Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Вся жизнь – для этой победы. Джо Байден становится 46-м президентом США
7 ноября 2020 года Джо Байден достиг цели, которой добивался 30 лет – набрал дос...
№09
(377)
01.11.2020
Образование
Медиа. Очерк философии и педагогики дистанции
(№16 [272] 30.11.2013)
Автор: Томаш Шкудлярек
Томаш Шкудлярек

    Экспансия телевидения осуществляется, что достаточно очевидно, за счет других медиа. TV’s gain is radio’s loss (прибыль телевидения – потеря радио), как в тридцатые годы говорили в США, обсуждая инвестиции капитала в развитие новых технологий. «Видение», культура образа противопоставлялась оральной культуре. Еще чаще она противопоставлялась культуре письма, литературной культуре. Создается впечатление, что посредничество между человеком и его миром так тесно, что две конфронтирующие области, два медиа сражаются за доминирующую позицию. Речь и письмо, а также литературная и визуальная культура – это наиболее часто используемые оппозиции. Или мы имеем дело с двойной игрой в доминирование, в которой якобы определенные позиции, включенные в сложные отношения, тяготеют к бинарности, или наше сознание так сильно обусловлено структурой понятийного мышления (всегда дуалистичного, оппозиционного), что мы иначе и не способны понять мир. Повторюсь: как будто в мире и человеческом сознании достаточно места только для двух членов оппозиции, двух участников игры, подобно рукам, ногам и гендерному составу. Возможно, такова социальная реальность, а может быть, только благодаря стремлению к простой симметрии отношений [1] мы имеем тенденцию выдвижения визуальной культуры на позицию, которая раньше принадлежала устной речи [2]. Мы обнаруживаем дихотомию давно идущей войны между речью и письмом.          Атакующая визуальная культура, выступающая против культуры письма (или только противопоставленная), занимает в сегодняшних схватках маргинальную позицию, будучи вытесненной литературой в область устной культуры. И только потому аккумулирующей в нашем понимании ее черты, становящейся союзницей этой уже забываемой формации. Как бы мстя за забытые ораторские способности, запрещенные навсегда мнемотехники, позволявшие среднему интеллигентному человеку рецитировать в своей памяти Веды или Илиаду, за обаяние уничтоженной Картезиусом пропасти, созданной бессознательным магическим мышлением между res cogitans и res extensa (вещью мыслимой и вещью существующей). Очевидно, что во многих исследованиях телевизионной культуры реализуется идея сходства или связи ее с устной культурой. На основании предварительного анализа «однонаправленности» телевизионной трансмиссии, по крайней мере, мыслимой, если не вполне достижимой, можно, однако, надеяться, что этот институт зрительного надзора массового сообщества существенно сместил реестры оральной культуры.

 

      Оппозиция культур, однако, не так остра, как о ней говорят, хотя об этой неостроте тоже говорят, но тише. По всей видимости, это вопрос общего характера, касающийся различных межкультурных обстоятельств. Традиционному пониманию культур в метафизических категориях, представленных в виде обособленных целостностей с собственной идентичностью, которые вступают в отношения с другими культурами на конфликтном основании, противопоставляются интерпретации, извлекаемые из круга исследований колонизированных культур. Углубленный анализ обнаруживает там не столько острую оппозицию враждебной культуры колонизаторов и «аутентичной» культуры колонизируемых, сколько диффузию значений культурных реестров, стирание границ традиций, бесконечную гибридизацию, рождающую неожиданные формы жизни, создающие новые тексты и контексты. Такого рода кодовое смешение является эффектом специфической колониальной семантики. Доминирующая культура, воспринимаемая как враждебная, но одновременно привлекающая своей силой, а колонизированные культуры, «определяемые» как низшие, наделяются колонизаторами притягательностью «аутентичности», которую западная традиция превозносит. В результате обе культуры выступают по отношению друг к другу и как угрожающие, и как взаимодополняющие. Кстати говоря, диалектика колонизации удачно проинтерпретирована Hegl(ом) в постколониальной философии. Обнаруживаемые во внеевропейских культурах «аутентичность», таинственность, детская наивность, интуиция, женственность, слабость, эмоциональность, открытая сексуальность, непредсказуемость, коварство, неспособность к организованному действию оказываются помещенными на ее собственную почву чертами доминирующей культуры, «другим я», «Иным» ее идентичности. В ситуации завоевания она становится готовой матрицей, сквозь призму которой колонизация выглядит справедливой, благодаря которой доминирующая культура осуществляет свою цивилизационную миссию. В артефактах подчиненной «туземности» она не хочет распознать собственное бессознательное, что могло бы подорвать колониальный порядок, уничтожило бы мистическую конструкцию ее самотождественности [3]. Поэтому она нагромождает свидетельства отличий, заключает их в музейные клетки и увлеченно прочерчивает границы своей нормальности. 

Отношение между культурами, размещенными на одной и той же территории, культурами, отличающимися не принадлежностью к разным социальным группам, а разностью познавательных аппаратов, также могут иметь черты «постколониальной гибридизации». Описанные в первой части книги процессы присвоения, вытеснения одной формы посредничества другой, упадка посредничества или его прогресса необходимо ведут к однозначному доминированию новых посредников, новых порядков культурных связей человека и мира. В этом случае мы можем иметь, как на то указывают многочисленные исследования, и в сущности уже имеем, множество непредсказуемых гибридных форм, размытых и уродливых смысловых конструкций. При этом существенно, что эта «уродливость» не имеет антипода (оппозиции) – не-уродливости, – создающего необходимую культурную целостность или аутентичность. Как я уже писал, покинутый нами рай не снабдил нас в новой ситуации даже понятиями, чтобы назвать все, что необходимо. Это означает только одно – то, что мы здесь не были, не жили в этой «аутентичности» (равно как и в утраченном раю).

Следует также обратить внимание на некоторые критические исследования отношений между посредниками оральности, письменности и визуальности, как своеобразными организованностями культуры, вступающими в отношения квази-колониальной зависимости. Рассмотрим в заключение эту проблему на материале Индии. 

 

  Chandrabhanu Pattnayak анализирует отношения между оральной, письменной и визуальной культурой в современной Индии [4]. Его анализ стремится к реконструкции сети связей (а не бинарных оппозиций) между этими медиа, оказываясь в чем-то близким, главным образом декларативно, «археологическому методу» М. Фуко. Связь между оральностью и письменностью в индийской традиции необычайно тесна, что обусловлено прежде всего практикой пересказа священных индийских книг. Как пишет Pattnayak, даже современная образовательная система в значительной степени опирается на вербальные средства (рассказ, повторение за учителем, рецитация и т.д.), апеллируя к искусству запоминания [5]. Традиции речи и письма издавна переплетены, создав специфические коды значений, а также способы передачи значений. В ситуации тесного многовекового переплетения устной и письменной традиции несколько иначе смотрится появление феномена «вторичной оральности», связанного, кроме всего прочего, с экспансией визуальной культуры, вытесняющей письмо из его доминирующей позиции. Вторичная оральность, выступая повторной грамотностью, может, по мнению Pattnayak(а), создавать проблему выбора. Оральность, а следовательно, грамотность, не имеет в традиции Индии таких сильных негативных коннотаций, как в традиции Европы. Оральность не означает в Индии однозначного невежества, а вторичная грамотность не связывается с недостаточной образованностью. Так возникает определенный парадокс: сила устной традиции, благодаря которой, как кажется, стал возможен отпор английской колонизации, опиравшейся на посредничество письма, некоторым образом ослабила индийское сообщество ввиду экспансии американской телевизионной культуры. Доминирование письма можно противопоставить традиции речи; доминирование телевидения оказывается практически неуравновешенным альтернативными семиотическими практиками, более того, оно легко вписывается в традиционные реестры приписывания значений. Исключительная популярность кино в культуре Индии, кино отечественного производства, возможно, становится способом противостояния культуры Династии. Посредничество кинофильма, находящегося в тесной связи с экспансивной телевизионной культурой (несмотря на онтологическую разность между природой кино- и телеобраза), нередко трактуется как значительное в семиотическом смысле [6], оба этих посредника вступают в достаточно «интимные» отношения с традиционной оральной культурой, образуя взаимосвязанные познавательные конгломераты, которые, как считает Pattnayak, не настолько своеобразны, чтобы быть противопоставленными американизированной телевизионной культуре. 

    Медиа, как на это указывают многие исследователи, не становятся областью однозначного культурного доминирования, жесткого навязывания значений. Их активность всегда вписывается в контекст определенной локальной культуры. Во многих ситуациях, на это обращает наше внимание John Fiske, телевизионная культура сама оказывается сферой сопротивления доминирующей культуре. Это становится возможным потому, что здесь мы имеем дело с чем-то большим, нежели с дуализмом «экономики производства» и «экономики потребления», навязывания и отрицания определенных значений. Последнее, очевидно, имеет место и производит определенное впечатление тогда, когда «потребитель» активно конструируется, «вызывается к жизни» маркетинговыми стратегиями, колонизирующими потребности конкретных групп. Кроме «экономики производства» и «экономики потребления» необыкновенно важную роль, по мнению Fiske, играет отличная от них «экономика культуры», в которой потребитель выступает продуцентом значений. В этом отношении культурный текст не столько носитель значений, сколько провокатор их создания [7]. Это означает, что телезритель может участвовать в игре значений, практике создания собственных смыслов, взаимодействуя со значениями, навязываемыми телесообщениями. В области «культурной экономики», в варианте исследований Attallah(a), представленных нами выше, Школа оказывается (вопреки тому, что утверждает Франкфуртская школа) не столько централизованным посредником сообщений, отсылаемых различным группам потребителей (такой образ возникает, когда мы смотрим на телевидение из перспективы продуцента, реального или идеального, реконструированного как тип в критике идеологии), сколько децентрализованным, креативным и демократичным посредником. Игра с текстом, провоцированная спектаклем популярной культуры, может иметь аккредитирующий, освобождающий характер даже тогда, когда фантазия смешивается с реальностью, когда имеет место «бегство от реальности». Парадоксально, но наиболее открытый характер в этом случае имеет участие в формализованных спектаклях. Программы, адресованные широким группам потребителей (типа Династии Dallas(a) и мыльных опер), должны конструироваться некоторым образом «неконтекстуально», игнорируя элементы различий, производные от социальных особенностей. Вместо различных политических событий, оригинальных взглядов или ясно определенных идеологий должны быть выставлены стереотипы и банальные жизненные ситуации. Благодаря этому мыльные оперы парадоксально сталкиваются с текстами высокой культуры, приобретают открытый характер, нуждающийся в индивидуальной интерпретации, и легко поддаются различным прочтениям. В то время как программы, созданные с мыслью о конкретных группах зрителей, или более амбициозно – «политически заточенные», активизируют определенные интерпретации, включенные в определенный контекст и оказываются способными к сильному навязыванию значений. Это выглядит достаточно парадоксально с учетом сопротивления культурных элит мыльным операм…

    Идеи Fiske косвенно подтверждает Ien Ang. В ее интерпретации «глобальных спектаклей» (Ang приводит примеры репортажей CNN с театра военных действий в Персидском заливе, названных медиа «первой салонной войной») разграничены аспекты глобализации и универсализации медиа. Глобальные медиа, глобальные сообщения ни в коей мере, в свете ее исследований, не означают универсализации значений. Голландские студенты, например, просматривая передачи CNN с зоны Персидского Залива, выражали равнодушие и утомление, отмечая, что это не «их» война. Как и многие авторы, Ang указывает на имеющую место в перцепции гибридизацию значений. Она обнаруживает себя как в транслируемых текстах, так и в локальных нарративах и интерпретационных традициях. Значения глобальной культуры «при-писаны», реинтерпретированы локально-культурным контекстом. Измерения «глобальный» и «локальный» не диаметрально противоположны (и в этом обнаруживается согласие Ang и традиции постколониальных исследований). Глобализм и локальность взаимопроникают, создают гибриды значений, характерные для культуры постмодерна. Как к тому же заметила Ang, то, что на Западе принято считать «изобретением» постмодернизма, существовало и ранее, в другие времена было повседневной пищей колонизованных и периферийных народов, обыденным ощущением культурного эклектизма и стоящей за ним гибридизации идентичности не как вызова новой эстетики, а как жизненного условия: их культура могла выжить исключительно в контексте доминирующей культуры, и если имела возможность развития, то главным образом путем творческой адаптации образцов той культуры, конструктивно и гибко их гибридизируя» [8].

    «Интермедиальные» отношения между различными типами культурного опосредования представлены Ang примером племени аборигенов Walpiri, которое много лет подвергалось попыткам навязывания ему культуры письма. Сопротивление, выраженное в категориях защиты автономии (а казус Warlpiri может быть понят именно так, поскольку колонизация шла главным образом через письмо), оральная культура, опирающаяся на иконические средства, была хорошо защищена от вторжения чуждой письменной культуры. Однако сегодня эта же самая группа не сопротивляется наводнению телевизионной культуры, более чуждой, как кажется, и более экспансивной. Ang замечает в этом контексте, что в процессе коммуникации и трансмиссии культуры акт выбора потребителем предмета имеет существенное значение (добавим: даже если это выбор между разными формами подчинения доминирующей культуре). Очевидно, что некоторые ее формы могут быть более «враждебными», чем иные, а некоторые, несмотря на идентичную дистанцию, несмотря на обремененность печатью чуждости, не несут в себе угрозы действующим видам репрезентации. Такое слияние обстоятельств имеет место в случае «инвазии» телевидения и видео. Ang пишет: 

    Визуальная [культура] может быть в значительной степени близка традиционной культуре Walpiri […][[хотя бы] только потому, что позволяет в интерпретации апеллировать к действию, которое у аборигенов Walpiri базируется на графической системе репрезентации [9].

Ang подтверждает вывод Pattnayak(а) о глубокой связи между реестрами традиционной устной культуры и познавательным аппаратом телевидения. 

Заметим: каждая форма культурного посредничества требует интерпретации. Ее каноны переносятся вместе с определенным текстом, формируясь благодаря людской склонности к переиначиванию и перемещению значений, их приспособлению самым непредвиденным образом. Интересный анализ подобных перемещений и взаимозависимостей реестров визуальной и оральной культуры содержится в тексте Mary Ellen Brown и Lind(ы) Barwick.

   Brown и Barwick интересуются феноменом телевизионного сериала: известной мыльной оперы, которой, как они пишут, приписывается сила лоботомии подневольных зрителей, превращения их в овощи, неспособные нажать выключатель телевизора [10]. Это обвинение знакомо феминистски ориентированным авторам: оно согласуется с теми нареканиями, которые патриархальная культура отсылает нетелевизионной, женской «пустой болтовне». Такие обвинения необыкновенно сильно укоренены в культурной традиции Запада и санкционированы даже авторитетом религии. В письме св. Павла к Тимотею содержится такое упоминание:

Когда доберешься до Македонии, прошу тебя задержаться в Эфесе и сказать там людям, чтобы не учили иначе, чем мы. И не занимались баснями и бесконечными разговорами [подчеркнуто мной (Szkudliarek)], которые вызывают споры, а не служат божьему делу и вере [11].

   Басня, сказание, истории рода и генеалогии – непристойные нарративы, и более того – угроза для спасения. Они разрушают логоцентризм, воплощенный в сакральном тексте. Письменный дискурс, который претендует на воплощение «истинного Слова», трактует высказывание как вторичное по отношению к понятию, оправдывая только такое употребление языка, которое направлено на божественные цели. Немотивированный разговор, множащиеся вопросы, рассуждения и связанные с ними теории языка не могут теперь выступать основанием официального догмата [12].

   Сериал с этой точки зрения принадлежит к такому типу досужих разговоров. Его нарратив угрожает «истинному» знанию, легальной культуре и рациональности. Герои сериала говорят о себе, говорят вместе, говорят, чтобы «выболтать», бесконечно сплетничая и противореча самим себе. Ничего завершенного из этого не следует. Зритель сериала прислушивается к этой болтовне так, как прислушивался бы к разговору родственников. Часто его позиция слушателя обладает определенной привилегией – он слышит и видит вещи, которые не слышны и не видимы героям фильма. Все это происходит в атмосфере близости, так, как если бы зритель допускался бы к участию в чьей-то интимной жизни, иногда более свободно, чем те, кто в «ящике». Существенно и то, что повесть сериала не имеет конца. Она построена так, чтобы не завершаться, чтобы всегда оставалась возможность продолжения.

    Этот тип нарратива совершенно вписывается в структуру оральной женской культуры. Это та культура, характерной чертой которой является не только оральность, но прежде всего подчиненность патриархальной культуре, для которой «так, значит так», а язык способен эту позицию сохранять, диктовать решение и форму рассуждения. В сериале женщины обычно разговаривают между собой. Этот разговор происходит в изолированном от мужчин месте: кухне, спальне,  квартире соседки в момент отсутствия мужей. Каждый язык не избавлен от доминирования, но он содержит в себе и элементы сопротивления. Основной языковой стратегией является сплетня – необыкновенно эффективная защита от дискурсивной власти мужчин. Сериал имеет структуру сплетни. Он открыт для новой информации (и даже для сенсаций), в равной мере оперируя действиями включения и исключения. Сплетничать можно среди «своих», поэтому просмотр сериалов становится актом присоединения к определенному сообществу [13].

    Причем присоединения не фиктивного: зрители определенных сериалов переносят идущие в них разговоры в реальный мир, комментируя и развивая их, рассуждая о последствиях, родственных связях и родословных героинь. 

    Я уже говорил об идее Ien Ang, которая утверждала, что эффективность телепрограмм связана с удовольствием потребителя. Удовольствие от просмотра сериалов является немаловажным в деле утверждения женского дискурса, узаконивания его присутствия и придания ему статуса легальной культуры. Разумеется, что в определенных границах: ранее – в границах маргинализированного пространства женского дискурса (не допускавшего женщин к институтам науки и политики, заточающего их в спальнях и кухнях), сегодня – путем маргинализации его времени. Значительная часть сериала транслируется в послеобеденное время, когда дети в школе, мужчины на работе, а женщины могут культивировать свои версии разговора, не мешая отцам и мужьям. Этот тип нарратива в своей сущности оппозиционен доминирующему языку, охраняющему догмат. Достаточно сказать, что в женском нарративе истина рождается в разговоре, поскольку нет никаких заранее установленных значений, предваряющих беседу и никакая истина не конечна: всегда может быть добавлено нечто, что ей противоречит. Эти черты оральной культуры делали ее чрезвычайно неудобной для колонизации и, наверное, поэтому к ней применялась стратегия резервации, жестко определявшая границы ее легальности.

    В этой реконструкции мы можем увидеть известную, фукианскую по сути, концепцию власти дискурса. Она не действует на базе дискриминационной силы, ограничивающей в экспрессии человеческой субъективности ее якобы аутентичное, «пред-дискурсивное» я. Ибо субъектность в этой философско-методологической конвенции является актом и продуктом артикуляции, экспрессией определенного языка, конструктом как сознательной, так и неосознаваемой его части. Язык – социально сконструированный код означения – имеет над нами определенную власть и в традиционном смысле: ограничивает нас, навязывает категории восприятия мира, но одновременно сам язык содержит в себе возможность дистанцирования от собственных конструкций [14]. Конвенция мыльной оперы, созданной как исходная и в принципе безопасная стратегия продажи чистящих средств определенной группе потребителей, а потому использующая свойственные этой группе практики коммуникации, оскорбительна для женщин, так как приписывает им как неравноправной группе конкретный способ мышления, восприятия мира, артикуляции себя.     Однако одновременно эта конвенция парадоксально узаконивает «низкие» реестры женской культуры (низкие, так как характерны для культур доминируемых, спасающихся от поглощения с помощью средств, гарантирующих нелогичность или принципиальную непредсказуемость, препятствующую тотальному поглощению доминирующим дискурсом) и оказывается эмансипативной практикой реконструкции мира. Brown и Barwick в этом эмансипативном эффекте видят причины популярности мыльных опер. Одновременно они подмечают, что просмотру этого типа телепродукции женщинами, особенно высших социальных страт, часто сопутствует чувство вины. За что? Видимо, за предательство собственного класса; как профессионалы они принадлежат доминирующему культурному порядку и пользуются нарративными стратегиями, обеспечивающими господство над реальностью. Удовольствие от просмотра, удовольствие от участия в разговоре, обеспечивающего эмансипацию их женственности, сконструированную доминирующей культурой, является, однако, сильнее чувства вины. Разговор продолжается, а его тривиальность придает ему только силу [15]. 

  Оральность в сообществах (постсовременных) оказалась трансформированной, а в связи с развитием телевидения стала (буквально) и многоцветной. В то же время и в чем-то отличной от тех форм, которые знала история. Смена доминирующих коммуникативных технологий привела не только к ренессансу оральности, но и к смещениям в ее функционировании. С одной стороны, оральность оказалась «технологизированной», подчиненной электронному предписанию, получила, так сказать, порцию виртуального адреналина. С другой стороны, сам выход оральных практик в режим функционирования, подверженного широкой дистрибуции, технологической (а потому и постсовременной) культуре, привел к смещению межкультурных связей во власти дискурса. Обреченная на маргинальность бюрократической властью письма, оральность обнаружила в электронной культуре легальную форму посредничества (популярную, а значит – вторично маргинализованную). Изучение технократического использования потенциала оральности для нужд политической пропаганды и рекламы обнаруживает преобразования, которые изменили сам порядок доминирования, целую сеть связей между культурой письма (еще недавно достаточно высокую) и культурой речи (еще недавно простонародную, низкую). Усиленная визуальностью, новая оральность становится (в количественном смысле) просто доминирующим посредником современной культуры. Мы уже не учимся говорить, рассказывать, сплетничать, создавать альтернативные реальности, существующие только в момент разговора и распадающиеся при каждой смене партнера. Мы уже не стыдимся принадлежности к культурному меньшинству и даже гордимся ею; и недалеко то время, когда, как это описывает в связи с культурой Индии Pattnayak, вторичная оральность, грамотность станет вопросом выбора. Уже сегодня мы не учим азы коммуникации: жесты, язык тела, аббревиатуры, формы научной презентации, мы имеем дело с «усиленным» словом, процессом облагораживания, а не с профанацией орально-визуальной репрезентации. Мы даже учимся правилам новой презентации на специальных курсах. Даже во времена однозначного доминирования письма нам не удавалось полностью отказаться от жестов, рассказов и рисунков (комикс совсем недавно считался оглупляющим), во времена же электронной культуры мультимедийная презентация (сильное слово, да?), в которой слово редуцировано к роли протеза, средства вспоможения образу, звуку, и это является доказательством технологического мастерства в области языка тела (body language – английский термин, обозначающий жестикуляцию), свидетельством работы на высоком уровне.

   Смещение рангов образа и речи ведет к изменению положения ранга и характера письма. Письмо не исчезнет из перечня нашего репертуара контактов с миром, но и не вернется на ранее занимаемое место, несмотря на ностальгические проекты консервативной педагогики. Кроме этого сменился «великий Иной» письма – нарративный открытый произносимый текст, изменился и его посредник. Сегодня письмо все меньше связано с печатью. Оно появляется и исчезает на экране, оно написано, прочтено без посредничества бумаги. Страница, пачка, скоросшиватель, книжка, ластик, карандаш, шрифт знакомы нам чаще всего как метафоры иконы на экране компьютерного редактора текста. Письмо, созданное в электронной почте, живет только на экране компьютера, не испытывая твердости и терпения бумаги. Нашему электронному письму незнакомо терпение. Оно поспешно, одноразово, сиюминутно, часто лишено конкретного адресата (например, посланное группе адресатов), а иногда и без определенного автора (мы имеем возможность вообразить себе любую идентичность, которую невозможно удостоверить, представить себя мужчиной или женщиной, безработным или домохозяйкой). То же происходит со ставшим привычным электронным чтением («Кто сегодня читает толстые книжки?» – спрашивала меня одна знакомая, интересуясь моими успехами в работе над этим текстом, возникающим на ее глазах на экране). 

Впечатляющим достижением электронного письма является гипертекст. Он становится парадигматической формой современной культуры письма, отсылающей нас к известным элементарным компетенциям чтения и письма (мы обязаны знать алфавит), но выходящей далеко за их познавательный аппарат. 

   Гипертекст – такой же органический принцип, как и обнаруженный в 15 веке алфавитный порядок или платоновский диалог,

– пишет Ann F. Bevilacqua [16]. Идея гипертекста, появившаяся под этим названием в 60-е годы, не столь уж революционна, поскольку, как пишет упомянутый выше автор, она издавна была знакома библиотекарям:

В самом деле, мы всегда обращались к идее гипертекста: энциклопедиям, каталогам карт, индексам цитирования, разного рода резюме – всему тому, что создавало ранее невиданную сеть знания. Как библиотекари мы хорошо знакомы с такой его организацией. В принципе эта сеть является основанием нашего способа предъявления другим людям библиотечной системы  [17].

   Сущность гипертекста – множественность, бесконечность и динамичный характер связей единиц знания: понятий, цитат, изображений, теорий, то есть всего, что может каким-то образом быть связанным с читаемым текстом. Пользователь может в каждый момент «перескочить» к связанному с данным текстом моменту и начать чтение новой единицы, от которой бесконечно путешествовать дальше. Гипертекст – «идеальная энциклопедия», особенно в том смысле, что дословность реализации, кажется, уничтожает ее ключевую идею: это не книга и, следовательно, не может привести (и никогда не приведет) ни к какому окончательному знанию. Для этого он слишком изменчив и динамичен  [18]. Молниеносное развитие компьютерных технологий (еще в 80-е годы развитие гипертекстовых технологий описывалось как «экспериментальное»!) привело к превращению гипертекста в гипермедиа (в текстовом документе обнаруживаются связи не только с другими текстами, но и с фильмами, фотографиями, звукозаписями, нотными записями, фотокопиями документов и пр. – цифровые технологии располагают идентичной формой записи и могут легко обеспечивать необходимые связи), к тому же эти технологии реализуются уже не только на огромных стационарных, но и на переносных и домашних компьютерах. Гипертекст настолько широко распространен, насколько повседневен (каждый выход в Internet функционирует в формате гипертекста, не говоря уже о банальных системах помощи MS Windows), и настало время для постановки вопроса о культурных следствиях новой технологии письма. Уже в пионерскую эпоху – в восьмидесятые годы – было замечено, что использование гипертекста изменило наше восприятие знания и смысла. Тогда предсказывали:

Со временем, по мере развития оборудования, гипертекст реально изменит наш способ мышления, быть может, нам придется учиться нелинейному чтению, чувству «исчезновения в тексте» как проблемы [читателя]. Быть может, исчезнет также убеждение в том, что можно «закончить» читать книгу  [19].

Кроме отмеченного эффекта «незавершенности текста» сегодня описывается и его детерриторизация, разрыв связи текста с определенным местом в пространстве. Отдельные фрагменты складываются в читаемый текст, например, в течение получаса можно побывать на нескольких компьютерах, отдаленных друг от друга на тысячи километров. Современные операционные системы интегрируют домашний или служебный компьютер с Internet, позволяя пользователям даже не замечать, когда они используют диск своего компьютера, а когда – возможности каталога Библиотеки Конгресса США: связь с библиотекой может быть установлена как фоновая, как результат поиска какой-нибудь ссылки… Упомянутая выше «потерянность в тексте» может быстро стать историей, но не потому, что мы будем лучше осознавать себя, а потому, что это станет неважным. Это, возможно, имеет еще более глубокие следствия, так как гипертекстовая сеть разрушает традиционную связь между текстом и автором:

Гипертекст не является чем-то закрытым, но открытой тканью гетерогенных следов и ассоциаций, которые подлежат бесконечной ревизии и дополнению. Структура гипертекста нестабильна, она постоянно смещается и движется. [Обычная для книги] взаимная игра поверхности и глубины уступает место постоянному смещению поверхности, что само по себе искусственно. Разветвления множатся, страницы указаний умножаются, окна открываются в других окнах, а экраны высвечивают другие экраны во взаимных рассеиваниях, которые скорее расширяют, чем интегрируют [значения]. В сети исчезает иерархия, в ней верх и середина, гора и дол теряют организующий смысл. Все и везде превращается в средство. […] Сеть обща, но каждый двигается в ней своим путем. Никакой гипертекст не является произведением одного автора, который мог бы выступить его архитектором или источником. Наоборот, в сети гипертекста всякое авторство является соавторством и всякая продукция – продукт кооперации  [20].

   Никто из читателей не читает один и тот же текст, не читает его в той же очередности и в том же самом контексте: значение формируется исключительно интерактивным образом. Так же, как и в разговоре, женских междусобойчиках и телесериалах. Это достаточно неординарное следствие с учетом того, что гипертекст не слишком приживается в науке и образовании. Что будет с «книжной» версией истины, понятой как адекватная репрезентация объективной реальности, в то время когда сама реальность, как утверждает Bodrillard, в случае телевизионной революции, «превратилась в репрезентацию», сама стала репрезентацией? 

   Гипертекст не является единственным средством для эффективного перемещения в мире информации, он выступает, как указывалось выше, принципом организации знания, требующим специфической компетенции читателя (вне обычной грамотности) и одновременно эти компетенции создающим. Не всегда достаточно эффективным. Мы не всегда справляемся с этой формой текстуальности. Отмечаются, например, трудности с селекцией информации (не можем одновременно использовать различные команды, стремимся производить селекцию информации в том направлении, в котором должно следовать наше чтение), с сохранением первоначального намерения чтения: ежемоментно натыкаемся на тропинки, которые кажутся нам не менее (если не более) интересными, чем те, которые планировали изучить. В итоге возникает ощущение информационного пресыщения: количество ссылок, сетевых отношений так обширно, что мы не в состоянии объять их своим мышлением. Мы скользим по поверхности (принято говорить о серфинге в Internet – технике скольжения по поверхности воды), плывем в потоках информации в поисках неизвестно чего, того, что дольше удержит наше внимание, а умение открытия новых мест стало навигационным умением. Все эти метафоры взяты из обыденного языка пользователей Internet, используемого в именованиях товаров сетевого программирования, и они действительно хорошо показывают те преобразования, которым подверглась современная метафора смысла под влиянием Internet. Заметим, что это пространственная, географическая метафора, а не историческая. В поиске «базовых значений» и источников мы читаем не «вглубь», а «вширь», подыскивая то, что нам сейчас необходимо. До каких пор? Обычно до исчерпания интереса к тому, что нам виделось за горизонтом. До ситуативного оформления собственного высказывания.

   Культурное понимание электронного текста характерным способом исслeдует Anthony G. Rud, сопоставляя мнения двух авторов: Svena Birkertsa (библиотекаря в прошлом) и Nicolasa Negroponte (который в своей книжке декларирует, что как дислектик он сам «никогда не любил читать и писать» [21]. Первый из них достаточно скептичен в отношении электронного текста, второй – его энтузиаст. Birkerts трактует опыт чтения как индивидуальную встречу с автором, идеалом для него служит «божественное чтение» монаха, общающегося со Святой Книгой. Чтение в этом подходе является не столько процессом поиска информации, сколько переживанием уникального созерцания, встречей с собой посредством текста определенного автора. Характерно здесь то, что аргументы Birkerts(а) сообразуются с эстетической, физической преемственностью книги, ее запахом, температурой и фактурой. Чтение текста с экрана, даже того же самого текста, никогда не станет тем переживанием, которое вызывает чтение книги. Birkerts указывает на несколько существенных измерений происходящей деградации:

– эрозия языка: мы пользуемся все чаще чем-то таким, что Birkerts называет «языковым полуфабрикатом», а более тонкие формы языка – парадокс, ирония, двузначность – вытесняются под давлением требований быстрой и простой коммуникации на периферию культуры;

– уплощение перспективы: в гипертекстовых базах данных исчезают контекст и исторический порядок, исчезает историческая связь событий, всякая информация равно доступна и избавлена культурного контекста;

– редукция приватности, индивидуального субъекта: приватность исчезает разом с разрушением уникальности чтения, мы становимся частью системы бессмысленного содержания.

   Как заметил Rud, эти замечания существенны для того, кто… не использует новых коммуникативных технологий. Birkerts остается верным традиционному чтению и традиционной технологии письма. Совершенно иной образ электронного текста присутствует в книге его систематического пользователя N. Negropont(а). Для Negropont(а) ключевая оппозиция возникает между «атомами» –  конструктивными элементами мира традиции – и «битами», являющимися «кирпичиками» современности. Материальность атома требует определенной и немалой силы для его смещения, биты же могут, как единицы информации, двигаться со скоростью света и сосуществовать. Нематериальность информации позволяет разрешить неразрешимую дилемму культуры – конфликт между «широтой» и «глубиной» понимания. Энциклопедия – широка, монография – глубока: гипертекст может соединить эти измерения, поскольку от читателя зависит то, как он будет читать текст: «лениво», подчиняясь тропам монографии, или сконцентрируется на контекстах и ассоциациях, абстрагируясь от логики отдельных выводов, или неоднократно будет возвращаться к одним и тем же местам, смакуя то одно, то другое. Впервые в истории медиа конструкция текста (или, скорее, инстанция его носителя, свидетельствующая о физическом статусе и значении последнего) не мешает способу чтения. Очевидно, что нерешенной остается проблема редукции информационного измерения, однако для ее решения новые технологии используют описанный Negropont(ом) процесс трансляции (narrowcasting) [22] – программу Internet, обслуживающую интересы пользователя, которая составляет статистику наиболее часто употребляемой информации и затем приспосабливает компьютерное управление к его требованиям.

   В каком направлении будет изменяться «дижитализированный» мир? Negropont выделил четыре изменяющихся процесса: децентрация (расширение, а не концентрация) авторитета, являющаяся следствием глобализации, а вместе с ней возникающая гармонизация межличностных отношений и, по причине общедоступности информации, – эмансипация (дословно empowerment, или создание условий для реализации позитивной свободы «к»). Это одновременно и технолого-политическая утопия о большом потенциале образования. Но что с упреками Birkerts(а), что с атрофией приватности? Anthony Rud в духе конструктивизма видит необходимость в соединении двух типов воззрений на феномен письма. Насколько образовательный потенциал гипертекста бесспорен (доступ ко всякой информации в течение нескольких секунд, не снившийся энциклопедистам, творцам обывательского мифа публичного просвещения), настолько же креативный потенциал индивидуального уникального чтения не может быть утрачен. С этой целью мы должны в институтах образования культивировать приватность. Кто знает, не потребует ли это более значительной революции, чем та, которую вызвала цифровая технология…

В заключение еще один тезис о «смерти книги». Как нам сообщает «Time», сегодня идут исследования «электронной книги». Конструкторы компьютеров увлечены этой книгой как необычайно удобным способом организации информации. Предмет их восхищения – одновременный доступ ко многим страницам одновременно. Компьютер имеет только один экран, следовательно, чтобы видеть информацию на другой странице, нам нужно текст «проматывать» – в этом заключается парадоксальная линейность нелинейной технологии. Neil Gershenfeld сказал об этом следующим образом:

   Техническая характеристика книги намного выше компьютера во многих отношениях. […] Она работоспособна, мгновенно оживляется, вся ее память доступна, а изображение контрастно. Если бы она появилась до лэптопа, мы бы считали ее выдающимся открытием [23].

В недалеком будущем мы можем надеяться увидеть компьютер в книжном обличье. Ключом к реализации этого проекта является технология бумаги, обладающей памятью: текст тогда будет «загружаться» и «убираться» по мере необходимости – один и тот же экземпляр книги будет содержать, например, баллады и романсы Мицкевича, а через некоторое время уже служить нам в качестве поваренной книги…

   Все, стало быть, подлежит изменению, и даже книга не может умереть спокойно. В общем, разработки современных технологий означают также и смерть компьютера; вместо мощного и многофункционального устройства на нашем столе мы будем  иметь вокруг себя сеть «мыслящих вещей». Одна из групп, работающих над новыми технологиями, неслучайно называется Things that Think (Думающие вещички). В сфере технического планирования изучается, например, трансмиссия данных (хотя бы адреса и телефона) между собеседниками, когда человеческое тело создает электромагнитное поле, которое может быть носителем программной информации: процессор, размещенный, скажем, в подошве ботинка (во время ходьбы заряжается батарея), может эту информацию запечатлевать и помещать на магнитных носителях… Могут появиться документы, запоминающие тех, кто их брал, и ящики с памятью, способные нам сообщить о том, кто взял пассатижи. R. Usner пишет, что: 

[…] обычные вещи смогут понимать друг друга, размышлять и выполнять задания без вмешательства человека.

Цитированный ранее N. Gershenfeld говорит:

Дом будущего не имеет ничего общего с местом, наполненным кнопками и клавиатурами. Это будет среда, в которой окружающие нас предметы будут обладать сознанием [24].

Вероятно, все это приведет к смене метафор, которые мы используем для описания человечества…

 

МЕДИА, ДИСТАНЦИЯ  И  ОБРАЗОВАНИЕ

 

   В представленных ранее разделах нарисован достаточно сложный образ отношений медиа и социального мира. Это в значительной степени связано с различием использованных методологических подходов в теоретических концепциях и исследованиях. С одной стороны, указывается на социально-политические условия развития аудиовизуальных медиа, делающих их зависимыми от социальной системы, а с другой, многие исследования указывают на своеобразную автономию популярной культуры, в которой обнаруживают свою связанность содержания сообщения и семиотическая конвенция. В третьем отношении, конвенция объемлет исследования процесса активного конструирования значений в ходе потребления популярной культуры. Этот подход, в свою очередь, исключает какой бы то ни было «твердый» детерминизм, социологически или структуралистски (семиотически) обусловленный. Все эти измерения согласуются, до определенного предела, с конвенцией постструктуралистских исследований отношений знания/власти и власти/удовольствия, в которых социальные дискурсы находятся в постоянном движении, бесконечной циркуляции между реестрами текста, субъектным знанием, политикой и микронарративами, сконструированными в разнообразных социальных отношениях. И именно в этом направлении, близком к традиции британских культурных штудий, с наибольшей полнотой, как считает и утверждает Збышко Мелосик, проявляется образовательный характер популярной культуры. Его педагогичность особенно выражается в соединении дискурсивного конструирования субъекта и субъектной аутокреации, процессов идеологического конструирования социальности и социальной борьбы за самоопределение, а также политики, психологии и культуры. 

Такая характеристика отношений между культурой современных медиа, индивидуальностью и политикой оправдывается множеством научных подходов и многократностью «переходов» анализа представленных здесь рассуждений. Мы смогли, прежде всего, увидеть «детерминистский» портрет медиальной реальности и поднять вопрос о ее унифицирующем гегемонизирующем политическом воздействии. Эта проблема в равной мере проявилась как в теоретическом анализе (например, в очерке «политической истории» американского телевидения), так и в наших собственных исследованиях политики репрезентации информационного блока I телепрограммы польского телевидения. Как считают многие исследователи, современные медиа выполняют фундаментальную роль в процессе конструирования общего мира: в национальном масштабе, считают David Morley и Kevin Robins, это происходило в восьмидесятые годы, на глобальном же уровне это развивалось на изломе 80-х – 90-х годов. По мнению этих авторов, глобализация медиа, в которой действия государства в значительной степени ограничили активную информационную политику, вызвала кризис идентичности современной Европы (они имеют в виду Западную Европу, что им представляется на удивление «очевидным»). В процессе глобализации большой успех имел прогресс спутниковых технологий, изменивший стоимость трансмиссии в масштабе планеты, в результате чего изменились технологии таких мировых (почти «космических») операторов как CNN и MTV. Большое значение имела политика «дерегуляции» (приватизация и передача государством публичных функций), проводимая консервативным правительством Великобритании и США, поддержанная надгосударственными организациями типа GATT [25]. Кроме этого в более поздних исследованиях появились данные об анализе телесообщений, абстрагирующихся от социологического и политического контекста. Телевизионная программа (безотносительно к тому, кто и в каких целях ее производит) представляет своеобразную структуру, связанную с самой природой медиа, когда их важнейшей функцией становится привлечение внимания зрителя. Эта мелочь необходима для того, чтобы значимым образом в равной мере влиять не только на подбор материалов, но и на приспособление к этому продукту техники монтажа. Чрезмерная склонность к сенсации и крикливым заставкам оказывается неучитываемым измерением функционирования телевидения, независимым от исполняемой политической функции. Наконец, на примере феминистского анализа сериалов мы имели возможность присмотреться к сложному процессу продуцирования значений в подборе программ, связанному с тем, что John Fiske назвал «культурной экономикой» (отличной от «экономики производителя» и «экономики потребителя»), когда «потребитель» программы становится «продуцентом» ее значений, часто находясь в оппозиции тому, что ему предлагают.

   Эти исследовательские перспективы создают достаточно сложный образ современных визуальных медиа. Гегемония политических диспонентов медиа переплетается здесь со структуралистским обусловливанием семантики сообщения и культурным (а затем макро- и микрополитическим) контекстом отбора. Этот образ неясен, противоречив и не позволят делать однозначные выводы для школьного употребления. Несколько проблем вырисовываются в этом случае достаточно выразительно. Связаны они, во-первых, с проблемой конструкции современного мира. Электронные медиа конкурируют здесь с институтом школы, которому раньше в данном отношении принадлежало исключительное право. Такая ситуация вызывает необходимость переопределения основной функции массового образования. Во-вторых, они касаются вопросов медиальности самой школы. Школа, как я писал ранее, очень сильно связана с культурой письма и менее всего, однако, ее «репрезентативность» сообразуется с «мультимедиа». Все еще бытуют в ней оральные компетенции (элементы риторики) и только появляются компетенции, свойственные глобальному сообществу (в значительной мере – визуальному) электронной информации. В рамках этой «школьной мультимедиальности» можно в ближайшее время надеяться на существенную трансформацию пропорции. В-третьих, это измерение представляется мне особенно значительным, можно даже соблазниться определением пространства медиации, которое школа будет удерживать между индивидами/группами и современной медиакультурой.      Это было бы «медиацией в процессе медиации», медиацией «второго уровня», что является характерной чертой школы вообще (в рамках культуры письма школа исполняла такую функцию, вводя собственные интерпретативные коды между читателем и «медиумом текста»). Медиация приводит, как правило, к какому-нибудь согласованию положений, унификации пространства контакта: медиа, однако, являются посредниками, медиация же приобретает в этом случае дистанцирующее измерение. Не скрою, что моя инклинация (склонность) к трактовке образования как практики критического мышления ведет к тому, что именно перспектива дистанции мне лично наиболее интересна. Перейдем теперь к описанию очерченных здесь измерений медиального образования.

 

МЕДИА,  ШКОЛА  И  КОНСТРУКЦИЯ  СОЦИАЛЬНОГО  МИРА

 

   Если медиа хоть в какой-то степени создают социальную реальность, социальную и индивидуальную идентичность (в масштабах государства или планеты), то для образования из этого вытекают необыкновенно существенные следствия. Они могут быть рассмотрены в двух планах. Создание общего мира предполагает определенного рода информационное взаимодействие (общее чтение, знание, несущее с собой легитимацию для определенной практики власти, разделяемые взгляды и т.п.), а также необходимость формирования определенного типа дисциплины, механизма контроля поведения индивида таким образом, чтобы оно не противоречило «логике общности». Сегодня в обоих этих планах социальной конструкции происходят достаточно глубокие изменения. Изменению подвергается, прежде всего, технология производства социальной идентичности, создания коллективной памяти, что, в свою очередь, влечет глубокие изменения в конструкции субъекта. Как считает P. Connerton, коллективная память в «доэлектронных» сообществах была связана с «вотелеснением», инкорпорацией (на что указывают исследования М. Фуко, касающиеся дисциплинарного конструирования тела), однако со сменой технологии коммуникации она подлежит «записыванию» инскрипции в сознании субъекта [26]. Дисциплина замещается семиотикой, тело субъекта некоторым образом теряет «педагогическую материальность»: его реальная физичность, ранее детально дисциплинируемая и нормализуемая «телесным обучением», становится знаком среди знаков, а стилистическая креация обнаруживает себя как показатель индивидуальности, симулирующий самого себя [27]. Интересно то, что школа как институт лишь в  незначительной степени отреагировала на фундаментальные изменения практик создания общего мира. Наступило определенное ослабление дисциплины, делегализовавшее телесное наказание, школьные территории стали менее закрытыми, однако множество школьных ритуалов, инкорпорирующих жизнь, реализуются без помех. Особенно это заметно на площадках, управляемых консервативными воспитательными идеалами типа школьных мундиров, призывающих к строгой формовке тела и другим подобным мероприятиям, активно действовавшим в начале эпохи нового времени. Подробный анализ этих ритуалов мы находим в книге Petera McLarena  [28]. Неизменность школьных ритуалов инкорпорации заставляет задуматься об их принципиальной необязательности: сообщество, оплетенное телекоммуникационной сетью, конструирует свой общий мир либо без участия этих практик в сфере знаков и значений, транслируемых «виртуально», минуя физичность тела (тело обнаруживается в сообщениях, как мы видели на примере анализа теленовостей и реклам в виде адресата страхов и удовольствий), либо учреждает к жизни новые, опосредованные популярной культурой практики дисциплинирования тела, совершенно отличные от тех, которые господствуют в школах  [29]. Реклама и мода, особенно мода субкультуры, оказывает на своих «подданных» значительно большее давление, чем традиционные школьные императивы и запреты [30]. Это создает удивительную ситуацию двойной гомогенизации, двойного социального давления, дуализации мира. Современные сообщества, как бы не доверяя своим новым машинериям, на всякий случай сохраняют под паром старые локомотивы национальной идентичности, на случай, так сказать, электрической аварии, или, что более правдоподобно, –  дисциплинарная машина XIX века сохраняется для тех, кто не использует новые технологии: мигрантов, калек, невменяемых, привязанных к одному месту, неспособных к получению удовольствия от потребительских игр (регуляции) в автокреации. Двойная регуляция тела – посредством дисциплинирования и посредством удовольствия – имела бы в этом случае очевидный классовый аспект  [31].

    В скором будущем стоит надеяться (в той мере, в какой институт школы окажется связанным с внешкольной социальной жизнью, бесконечно репродуцирующей свою «институциональность») на изменение образовательных практик, обусловленных трансформациями социальной медиакоммуникации, а также навязываемыми практиками создания сообщества. Это изменение будет, несомненно, многомерно и появление традиционно понятых программ медиаобразования – лишь одно из его поверхностных проявлений. Педагоги и сообщество в целом должны ответить на вопрос о смысле существования школы в социуме, который способен реализовывать ее функции без нее за ее стенами. Благодаря аттрактивности визуального сообщения школа может быть легко избавлена от своей познавательной функции в той мере, какой телевидение (интегрированное с Internet) захочет принять на себя образовательную роль, выходящую за привычную ныне сферу «учебного телевидения». Какой смысл в «учебниковом» образовании при лавинообразно нарастающей информации и исчезновении преград для доступа к тому, что может показаться кому-то интересным? Ввиду убедительных возможностей телевидения школа оказалась отстраненной от обязанности конструирования общего мира (что не означает, конечно, что осознание этого факта уже произошло). Как указывалось ранее, некоторые исследователи (например, John Hartley) считают, что медиа в этом отношении более успешны, чем профессиональное образование и политика.    Можем ли мы представить себе массовую школу, избавленную от обязанности трансмиссии общих мифов, национальных традиций? Нужна ли она вообще в этой ситуации? А если да, то зачем? Эти вопросы не направлены на обоснование необходимости ликвидации школы. Исторические исследования современных институтов показывают, что они, скорее, способны перерабатывать исчерпанность социальных функций, чем вообще исчезнуть с поверхности земли [32]. Школа, конечно же, будет существовать, но она должна переопределить свою миссию так, как это очерчено в теории управления.

 

Примечания и литература

 

1. Наше мышление проявляет здесь свою метафорическую природу в смысле, предложенном G. Lakoff(ом) и Johnson(ом) в книге «Метафоры в нашей жизни» (перевод и вступительная статья T.P. Krzeszowski, PIW, Warszawa 1988). См. специальный раздел о метафорах, управляющих связью символизации и конструкции тела.

2. Эта альтернатива возможности в высшей степени образцова. В случае социального анализа ее расширение не имеет ни малейшего значения – социальная реальность не может более восприниматься, не может изучаться только «объективно» или «субъективно»: она становится объективной в структурах человеческой практики. Извините, Читательницы и Читатели, но использование этой оппозиции – только отступление, управляемое методологической позицией, которое осуществляется для того, чтобы его аннулировать.

3. См., например, R. Young, White Mythologies…, op. cit. Эта проблематика часто затрагивается современной антропологией, пытающейся разобраться со своим колониальным прошлым (W. Burszta, Czytanie kultury, Pi?c szkiców, Akademickie Centrum Graficzno-Marketingowe “Lodart”, Lodz 1996). Она была также предметом семинара на тему идентичности в межкультурных отношениях, проведенного в Гданьском университете. Его результаты опубликованы в работе: Tomasz Szkudlarek (red.) Róznica, tozsamoó?, edukacja / Szkice z pogranicza. Impuls, Krakow 1995 (в этом томе в его вступительной статье упомянуты книги Younga и W. Burszty Postkolonializm i dekolonizacja umys?u).

4. Ch. Pattnayak Orality and the Media. Differrence Engine 1.

5. Припомним в этом месте привлекаемый нами ранее анализ J. Bruner(а), связывавшего институт школы, а вместе с ним и процесс индивидуации, с традицией письма. В индийском контексте его идея предстает как культурно относительная.

6. Речь идет о «слабой» семиотике, о значении на уровне «поверхностного дискурса», где значения не замещаются иными семантическими структурами в ходе интерпретации. Такими категориями пользуется, вслед за Гумбрехтом, Анджей Гвузьдзь. См. A. Gwó?d?, Obrazy i rzeczy. Film mi?dzy mediami, Universitas, Kraków, 1997.

7. J. Fiske, TV: Re-situating the Popular in the People, “Continuum: The Australian Journal of Media &Culture” 1987, nr 1(2).

8. В этом же духе я стремился интерпретировать положения постмодернизма и культурную ситуацию постсоциалистических сообществ.

9. I. Ang, Global Media/Local Meaning [в] eadem, Living Room Wars. Rethiking…, op.cit., s. 159.

10. M.E. Brown, L. Barwick, Fables and Endless Geneaalogies: Soap Opera and Women’s Culture, “Continuum: The Australian Journal of Media and Calture”, 1987, nr 1(2).

11. Первое письмо Павла Тимотею, 3-4 [в] Библия – святое письмо…, с. 1284. В английском переводе Библии, который использовали авторы статьи, речь идет не о провоцировании споров, а «умножении вопросов» или «сомнений»: “Neither give heed to fables and endless genealogies, which minister questions rather than godly edifyng which is in faith; so do”.

12. M.E. Brown, L. Barwick, Fables and Endless Geneaalogies… op. cit., s. 1.

13. К подобной стратегии прибегает ток-шоу (talk shows). В одной из программ сети Polsat Przytul mnie (Приголубь меня) разговор идет между тремя женщинами, сидящими босыми на стилизованной кровати. Говорят они исключительно о самих себе, перебивая друг друга, а иногда и беседуют с каким-либо гостем, не считаясь ни с камерой, ни с правилами классического «интервью», ведущего к «установлению значений». Интимная близость, представляемая героинями программы, ведет к тому, что каждый раз, когда мы, меняя каналы, попадаем на эту программу, то уже через минуту «подглядывания» их приватности, смущенно перескакиваем на другую программу, так как чувствуем, что не имеем право слушать и видеть происходящее. Это все и есть истинная феминистская стратегия создания программы, в которой слабость (маргинализация приватности) – способ защиты (от чуждого, мужского, оценочного взгляда).

14. Такое видение власти вытекает не только из исследований М. Фуко, но и из лингвистической модификации психоанализа Ж. Лакана. На значение этой конвенции для анализа отношений власти медиа, в частности, теории Фуко, указывает J. Hartley. См. J. Lacan, Funkcja i pole mowy…, op. cit., J. Hartley, The Politics of Pictures..., op. cit.

15. Этот вопрос может быть связан со своеобразной эмансипационной стратегией, принятой, хоть и поверхностно, феминистским движением. Похожей, впрочем, на стратегию многих «культурных войн» доминируемых социальных групп. Ее важным элементом выступает приверженность познавательной перспективы, определяемой отношениями доминирования, что находит свое отражение в равной мере в повседневной жизни и методологиях феминистских исследований. Одним из постулатов качественных исследований в этой области является сохранение перспективы «взгляд снизу», не прибегая к объективным нарративам. В этом смысле поддержка устойчивости существования сплетни может иметь эмансипационное значение: выступая поддержкой собственной субъектной позиции (навязанной дефиниции низкой), признания своими прежде всего тех семиотических практик, которые вели к признанию ее как низкой. См. E. Gontarczyk, Kobiecko?? i m?sko?? jako kategorie spoleczno-kulturowe w studiach feministycznych, Eruditus, Pozna?, 1995.

16. A. F. Bevilacqua, Hypertext. Behind the Hype, ERIC Digest ED308882, August 1989, доступно на CD-ROM или в Internet: http://www.ed.gov/databases/ERIC_Digest/ed308882.

17. Там же, s. 1.

18. Доводя идею энциклопедии до крайности, гипертекстовые сети идут до конца. M.C. Taylor, E. Saarinen, Imagologies. Media Philosophy, Routledge, London – New York 1996, s. 8 (раздел «Телечтение»).

19. A. F. Bevilacqua, Hypertext…, s. 2.

20. A. F. Bevilacqua, Hypertext…, s. 2.

21. A. G. Rud, Musty Paper, Blinking Cursors: Print and Digital Cultures, “Educational Researcher” 1997, nr. 26(7). Это расширенная рецензия следующих книг: S. Birkerts, The Gutenberg Elegies: The Fate of Reading in an Electronic Age, Faber and Faber, Boston – London 1994; N. Negroponte, Being Digital, Random House, New York 1996.

22. Это трудный для определения неологизм, имеющий отношение к термину broadcasting – досл. «широкая передача», описывающему наиболее распространенный тип радио- или телетрансмиссии (та же самая информация для большого количества потребителей). Narrowcasting – узкая трансмиссия определенного количества данных, подобранных отдельно для каждого адресата.

23. R. Usner, The Third Wave. The New Age of Discovery, “Time Special Issue”, Winter 1997/1998, s. 113.

24. Упомянутая работа.

25. D. Morley, K. Robins, Spaces of Identity. Global Media, Electronic Landscapes and Cultural Boundaries, Routledge, London – New York 1995.

26. P. Connerton, How Societies Remember, Cambridge Univercity Press, Cambridge – New York 1989, в книге J. Urry, Societies, Past and Identity, Paper to IFiS Conference, Warszaw, November 1997.

27. Это не значит, что тело перестает быть тем самым дискурсивно конструируемым: изменяются, однако, техники конструирования, а также некоторым образом «материал»: вместо мозолящей и болезненной дисциплины, конструирующей скелетно-мышечную структуру, появляются техники «соблазнения» и «принуждения удовольствием», адресованные, как кажется, в значительной степени телесной поверхностности. Наиболее убедительный анализ этих процессов содержится в работе Zbyszka Melosika To?samo??, cialo i w?adza, Edytor, Pozna? – Toru? 1996.

28. P. McLaren, Schooling as a Ritual Performans…, цит. по книге Schooling the Postmodern Body: Critical Pedagogy and the Politics of Enfleshment [в] Postmodernism, Feminism and Cultural Politics, red. H. Giroux, SUNY Press, Albany 1991.

29. Речь идет, прежде всего, о культе молодого и стройного тела, играющего сегодня дисциплинирующую роль (здесь мы апеллируем к уже отмеченной нами работе Zbyszka Melosika), а также об изменении подхода к телесности в либерально-ориентированной педагогике. Регулятивные практики, содержащиеся в «бесстрессовых» педагогиках и ориентированные на права ребенка, имеют, как заметил З. Бауман, не меньший дисциплинирующий потенциал, чем те, которые выработал ХХ век, но он обращен скорее к взрослым, чем к детям. Этот тип социального контроля, как кажется, релевантен потребностям сообщества мобильных потребителей, в котором сильные родственные связи препятствуют «свободе», направляемой потребительностью автокреации. См. Z. Bauman Ponowoczesna szkola...

30. Z. Melosik, To?samo??… 

31. Этот тезис выражен в книжке З. Баумана о свободе. См. Z. Bauman, Wolno??…

32. Например, классическая генеалогия психиатрической помощи, постепенно возникшая в «опустевших» больницах, по ликвидации великих эпидемий в Европе. М. Foucault. Historia szalenstwa w dobie klasycyzmu, Warszawa 1987.

___________________________

© Szkudlarek T. – текст оригинала. 

© Полонников Александр Андреевич –  перевод с польского.

Мир в фотографиях из социальных сетей и фото наших авторов
Фотографии авторов Релги, друзей в фейсбуке – авторские и в порядке поделиться
Петр Вайль. Легкое перо
Зарисовка о талантливом писателе и путешественнике Петре Вайле
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum