая упорная страсть к натурализму! Не к художественному жанровому натурализму, а к бесстыдному превращению красоты человеческой натуры в ее отталкивающее извращение. Микеланджело говорил, что в человеке – в  его анатомии и физиологии - всё достойно описания. И действительно, это можно сделать бережными и восхищенными кистью и словами. Особенно передергивает от предательских извращений русской словесности в поэзии.   Здесь я вспомнила Пушкина с его «Гавриилиадой». Здорово ему досталось за нее. Но вспомните его беззлобное и веселое описание совращения Иосифовой Марии и Святым Духом, и бесом, и Архангелом. Однако с какими тонкими туманными словесными завесами рассказаны поэтом все эротические сцены. Какое художественное целомудрие! В таком ключе решая  любовную тему,  русская литература прошла большой путь. Чем он сейчас позасыпан?  Не снегом, не пылью, а…

     Конечно, литература, в частности поэзия, отражает общество, но и общество особенно молодое поколение, живет по литературе его времени (и по экрану! и по Интернету!). Во всяком случае в России, где литература всегда была больше, чем просто словесность, а поэзия больше, чем просто поэзия, потому что поэт в России, как известно, больше, чем просто поэт. Демиург? Провидец? Свободный и ведущий со времен Пушкина? Трудно оспорить Евтушенко, но так ли оно сейчас?

      И вот я ужаснулась, растерялась, засомневалась в своем современном статусе литератора. Неужели я так старомодна? Я давно понимаю и знаю, что поэтическая речь развивается с народом, его языком, эпохой…

     Тредиаковский в начале XVIII века совершил поэтическую реформу, превратив тяжеловесную силлабику в русский силлабо-тонический стих, которым он жив и сейчас. Ломоносов превзошел его в обновлении стиля и языка. Державин продолжил их дерзания, но его язык еще не гибок, не совершенен. И вот – Пушкин. Гармония музыки и точности, и свобода. Слова заново родились, нашли друг друга, и новые рифмы заключили их в свои объятия. Да это же был «модерн» начала XIX века. И пушкинской исчерпанности всех высоких качеств языка  по сей день, кажется, никто не достиг.

      Но писать пушкинским языком с его мелодичностью и безыскусственным крылатым полетом речи время двадцатого века не позволяло. Оно требовало новых форм ритмики и интонации, и даже лексики. Пушкин знал, что снова придет когда-то необходимость обновления языка. Одна из его статей в 1828 году начинается словами: «В зрелой словесности приходит время, когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства, ограниченного кругом языка условленного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и к странному просторечию...». И тут же он упрекает французского поэта  и драматурга Ваде (Жан-Жозеф Ваде), который выражается «площадным языком торговок и носильщиков». Пушкинскую мысль следовало бы проецировать на наши беспокойные дни, чтобы найти высокую и достойную русского языка меру его обновления.               

      В начале двадцатого века Блок воскликнул: «Слушайте музыку революции!». В поэме «Двенадцать» он совершил переворот своего поэтического стиля и поэтического языка. Увлекшись, он совершил насилие над гуманистичностью и музыкальностью своей натуры. Это был миг, увлеченность и попытка. Всё же, Блок остался Блоком. Трагическим Блоком.

  Нынешнего перерождения прекрасного языка в язык обитателей дна общества, конечно, предвидеть он не мог! В язык, который нынче, завоевав быт,  завоевывает и поэтические ареалы! Кстати, каким языком говорят обитатели дна у Горького? То-то же. Многие «рыцари» пера наших дней такого языка не знают (да и мыслей, выраженных этими словами!). Они копаются на таком илистом дне, что до горьковского «дна» им не подняться.            

      Раз коснулась я пьесы, прикоснусь вообще к театру. Не конкретно (не такова задача), а к общей его сценической жизни. Там, как правило, грациозная эротика прежних времен, новыми мастерами театральной культуры заменилась лихой непристойностью, и молодежь, глядящая на сцену, думает, что так было всегда – и у авторов, и у режиссеров, и в жизни. И что так надо, чтобы было сейчас. И всё это называют актуальным искусством. К тому же и декорации часто бессмысленны, бессодержательны, и постановщики пьесы изо всех сил стараются НЕ отобразить той эпохи, о которой пьеса, и которой принадлежат  её герои или антигерои. Младые поколения и без того не знают, что и как было до них, а в театре им окончательно морочат голову. Ну что может представить себе школьник или начинающий студент о пушкинском веке, о традициях этого века, начиная со стиля одежды до стиля жестов, если Онегин и Ленский (в новой постановке оперы «Евгений Онегин») бродят по сцене, как лесники в тайге, в шапках-ушанках и с охотничьим ружьем?! А Татьяна, чтобы признаться в любви Онегину в своем самом лиричном на свете девичьем письме,  что пишется ею ночью в постели, перед сном, при свече, здесь вскакивает на громадный стол и мечется по нему, как лунатик. И этот спектакль транслировался из парижского оперного театра (Гранд-опера). Неужели всё это натворили (и в литературе, и в театре) слепые пользователи постмодернизма?! Неужели не очнутся, не прозреют?!

     Давным-давно в одной из своих статей  о русской литературе  Пушкин написал: «...Европа в отношении России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна». Уменьшилась ли невежественность Европы в отношении России после такой сценографии русского быта, пусть и далеких времен?   

    Наверно, режиссерам надо все-таки помнить, что театр не безответственное  шоу, что театр - это «училище для бродяг по жизни человеческой», как сказал более двух веков назад один из первых наших драматургов Александр Сумароков.   

     

   И снова о стихах.  Когда-то, давно, в восьмидесятые, я написала посвящение маленькой внучке в виде стихотворения (она пробовала рифмовать).  Вот оно:

                                                  …Меня не стало.

                                                  И когда меня не стало,

                                                  девчонка с обликом моим прошла.

                                                  И, где прошла она,

                                                  земля меня узнала

                                                  и девочку ветрами обняла.

                                                  Мне видится,

                                                  что в бушеванье мира

                                                  она не растеряла детских снов.

                                                  Знакомая позванивает лира

                                                  под ритм ее младенческих стихов.

                                                 Пройдут века. И стих изменит форму.

                                                 И всё ж он будет вновь, как благодать.

                                                 И снова будет девочка средь формул

                                                 неведомые знаки рифмовать. 

 

Я понимала, понимала, что будут всегда рифмовать и строить стих не так, как прежде. Но не думала, что дойдет до бесстыдства. Невольно, конечно, я наблюдала, что происходит со стихами «в бушеванье мира».  И не только со стихами. В том, что происходило, проза была в авангарде. Терпение моё истощилось, и я написала стихотворение памяти классической литературы:

                                       Черт попутал жить в это страшное время.

                                        И я сбиваюсь: что ни рифма, то кровь.

                                        То ли было – ногу в Пегасово стремя

                                        и лети, будь здоров!

                                        Черт попутал жить в эти склизкие годы:

                                         что за ил  под ногами, липнет грязь на бока.

                                         А когда-то чисты были вешние воды,

                                         люди классической той породы

                                         и классического языка.

                                         Черт попутал жить в это бедное время.

                                         Кто, ну кто обокрал нашу русскую речь?!

                                          И  носится ругань,

                                                                            младенцев разящая в темя –

                                           этот медленный меч.

 

Эти строки опубликованы в 2005 году в книге «Заглянуть в глаза богов». Никаких откликов на них я не обнаружила.

      

     И вот я листаю страницы ставшей уже очень известной поэтессы. Как, и она?! Не смогла избежать? Соблазнила легкость самовыражения бранностью, скабрезностью…

     Молодежный сленг прощается. Он – игра, которая старшим иногда кажется абракадаброй. Подростковые игры кончаются. Начинается жизнь.

      Но вообще, что происходит с литературой? Кризис? Апокалипсис?  И то, и другое должно пройти, закончиться. Апокалипсис – Страшным  судом. Литературным. Кризис – выздоровлением, обновлением, опамятованием.

   Вообще мир, история не эволюционируют гладко и безболезненно. Хаос, тьма и разрушение (сейчас они называются постмодернизмом) ломают накопления человеческих ценностей. Наверное, правы историки и философы-антиэволюционисты, к примеру Н.Бердяев. Но, вероятно, все, как и Бердяев, надеялись и надеются на «новое небо» впереди. Новое, чистое и прекрасное. Так и в литературе. Но для этого что-то надо делать! Авгиевы конюшни, говорят, нужно чистить.

    

      Кирилл Ковальджи, мастер точного, лаконичного современного стиха, давно написал стихотворение, которое начинается строчками чудной афористичности:      

                                   Прости меня, Солнце,

                                   но в центре Вселенной Земля…

     Ах, этот наш  не астрономический  центр Мира! Как он должен блистать голубой чистотой посреди всей Вселенной, чтобы  фантастичные обитатели других планет пытались достичь его совершенства! А что может быть совершенней совершенства  поэтической, да и вообще человеческой речи?!

                                                                 

                                                     

                                                                                                                                                                               II                  

        ОДИНОЧЕСТВО

                                            

      Я никогда не слышала от окружавших меня в долгой жизни близких и далёких мне людей уверенной жалобы на свое одиночество как на единственное их страдание. Обычно это были сожаления о недостатке материальных возможностей, о скуке, о горестях потерь близких и любимых.

     Только сторонние свидетели дней и лет какого-то знакомого человека говорят с печалью о его одиночестве при жизни его, но за его спиной, или чаще – после смерти. Быть может, бедное его сознание даже не знало, что такое тоска одиночества. Или он был горд и закрыт. Но скорее всего ему не дано было выразить такое невыразимое. То, для чего не было у него равноценных слов, потому что нет их вообще. Одиночество трудно вмещается в слова.

     К тому же любой человек, великий и маленький, никогда никем не может быть во всей своей особенности понят, разгадан, предугадан, расчислен, объективирован. Никто не прост, каждый – неожидан. Каждый – тайна, сказал Достоевский. Эта тайна есть его одинокое «Я», сокрытое в нем, страдающее, дерзающее, творящее и часто непонятное ему самому. А что уж говорить о тех, кто соприкасается лишь с телесной  оболочкой этого «Я», а духовное составляющее  недоступно!

     Мы чуть-чуть проникаем ныне, пораженные поздними открытиями, в бездны Одиночества великих творцов нашего неодиночества. Как одинок внутри себя, оказывается, был Лев Толстой. Одинок и неисповедим внутри себя, несмотря на бесконечные романные исповеди, был и Достоевский. Как печально, горько одинок внутри себя был Чехов! Не потому ли так одиноки и страдальны почти все  персонажи в его пьесах?   

    Они, великие творцы,  растворяли тайное одиночество в своих книгах, отдавали его своим героям. А эти вовсе не героические герои избавляли от одиночества нас: мы жили их жизнью, сопереживали, надеялись, добрели, преображались и даже совершали поступки.

     А Пушкин? Легко ли сказать самому себе «Ты царь: живи один». Как подумать так, когда всё, всё в тебе одном: и труд, и суд, и свободный ум?! Внутри, неразделенные, непонятые…Особенно в последние годы.

     Когда-то, в девяностые, я всё же написала, что: 

                                                Абсолютного одиночества не бывает,  

                                                потому что в нас обитают двое:

                                                Душа и Разум, разговаривая между собою.

   И совсем недавно обнаружила у современника Пушкина, поэта  Виктора Теплякова, благословлённого на поэтический путь Пушкиным, но ныне почти забытого, такие строки в большом стихотворении «Одиночество»:

                                          Меж тем как он кипит, мой одинокий ум!

                                          Как сердце сирое, облившись кровью, рвется,

                                          Когда душа моя, средь вихря горьких дум,

                                          Над их мучительно-завидной долей вьется!

Ум, сердце, душа - всё сцеплено внутренней связью. Абсолютного одиночества не бывает. Ум кипит. Он подчинит себе сердце и душу. Они вместе разрушат Одиночество. Разрушат ли? Как противоречиво Одиночество! 

     Тютчев в блистательной надменной Европе задыхался от любви к России и к женщинам своей судьбы. Он так много знал, так много видел и пережил! И то, что переполняло его, воплощалось в бессмертные строки, а ему этого было мало, и он всё повторял:

                                                          Как сердцу высказать себя?

                                                          Другому как понять тебя?

                                                         …………………………………

                                                          Лишь жить в себе самом умей –

                                                          Есть целый мир в душе твоей.

     Значит там, в глубине его мира скрывалось ни с кем не разделенное, не разделимое Одиночество поэта? Но в душе ведь целый мир! – но невысказанный! Недоступный для высказанности или недоступный для понимания высказанного! Вот в чем страдание Одиночества!

     А Лермонтов вручил нам, далеким, свое Одиночество, выплеснув его в стих сокровенный и просторный, как пространство русской земли с ее тысячелетней неразгаданностью тоски:

                                                       Выхожу один я на дорогу.

                                                       Предо мной кремнистый путь блестит.

                                                       Ночь тиха, пустыня внемлет Богу

                                                       И звезда с звездою говорит.  

Пустыня внемлет Богу, пустыня внемлет юному поэту, пустыня…и так до конца жизни, несмотря на университет, кадетский корпус, любовь, Кавказ, распри… Наконец, пустыня - смерть.

Замечательный мастер восточных сказов Тимур Зульфикаров в одной из своих последних притч( опубликованных в «Литературной газете») говорит, что «Смерть – это вершина одиночества, Эверест», но – он обращается к каждому – «ты ведь был в Вечности пока матерь и отец твои не взяли тебя оттуда – и вот ты возвращаешься в Вечность…Смерти нет!»

      Да, да, наверное при таком раскладе смерти нет. Но человек остается на Эвересте, на вершине Одиночества. Навсегда. Это его суровая судьба. Это философия смерти. А есть вот такая философия Одиночества в жизни:

  «Кто не любит Одиночества – тот не любит свободы, ибо лишь в Одиночестве можно быть свободным». Это заявил своенравный, строптивый индивидуалист – А.Шопенгауэр в середине XIX века. Ему ничего не оставалось, как сказать такое: его философию не поняли, но он был горд и ждал своего часа. Дождался.

     Но как прекрасно на земле Одиночество, когда оно, наш бездонный мир, запрятанный внутри нас, наполнен мыслями, созерцанием, их столкновением и изливается во внешний мир «Опытами» Монтеня, «Самопознанием» Бердяева, «Опавшими листьями» Розанова. Или строками Беллы Ахмадулиной, когда ее друзья отправляются на зульфикаровский Эверест :

                                                О одиночество, как твой характер крут!

                                                Посверкивая циркулем железным,

                                                как холодно ты замыкаешь круг,

                                                не внемля увереньям бесполезным…

Как много противоречивых ощущений Одиночества должно заключаться внутри чуткого сознания, чтобы теряя близких, как Белла, всё ж «ощутить сиротство как блаженство»! Одиночество – как блаженство. Одиночество – как счастье… Это тоже Эверест. Но я бы сказала – чистый воздух Одиночества. Для того, чтобы ощущать Одиночество, как блаженство, нужно быть очень независимым и чистым перед миром и собой – спокойно свободным внутри себя – как Белла. Это счастье.

     Невозможно забыть признания Виктора Астафьева, подолгу живущего один на один с далекой сибирской Овсянкой, что он испытывает там «отравляющую сладость одиночества». Деревня стала знаменитой, но от этого не стала ближе к кипучим городам. Отравляющую сладость Одиночества может испытывать человек, наполненный смыслом бытия и умеющий этот смысл выразить  именно в условиях сладости Одиночества.

      Бердяев же, связывая свое постоянное чувство Одиночества с глубоким осознанием несовершенства, зла, греховности мира,  утверждает, что «переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым». Но и он противоречив, да еще как!  И кажется, всю жизнь был всё-таки счастлив в своей противоречивости. Вот он заявляет о себе, одиноком: «Я феодал, сидящий в своем замке с поднятым мостом и отстреливающийся»! Ничего себе одиночество! Это же сражение. Так оно и было. Он сражался      один против всех вокруг себя.  И такое бывает одиночество.

      Недавно скончавшийся талантливый режиссер кино Михаил Калатозишвили, создавший фильм «Дикое поле» как метафору одиночества, сказал на страницах «Литературной газеты», что он при этом не подразумевал несчастья человека, что человек призван быть одиноким, и тогда он ищет, как и чем украсить свое одиночество. Я продолжу его мысль: человек уходит в созидание. Если не достигает он открытий в науке, не создает чудес искусства, он творит свою одинокую жизнь, а затем пишет дневники и воспоминания о себе и своей эпохе.  Всё же великая сила – одиночество творца!    

     Когда-то я написала, что у Одиночества два лика: лик Вдохновения и лик Смерти. Смерти не обязательно физической, и тогда - когда нет Вдохновения. К чему бы то ни было: к стихам, прозе, дружбе, любви или просто к размышлениям о жизни, или к сотворению жизни во всей ее обыденности. Что же такое – Вдохновение? Пушкин сказал, что оно «…есть расположение души к быстрому соображению понятий… Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии». Соображению! Как в геометрии! Оставьте думать, что это наитие с небес!

     На «башне» у Вяч. Иванова, вероятно, объединялись Вдохновением русские Одиночества Серебряного начала двадцатого века. И Блок читал «Незнакомку» - символ женского одиночества и - его… О блоковском одиночестве последних лет следует написать подробней, заглянуть в него глубже.

   А Иннокентий Анненский?! Одинокая фигура над когортой серебряных имен и, быть может, самая серебряная…Тютчев сомневался в том, что можно высказать себя, но Анненский писал, что «мы славим поэта не за то, что он сказал, а за то, что он дал нам почувствовать невысказанное». Но что может быть ясней таких его строчек:

                                                     Скоро полночь. Никто и ничей.

                                                     Утомлен  самим призраком жизни

                                                     Я любуюсь на дымы лучей

                                                     Там, в моей обманувшей отчизне.

«Никто и ничей». Посреди друзей, родных, учеников. Одиночество было внутри, а не снаружи. Его рукой водило Вдохновение тоски и Одиночества, но не спасло однажды на вершине тоски.      

     На вершине тоски одиночества погибла Цветаева. Она всегда была одинока посреди своих страстей и романтических любовей, и одинокость сгущалась до накаленной её мыслью тьмы в зарубежье, рядом с мужем и детьми. Она делила свое Одиночество только со Временем. Она погружалась в него чудными письмами и уникальными, цветаевскими, стихами. Письма и стихи   -  её прибежище в жизни. Прибежище её Одиночества. Трагический пик его еще был далеко, когда она написала:

                                            Существования котловиною

                                            Задавленная, в столбняке глушизн,

                                            Погребенная заживо под лавиною

                                            Дней – как каторгу, избываю жизнь.    

И еще – неожиданная мысль: какая одинокость в сущности была – удивляйтесь! – в Зинаиде Гиппиус, рядом с Мережковским! Эту одинокость одевала она в экстравагантность своих одежд  и экстравагантность своего  поведения. Непонятая никем одинокость прорывалась в стихи, где тоже пряталась за интеллектуальностью, непримиримостью, бескопромиссностью…

                                                   Однообразно и пустынно,

                                                   Однообразием сильна,

                                                   Проходит жизнь…И в жизни длинной

                                                   Любовь одна, всегда одна.

Это не о конкретной любви, это об Одинокой любви-символе ее загадочной натуры.    

     Вообще редко, очень редко мне вспоминается русский поэт или писатель, который бы не был объят  Одиночеством  в отстраненном от него мире,  продлевая свою одинокую жизнь только пером, гусиным, стальным или шариковым. Так было. Теперь – не знаю. Появились писатели и писательницы «крутые», расчетливые, приспосабливающиеся к чему угодно и из чего угодно извлекающие выгоду дохода, популярности и довольства собой.  Святого Одиночества они не знают. Да оно им и не по плечу.       

    А я скажу несколько  слов во славу тайного, вдохновенного, счастливого-несчастливого  Одиночества. Всё-таки оно такой трудный, но – движитель нашего бытия. Так будем же любить своё, запрятанное внутри нас это счастье-несчастье Одиночества. Не будем корить его. Будем ему потакать. Наши сердце, душа и ум будут его воспитывать. И воздастся нам, я так думаю, сполна во всей нашей быстротечности по дороге к обещанной Вечности. Истинно так.

    Только это не всё! А трагедия великих Одиночеств – Король Лир, Гамлет, Дон Кихот?!  Они есть и сейчас. Мы не знаем о них. Им невозможно дать советов. А Мышкин, Желтков, чеховский Иванов, гоголевский Башмачкин! И они живут среди нас. Как они переполнены невысказанной своей сущностью. Одиночество  грызет их изнутри, ищет выхода. И это тоже истинно так. Особенно трагичное одиночество у набоковского Цинцинната, маленького, физически слабого, который знает, видит, что он не такой, как все, и другим быть не может, и готов идти на казнь за это, терпеливо и обреченно сохраняя своё «я».

     Но вспомню еще раз противоречивого Николая Бердяева: «…я всегда вдохновлялся словами доктора Штокмана в ибсеновском «Враге народа»: «Самый могущественный человек тот, кто стоит на жизненном пути одиноко». Доктор Штокман, оставшись «один в поле воин» против лжи, пошлости и предательства большинства в своем городе, почувствовал силу борца, как Бердяев в своем «замке со рвами».

Наш современник Эрнст Неизвестный, этот могучий в своевольных творческих страстях и представлениях о красоте и величии человек, выполняет только их посылы. Он не оглядывается ни на кого, не прислушивается ни к кому, создавая  уникальные скульптурные творения. Он стоит на своем, как скала, недоступный ни властям, ни мастерам, ни, наверное, даже законам мастерства – они у него особые. И поэтому он говорит: «Моя свобода – Одиночество». Он, вероятно, как Антей с Землей, связан со своим Одиночеством, дающим ему свободную силу. Пришел на ум Микеланджело – гений Одиночества и Одиночество гения.      

     Всё так, но всё это могущество Одиночества – для сильных, а у слабых другая судьба... Но в слабости Цинцинната – его сила. Его одинокое «я» тоже как скала - неразрушившееся даже на эшафоте.

     Одиночество слабых, Одиночество сильных... Они разные по напряжению духа, спрессованного где-то внутри них.

     Каким был Баратынский? Слабым его назвать нельзя. Он провидчески чуял, предполагал одиночество «последнего поэта» будущих «железных веков», поэта, до которого техногенному корыстному обществу не будет дела тогда, когда:                  

              Исчезнули при свете просвещенья

                                                  Поэзии ребяческие сны,

                                                  И не о ней хлопочут поколенья

                                                  Промышленным заботам преданы...

Тревожный, предупреждающий голос поэта. Но поэзия сопротивляется, не исчезает – грубеет, ожесточается, топорщится. И поэты в наше свободное (с безобразием и бесстыдством свободы), беспощадное и непростительное время (непростительное по отношению к тем, кто обезобразил свободу) – по-разному рифмуют его. Потому что эта безобразная свобода разъединила, разобщила людей. В опасные времена недалекого прошлого всё же был единый народ (спорь не спорь) с единым духом надежды. Одиночество блуждало в толпе и согревалось ею. Это не значит, что не было трагедий. Были, да еще какие! 

     Что же ныне? Листаю страницы поэзии. Какие-то голоса плачутся, впадают в мрачную, одинокую, бессильную безнадёгу. Я даже услышала голос, предававший нашу драматическую действительность вместе с трагической родной страной анафеме, и это было страшно, и я убрала с глаз долой эти строки. Неужели таким будет последний поэт?!  Но вот раздается в городе, где уж точно «век шествует путем своим железным», такой силы голос, для которого, наверное, Одиночество, как для доктора Штокмана, как для Эрнста Неизвестного – свобода и бесстрашие. Значит, надежда. Значит в веке железном, электронном, атомном, космическом можно жить и верить, быть может, в Одиночество – великое:

                                               Я знаю, если баррикады

                                               и рухнут, я не упаду –

                                               я буду жить во тьме распада

                                               и сыновей рожать в аду.

Вот такой женский, прямо Жанны Д, Арк-овский по духу голос: Инна Кабыш. 

     И Юнна Мориц, закаленная всеми временами, что ей выпали:

                                                  Я не кукушка на часах истории,

                                                  нет во мне этой пружинки начисто.

                                                  Я – море, я – горечь и соль акватории,

                                                  я не сдаю своей территории –

                                                  ни под каким натиском.

Вот каково Одиночество сильных, стойких, смелых, выделяющихся из толпы и даже из поэтической когорты.

      Как не вспомнить далекую уже Софию Парнок, давно сказавшую и тоже в очень сложное время то, что сейчас Юнна:

                                                   ...одна лишь у поэта заповедь

                                                     на востоке и на западе,

                                                     на севере и на юге –

                                                     не бить челом веку своему,

                                                     но быть челом века

                                                     своего –

                                                     быть человеком.             

   Женщины оказались сильнее многих мужчин в представлении назначения своего и сопротивления гнету обстоятельств. Их одиночество оказалось высоким, без жалости к себе. Наверно, это трудно и редко.

     При неразделенном ни с кем одиночестве, подавляющим желание жизни, особенно при грузе вины или сожаления о свершенном или, наоборот, о несвершенном от робости и безволия, - бывает - возникает мысль о прекращении жизни. Даже у талантливых, признанных и знаменитых. И исполняется ими. В самоубийстве видится избавление от страданий. Маяковский и Фадеев представляются поначалу самостоятельными, цельными людьми. Воли сопротивления давлению, чужеродному их талантам, не хватило. Обольщались, верили, подчинялись. Наконец, прозревали и казнили себя.

      Станислав Рассадин в своей язвительной и беспощадной книге «Самоубийцы» называет самоубийством и медленное, тягостное погибание поэтов и писателей, которые пытались быть кем-то и чем-то (но не собой), для послушания и подчинения властным структурам. Хотя от природы им была дана яркость и самобытность таланта. И по мягкости той же природы своей  они не умели да и не могли сопротивляться. В смыкавшемся круге духовного одиночества они погибали без выстрела и петли. Аркадий Белинков в книге «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» пишет о выстреле в себя при осуждении себя самим: «Короткая линия, которую прочерчивает пуля, перечеркивает десяток плохих строк и подчеркивает не один десяток хороших. Выстрел в сердце обладает высоким свойством осуждения своих ошибок». Юрий Олеша не был таким героем. Я подумала, что последнее слово не нужно брать в кавычки.

     

       При зарождении  советской литературы стоял над всеми мастерами пера Блок, не только среди поэтов – как фигура необычайной художественности и русскости. Вечная страсть лучших умов изменить несовершенный мир подсказала ему «Скифов» и страшноватую поэму «Двенадцать». Он призывал приветствовать желанную революцию. Потом выяснилось что всё было не так, как представлялось. В увлеченности разрушением он поставил растерянного Иисуса во главе тех, беспощадных, из «Двенадцати», что  убивали, сами не зная кого и зачем. Революция разрушила блоковский дом, опустошила очаг и его доверчивую увлекшуюся душу. Опустошенный, он умирал один на один со своей доверчивостью. Негодовал на себя, переживал трагедию духа. Рассадин полагает, что это тоже было -  почти самоубийство. Без выстрела. В одиночестве.  

      Однако всегда на белом свете появлялись индивидуумы, особенно среди поэтов, которым по природной организации их внутреннего мира с юных лет была свойственна трагедийность восприятия жизни. Таким был и Блок. Его лирика – отсутствие сопротивления унынию, печали, мрачности, смерти. И вот - трагедия тонкой и возвышенной личности. Очень хорошо написала Инна Кабыш в своем стихотворении «Блок в 21-м году»:

                                              Всё громче музыка звучала,

                                              она врывалась в каждый дом:

                                              такая страстная сначала,

                                              такая страшная потом.

                                              .................................................

                                              ...Блок умер, чтоб её не слушать:

                                              Он испустил не дух, а слух.

                                            

       В конце ХХ - го и начале XXI-го века такой личностью оказался Борис Рыжий: чувства одиночества и смерти с пелён. Время, в которое жил каждый из этих поэтов, сгущало и усиливало их катастрофические чувства. Борис Рыжий сам исполнил свой смертельный приговор.

 

         Из родной литературы перебираюсь совсем в другие края.

Думаю  о поэтах Японии. Их импрессионистические трехстишия – хайку (хокку) с XVII века выражают намеком, как правило, печаль одиночества или, как они полагают, «просветленное одиночество». И не только своё, а одиночество человека в мире. И все японцы понимают это ощущение. Хотя не все пишут хайку. В хайку спасаются, отдают печаль строкам, она уходит из души во внешний мир, растворяется. Это же  всемирное чувство – чувство Одиночества. Чувство  разной силы, окраски и перспективы от просветляющего до трагического.    

  

      В заключение своих размышлений приведу  стихотворение, написанное мной уже в начале двадцать первого века. Что за жгучие, пекучие, искренние строки получились. Они и сейчас стучат во мне как пульс. Вот они:

                         

                           Одиночество – это когда разрываются грудь, голова

                           от ворочающейся любови и ожиданья.

                           Когда сердце – как  колотящиеся слова

                           о  льды мирозданья.

                           Это гуляние по Интернету –

                           в океане, не утоляя жажду,

                           когда ни одна звезда, ни одна планета

                           твоей правды тебе не скажут.

                           Это – нежность, истаявшая в тоске.

                           Это – мудрость, превратившаяся в камень.

                           Это жизнь на волоске, волоске, волоске…

                           Амен! 

   

     А ведь это всего  несколько ипостасей Одиночества, возникающего в ком-то в окружении прекрасных и сварливых, жестоких и нежных с их неведомыми и непросветленными Одиночествами…

  

  Прошло время.  И я написала:

                                                Святое Одиночество… Но вот

                                                не в черном мареве оно,

                                                не в черной драпировке.

                                                В нем розовый закат,

                                                в нем розовый восход,

                                                в нем розовое терпкое вино

                                                сгущается в таинственной кладовке.

 

                                                Когда смеркается, я подаю вино к столу.

                                                Всех ближних приближаю еще ближе.

                                                Ввожу их всех в свою святую мглу

                                                и, вопреки поэту, так их лучше вижу! 

 

Одиночество обостряет чувства. Оно способствует прозрению и  замечает главное.                                               

                                                             

 

                                                                 III                               

                                                 ПУШКИН  И  БЛОК

                                                О лирике. Фрагменты.

       

        Начало каждого века, как правило, украшает большое поэтическое имя. Так уж складывалось в истории литературы. Обозревая пространство русской  поэзии, увидим во мгле  XVIII века необычайную фигуру Ломоносова, а за ним вслед  - еще крупнее: Державина. В тени их остались Тредиаковский, Княжнин, Капнист… XIX век породил золотое созвездие имён, которые то опережая друг друга, то отступая в тень друг друга (Карамзин, Жуковский, Батюшков, Баратынский, Языков, Одоевский, Кюхельбекер, Дельвиг, Давыдов… - список длинный и звучный), сияли вокруг главной звезды – Пушкина. Одни были моложе Александра Сергеевича, другие – старше него, но он оказался солнечным центром в этой поэтической вселенной. Так возник внутри календарного девятнадцатого  века локальный Золотой век русской поэзии. Он стал Золотым не только по качеству поэтического языка, но и по новым открывшимся возможностям отражать человека со всеми его внутренними переживаниями, стремлениями, страстями. Пушкин оказался Мастером в мире этих возможностей. Мастером языка и Мастером отражений и открытий необыкновенного мира человеческой натуры языком поэзии. Потом Лермонтов явился ему на смену.

      

      Конец XIX и начало ХХ века  также породили внутри себя созвездие имён блестящих, но свет этих имён не достиг золотого сияния. Было другое время, совсем другое. Рождались другие слова, другие понятия, другие характеры. Разъятый, тревожный душевный мир человека воплощался в поэзию с болью, сомнением, с разочарованием. Происходило  столкновение человеческой тоски по Золотому веку с железным  скрежетом кровавого календарного двадцатого, ломившегося в человеческие сердца. И то, что возникла при этом поэзия  достоинством  в серебро, – это большая победа поэтов над временем. Мы гордимся Серебряным веком, зная его слабости. Другой Александр, Александр Блок стоял в центре серебряного круга поэтических имён конца XIX и начала ХХ века. Его, как Пушкина, окружала плеяда больших поэтов: Ахматова, Цветаева, Гумилёв, Брюсов, Белый, Мандельштам, Гиппиус, Мережковский, два разных  Ивановых… Над  всеми, и даже над Блоком, возвышалась изысканная, классическая поэзия Иннокентия Анненского с её психологизмом и тонко обозначенными  трагическими предчувствиями.  Но почему Блок есть первое и главное лицо поэзии начала двадцатого столетия и его отрезка, названного Серебряным веком? Потому что именно голос Блока с его словарной сутью,  его  интонацией, тематикой  и особенной гармонией стиха  явился точным отражением голоса его времени. И всё это, конечно, на основе особого природного дарования: его гений был печален и склонен к трагичному мироощущению. Острое и глубокое чувствование окружающего мира и пушкинское  внимание к человеку и миру – это и есть Александр Блок. Да, он поэт с печальной природой своего дара и с трагическим, как у Пушкина, концом  истории своей  жизни.  

      

    Итак, Пушкин и Блок. Блок и Пушкин.  Возникает неотступное желание соотнести имена первых поэтов двух минувших веков – их яркое личностное творчество. Как бы это сделать выпукло, броско, без долгих литературно-бесстрастных выкладок, сентенций и экзегез. Примеры! Да, примеры-цитаты.

  

           Совсем юный Пушкин часто и серьезно думает о смерти, например: «К чему мне жить. Я не рождён для счастья…» или «Я видел смерть; она в молчанье села У мирного порогу моего…»… Затем, будто с извинением за несвоевременные мысли, улыбнувшись, пишет самому себе шутливую, веселую эпитафию: 

                                            Здесь Пушкин погребен; он с Музой молодою,

                                            С любовью, леностью провел  веселый век,

                                             Не делал доброго – однако ж был душою,

                                                             Ей-богу, добрый человек.

 

Юный Блок посвящает матери стихотворение, которое начинается словами «Сгустилась мгла, туманами чревата…», а заканчивается строфой:

                                              И нашим ли умам поверить, что когда-то

                                              За чей-то грех на нас наложен гнет?

                                              И сам покой тосклив, и нас к земле гнетет

                                              Бессильный труд, безвестная утрата?

Какая тоска! Еще  далеко до войны и революции. Он пишет цикл стихов под названием «Аnte lucem» - «До света». Вероятно – в ожидании света. Только в ожидании света возможна такая тоска:

                                       Увижу ль я, как будет погибать

                                       Вселенная, моя отчизна.

                                       Я буду одиноко ликовать

                                       Над бытия ужасной тризной…                                                    

Почему ликовать? Предчувствие? Да, настанет час  и всё сбудется  - и трагическое ликование, и трагическое разочарование в ликовании.

 

       Молодой Пушкин был полон любовных томлений и любовного буйства с перепадами слёз, восторгов и желаний умереть у ног любимой, и неоднократных своих воскресений! Что бы ни было – «Я видел смерть…» или  «А горестям не виден и конец…» - выберем самое характерное:                 

                                                  О жизни час! Лети, не жаль тебя,

                                                  Исчезни в тьме, пустое привиденье…

                                                  Мне дорого любви моей мученье –

                                                  Пускай умру, но пусть умру любя!                

Так и исполнилось в конце жизни – умер, любя…

  

А  молодой Блок у дверей Несравненной Дамы – и раб он, и глух он, и – всё ужасно:

                                                     Безмолвный призрак в терему,

                                                     Я – черный раб проклятой крови.

                                                     Я соблюдаю полутьму

                                                      В её нетронутом алькове.                                              

                                                      …………………………………..

                                                      Мой голос глух, мой волос сед.

                                                      Черты до ужаса недвижны.

                                                      Со мной всю жизнь  - один Завет:

                                                      Завет служенья Непостижной.     

Совсем другие мысли и интонации:  у Пушкина страстность, пылкость  любви, у Блока -  мрак приговоренности.  

   

     Кто всю жизнь окружал поэтов? – друзья, завистники, враги, почитатели и – самое главное – их Музы.                                         

 

Пушкин с нежностью – к Музе:

                                                    В младенчестве моём она меня любила

                                                    И семиствольную цевницу мне вручила;

                                                    Она внимала мне с улыбкой; и слегка

                                                    По звонким скважинам пустого тростника

                                                    Уже наигрывал я слабыми перстами.

                                                     …………………………………………….

                                                    Прилежно я внимал урокам девы тайной;

                                                    И радуя меня наградою случайной,

                                                    Откинув локоны от милого чела,

                                                    Сама из рук моих свирель она брала…

А в конце жизни – как к равной наперснице своей, как к другу, как к самому себе:

                                                        Веленью Божию, о Муза, будь послушна,

                                                        Обиды не страшась, не требуя венца,

                                                        Хвалу и клевету приемли равнодушно,

                                                                   И не оспоривай глупца.

В Музе Блока ни милого чела, ни улыбки, ни любви :

                                                         Есть в напевах твоих сокровенных

                                                         Роковая о гибели весть.

                                                         Есть проклятье заветов священных,

                                                         Поругание счастия есть…

                                                         И была роковая отрада

                                                         В попираньи заветных святынь…

Ну как может быть отрада в попираньи святынь?! Видимо, эта Муза и  есть сама трагическая  история отечества и жизни, от которых не уйти, поэтому:

                                                        Для иных ты – и Муза, и чудо.

                                                        Для меня ты – мученье и ад.

Ад  рвет сердце, терзает и, как только и может быть в аду, создаются циклы стихов с такими обобщающими названиями: «Распутья», «Пузыри земли», «Страшный мир», не менее страшный «Город», «Возмездие», «Заклятие огнем и мраком»… А в циклах с нестрашным названием – всё равно страшные стихи:

                                                  Не спят, не помнят, не торгуют.

                                                  Над черным городом, как стон,

                                                  Стоит, терзая ночь глухую,

                                                  Торжественный пасхальный звон.

                                                  Над человеческим созданьем,

                                                  Которое он в землю вбил,

                                                  Над смрадом, смертью и страданьем

                                                  Трезвонят до потери сил….

Такое мирочувствование. Такое ощущение себя в таком мире:

                                                  Я – Гамлет. Холодеет кровь,

                                                  Когда плетет коварство сети.

                                                  И в сердце – первая любовь

                                                  Жива – к единственной на свете.

                                                  Тебя, Офелию мою,

                                                  Увёл далёко жизни холод,

                                                  И гибну, принц, в родном краю,

                                                  Клинком отравленным заколот.        

       Гамлет. Гибель. За этим «Быть или не быть?»                                                                                                                                       

  

Чем отличается мирочувствование молодого Пушкина ? В годы тяжких испытаний ума и сердца –после декабрьского восстания 1825-го года, в чем был замешан, прощен, обвинен в сервилизме и страдал страданием человека чести и свободы, понесшего конкретные обиды:

                                              Дар напрасный, дар случайный,

                                              Жизнь, зачем ты мне дана?

                                              Иль зачем судьбою тайной

                                              Ты на казнь осуждена?

Но по другому поводу Пушкин сказал: «Печаль моя светла». Он умел тотчас после обиды озарить свои мысли внутренним светом. После «Дара напрасного» переводит из Анакреона стихи о своенравной кобылице:

                                                     Погоди, тебя заставлю

                                                     Я смириться подо мной:

                                                     В мерный круг твой бег направлю

                                                     Укороченной уздой. 

Написав несколько исчерпывающих его обиду (может, и не исчерпывающих, но смиряющих) мудрых стихотворений ( «Анчар», «Поэт и толпа»), Пушкин заявляет:

                                                   Каков я прежде был, таков  и ныне я:

                                                   Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,

                                                   Могу ль на красоту взирать без умиленья,

                                                   Без робкой нежности и тайного волненья….  

Оба поэта творили в Петербурге, городе великом, многоликом, мрачном и блестящем.

Беру у Блока самое основное, главное в его видении  Петербурга :

                                                  ……………………………….

                                                   Я хочу внезапно выйти

                                                   И воскликнуть: «Богоматерь!

                                                   Для чего в мой черный город

                                                   Ты Младенца принесла?»

                                                   Но язык бессилен крикнуть.

                                                   Ты проходишь. За тобою

                                                   Над священными следами

                                                   Почивает синий мрак.

Стихотворение  кончается на «мраке». Бедный Младенец. Что Ему предстоит! 1918-й год и двенадцать красногвардейцев.

      А Пушкин из своего далека сочувствует Блоку: да, да, всё так, но все же Вы кое-чего не видите, потому и не смягчаетесь:

                                                    Город пышный, город бедный,

                                                    Дух неволи, стройный вид.

Всё  в противоположностях,  в  неодномерностях,  и далее:

                                                     Свод небес зелено-бледный,

                                                     Скука, холод и гранит –

                                                     Всё же мне вас жаль немножко…

                                                     Потому что здесь порой

                                                     Ходит маленькая ножка,

                                                     Вьется локон золотой.

И сразу исчезают мрак и холод.

       Блоковская   «Назнакомка» не заменит промелька пушкинского образа, потому что со всеми своими  «перьями страуса склоненными» она не изменяет мрачного и гнетущего настроения стиха, не разгоняет заданный в первых строках «тлетворный  дух»…           

     Любовные увлечения, приключения, страсти Пушкина украшают стихи и вызывают в читателе понимание собственных чувств яснее, будто ему даются уроки любви, и он прозревает. Читатель тоже  вспоминает о «чудном мгновении»  восхищения, вспоминает    о бурях, что это мгновение унесли, а когда бури (природные ли, душевные ли) развеялись, он ведь снова наполнился нежностью и любовью – как Пушкин. Небольшое стихотворение Пушкина «К Анне Керн» - это целый роман о настоящей долгой любви(состоялся ли он на самом деле – это другой разговор) :

                                                     Душе настало пробужденье

                                                    И вот опять явилась ты,

                                                    Как мимолетное виденье,

                                                    Как гений чистой красоты.

                                                    И сердце бьется в упоенье,

                                                    И для него воскресли вновь

                                                    И Божество, и вдохновенье,

                                                    И жизнь, и слёзы, и любовь.

 

Ищу нечто подобное у Блока –  поэтически отраженную мудрую любовь  -  сквозь годы. Не нахожу. Вот его циклически протекшая (как у Пушкина) история любви:

                                                   О доблестях, о подвигах, о славе

                                                    Я забывал на горестной земле,

                                                    Когда твоё лицо в простой оправе

                                                    Передо мной сияло на столе.             

                                                    Но час настал, и ты ушла из дому.

                                                    Я бросил в ночь заветное кольцо.

                                                    Ты отдала свою судьбу другому,

                                                    И я забыл прекрасное лицо.

                                                    ……………………………………….

                                                    Уж не мечтать о нежности, о славе,

                                                    Всё миновалось, молодость прошла!

                                                    Твоё лицо в его простой оправе

                                                    Своей рукой убрал я со стола.

 

Вместо возрождения – забвение и отказ. Жаль Блока, жаль любви, но что поделать печальному сердцу «на горестной земле»! Может быть, обратиться к Дружбе ?

                                   

             Блок – «Друзьям» :   

                                                 Друг другу мы тайно враждебны,

                                                 Завистливы, глухи, чужды,

                                                 А как бы и жить, и работать,

                                                 Не зная извечной вражды!

                                                 Что делать! Ведь каждый старался

                                                 Свой собственный дом отравить.

                                                 Все стены пропитаны ядом

                                                 И негде главы преклонить!

 

Тянусь к Пушкину:    

                                              Бог помочь вам, друзья мои,

                                              В заботах жизни, царской службы

                                              И на пирах разгульной дружбы,

                                              И в сладких таинствах любви!

                                              Бог помочь вам, друзья мои,

                                              И в бурях, и в житейском горе,

                                              В краю чужом, в пустынном море,

                                              И в мрачных пропастях земли!

«В мрачных пропастях земли» - это тем помочь, кто в Сибири, тем, к кому «в каторжные норы Доходит мой свободный глас». Конечно, были и разочарования:

                                                  Что дружба? Легкий пыл похмелья,

                                                   Обиды вольный разговор,

                                                   Обмен тщеславия, безделья,

                                                   Иль покровительства позор.

 

Но в конце жизни мудрое и терпеливое приятие течения времени:

                                                  Всему пора: уж двадцать пятый раз

                                                  Мы празднуем лицея день заветный.

                                                  Прошли года чредою незаметной,

                                                  И как они переменили нас!

                                                  Недаром, нет, промчалась четверть века!

                                                  Не сетуйте: таков судьбы закон;

                                                  Вращается весь мир вкруг человека, -

                                                  Ужель один недвижим будет он? 

 

Блок. Знаменитое:

                                             Ночь, улица, фонарь, аптека,

                                             Бессмысленный и тусклый свет.

                                             Живи еще хоть четверть века –

                                             Всё будет так. Исхода нет.

                                             Умрешь – начнешь опять сначала,

                                             И повториться всё, как встарь;

                                             Ночь, ледяная рябь канала,

                                             Аптека, улица, фонарь.

 

В этом ключе тоски и безысходности идут стихи одно за другим. Начало века (стихи 1912 года) часто вызывало смутные предчувствия  у поэтов, но всё же – вот так?:

                                               Как тяжко мертвецу среди людей

                                               Живым и страстным притворяться!

                                               Но надо, надо в общество втираться,

                                               Скрывая для карьеры лязг костей…

Это уже не время создает смертельные чувства, а проступают личностные качества чувств поэта.

     Но однажды прорывается что-то насильственно-экспрессивное, с каким-то неестественным ликованием:

                                                    О, весна без конца и без краю –

                                                    Без конца и без краю мечта!

                                                    Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

                                                     И приветствую звоном щита!

                                                     …………………………………..

                                                    И смотрю, и вражду измеряю,

                                                    Ненавидя, кляня и любя:

                                                    За мученья, за гибель – я знаю –

                                                    Всё равно: принимаю тебя.

При всех этих оттенках и сцеплениях разноречивостей (ненавидя, кляня, любя, мучения, гибель)  он полон безграничного желания   оставить в мире светлый свой образ действительно чистого  и прекрасного человека и поэта. Вот его трепет:

                                                 Пусть душит жизни сон тяжелый,

                                                 Пусть задыхаюсь в этом сне, -

                                                 Быть может юноша веселый

                                                 В грядущем скажет обо мне:

                                                 Простим угрюмство – разве это

                                                 Сокрытый двигатель его?

                                                 Он весь – дитя добра и света,

                                                 Он весь – свободы торжество!                                                                

 

Здесь -  рефлектирующая, страдающая, сентиментальная мысль о назначении поэта.                                                          

Всё же, так  хочется вернуться к Пушкину:

                                       

                                          Поэт! Не дорожи любовию народной.

                                          Восторженных похвал пройдет минутный шум;

                                          Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,

                                           Но ты  останься тверд, спокоен и угрюм. 

                                          Ты царь: живи один. Дорогою свободной

                                           Иди туда, куда влечет тебя свободный ум,

                                           Усовершенствуя плоды любимых дум,

                                           Не требуя наград за подвиг благородный.                                                

     Сколько достоинства! О свободе можно было только мечтать, но эти мечты вкладывались в стихи  то тайно, то дерзко всё с тем же достоинством:     

                                  Я пел на троне добродетель

                                  С её приветною красой.

                                  Любовь и тайная свобода

                                  Внушали сердцу гимн простой;

                                  И неподкупный голос мой

                                  Был эхо русского народа.

И значительно позже – после трагедии 1825-года:

                                  Оковы тяжкие падут,

                                  Темницы рухнут – и свобода

                                  Вас примет радостно у входа,

                                  И братья меч вам отдадут.

 

     В начале двадцатого века  Блок перенёс трагедию крушения старого мира (хотя его стихи трагически  кричали о невозможности жить в этом мире!), а затем перенес  трагедию   крушения веры в новый мир,  которому экстатически были посвящены «Скифы» и «Двенадцать».  Блок умер с тайной (пушкинской) свободой в сердце и, так же как Пушкин, не получил свободы настоящей – не тайной. Незадолго до смерти он воскликнул:

                                                           Пушкин! Тайную свободу

                                                           Пели мы вослед тебе!

                                                           Дай нам руку в непогоду.

                                                           Помоги в немой борьбе!

Он просил помощи у мужественного Пушкина.

 

У двух несравненных поэтов, разобщенных более чем столетием, были и совпадения настроений, мгновений драматизма и высоких желаний, свойственных  творческим личностям.

    Александр  Пушкин в 1830-м году;

                                                           Но не хочу, о други, умирать.

                                                           Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.

 

   Александр Блок в 1914 году:

                                                         О, я хочу безумно жить.

                                                         Всё сущее – увековечить.

                                                         Безличное – вочеловечить.

                                                         Несбывшееся – воплотить.

 

        Оба поэта погибли рано и мучительно. В страданиях физических  и психологических. Я не знаю, кто из них трагичнее. Однако Пушкин погиб  фактически -  в бою. У него не могло быть иначе. В расцвете жизни он утверждал (в одной из «Маленьких трагедий»),что  « Есть упоение в бою У бездны мрачной на краю…».  В молодости это упоение возникало в молодом задоре, игре нетерпеливых сил. На последний бой он вышел  из необходимости бескомпромиссной  защиты своей чести и достоинства.  Не только своей, но и всего своего рода, как в настоящем времени, так и перед будущим, в котором (он знал!) его имя останется.   

 _____________________

 © Кресикова Иза Адамовна         

 


Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum