Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Творчество
Время и судьбы. Роман-эссе П.А. Шестакова «Неизбежность»
(№11 [284] 25.09.2014)
Автор: Николай Скрёбов
Николай Скрёбов

18 октября в Донской государственной публичной библиотеке состоится презентация неизвестного произведения ростовского писателя Павла Александровича Шестакова, вышедшего в издательстве «Нюанс» (Таганрог). В отличие от популярных романов писателя «Взрыв», «Омут», «Клад», «Вертеп», «Смерть в ассортименте», детективных повестей «Через лабиринт», «Страх высоты», «Давняя история», «Остановка» и других, роман-эссе «Неизбежность» содержит немало автобиографических фактов. Этим он может заинтересовать не только тех, кто знаком с книгами Шестакова, но и тех, кому имя покойного писателя, к сожалению, неизвестно. Предлагаем вниманию читателей вступительное слово редактора этого издания Николая Скрёбова и фрагменты  романа.

Нажмите, чтобы увеличить.
 
К осуществлению крупного замысла Павел Шестаков приступил в 1968 году. Если бы он продолжил  работу, не откладывая свой главный роман под натиском разных обстоятельств, это произведение увидело бы свет при жизни писателя и не нуждалось бы в редакторских пояснениях. Но вышло иначе. Рукопись осталась в рабочем столе автора. Ей не суждено было  стать завершённым романом, однако все её фрагменты, написанные в разные годы, несут на себе следы недюжинного таланта, вдумчивой работы и того, что в своё время и по другому поводу Виталий Сёмин назвал «страданием памяти». Благодаря этому они образуют внутреннюю целостность и вправе претендовать на внимание читателя как роман-размышление, роман-исповедь,  роман-эссе.

   Не прибегая впрямую к такому жанровому определению, П.Шестаков и сам сделал решающий шаг навстречу исповедальности, на каком-то этапе работы над рукописью (скорее всего, в середине 70-х) заменив личные местоимения третьего лица, относящиеся к герою романа, на соответствующие местоимения первого лица. Его герой Игорь повествует о времени и о себе, о том, что происходило или случается с ним, с его родными, друзьями (как правило, бывшими), людьми, так или иначе влияющими на его судьбу.

 Судьба эта сложилась так, что едва ли не каждый факт личной жизни перекликается с прошлым, давним и недавним, напоминает о встречах с людьми близкими и далёкими, побуждает сопоставлять события, отдалённые друг от друга как исторически, так и географически. Память Игоря, пожалуй, сильнее, чем хотелось бы ему самому, воздействует на его поступки, она же главенствует и в его оценках поведения других персонажей романа. Во времени она охватывает несколько десятилетий от первой мировой войны до войны «холодной», в пространстве – города и веси двух континентов.

   Читатель, хорошо знакомый с творчеством П.Шестакова, может быть, испытает некоторую ностальгию по остросюжетности, свойственной этому писателю. Но хочется надеяться на то, что он будет вознаграждён соучастием в открытии других, не детективных истин, связанных непосредственно с душой человека…

                                                                                               Н.Скрёбов.

 

  

Глава шестая. Зборовский 

 Я сделал так, как решил. Улетел на другой день. Я хотел лететь в Москву, но раньше был самолёт на Ленинград, и я снова полетел в Ленинград. Правда, на этот раз у меня не была заказана гостиница в Ленинграде, но я знал, что в случае крайней необходимости могу переночевать у своих дальних родственников. Впрочем, смущала меня не дальность родства, а совсем другое – личная антипатия к этой семье. Но о причинах этой неприязни как-нибудь в другой раз… Короче, я собирался воспользоваться их любезностью лишь в крайнем случае, да и то преследуя некоторую цель. Дело в том, что тогдашние успехи свои я считал своего рода началом, трамплином, с которого замышлял прыжок в успех истинный. Я помышлял о большом романе, из тех, о которых можно было бы сказать словами Гоголя – вся Русь явится в нём. И не только помышлял, но и набрасывал страницы этого произведения, перед которым народам суждено будет снять шапки. Потом-то оказалось, что унижение это им не грозит, но ведь я ещё этого не знал. Вот и набрасывал, и в одном из отрывков коснулся судьбы и главы этой в то время ленинградской семьи, судьбы, которая в своё время поразила меня своим трагическим завершением. И вот я, кое-что зная, а больше домысливая, и набросал один небольшой отрывок, в котором сказал об этом человеке коротко, ибо в число будущих основных героев он не входил. Просто по ходу действия соприкасался с другим, гораздо более важным для меня человеком, а именно моим отцом, о котором собирался писать много. А так как отрывок этот был черновой, то и персонажи его были названы собственными именами, и сейчас, вспоминая прежнее, я могу им просто воспользоваться и привести здесь, ничего не меняя и называя отца, как и звали его, Александром Ильичём, а Виктора Филипповича – Виктором Филипповичем. 

По календарю зима стояла на пороге, а в действительности уже наступила. Река замёрзла, по булыжным мостовым мела колючая позёмка, у тех ополченцев, кому не досталось сапог, приходилось носить неудобные, по бедности придуманные обмотки, мёрзли ноги, и они постукивали ботинками во время занятий во дворе недавно построенной школы.      

Школа находилась совсем недалеко от дома Александра Ильича, но он не ходил туда больше месяца, с того дня, как простился на вокзале с семьёй и отдал ключ от квартиры худой старухе Софье Карловне, польке из Вильны, где она жила в прислугах у богатых людей, эвакуировавшихся сюда в 1915 году. Потом произошло много событий, богатые люди исчезли, Вильна оказалась за границей, а стройная Зося превратилась в седую, молчаливую Софью Карловну, одиноко живущую в тесной дворницкой. Со двора она выходила только за необходимыми продуктами да изредка в костёл, существовавший перед войной в городе.

Отдавая ключ, Александр Ильич с горечью почувствовал нелепость этого поступка, традиционно мирного, подходящего для жильца, отправлявшегося в Ялту в очередной отпуск, но бессмысленного в нынешней не подвластной здравому смыслу обстановке. В самом деле, ну как могла эта пожилая Софья Карловна уберечь запертые в квартире недорогие по цене, но дорогие сердцу привычные вещи не только от вооружённых иноземных солдат, но и от городской сволочи, что ждала часа получить от войны своё! С другой стороны, что же было делать с ключом? И Александр Ильич, подчиняясь уже утратившему силу распорядку, отдал его Софье Карловне. Она взяла ключ и быстро, католическим крестом перекрестила его. Александр Ильич поправил на плече лямку вещмешка, в который собрал немногие показавшиеся необходимыми пожитки, и ушёл из своего дома, чтобы больше никогда в него не вернуться.  Он знал, что не вернётся, знал, что не увидит больше жену и сына, и иногда мучительно страдал от этого, а иногда нет. Не страдал он в те минуты, когда становился на точку зрения других, видевших его со стороны. Виделся он правильно. Всё сходилось. Разве что с небольшим зазором. Поступил он так, как и должен был поступить честный человек в суровую для родины годину. Забыл личные обиды и пошёл вместе с народом защищать с оружием в руках страну и тех людей, что любил, семью, которую отправил в безопасное место, в стороне от городов и дорог, куда немцу и идти-то незачем, где будет чем прокормиться, где есть пусть дальние, но ещё помнящие родство родичи, которые помогут, поделятся кровом и куском хлеба, пока он дерётся с врагом на улицах родного города. Как ещё лучше мог он поступить? Воспользоваться  преимуществом возраста…

Да, выглядел он отлично, даже примерно. Но в этой безукоризненной неуязвимости и был крошечный перебор, нечто вроде лишнего рубля в бухгалтерском балансе, который всегда настораживает опытного ревизора. А Александр Ильич всегда был самым строгим ревизором, когда дело касалось его собственных поступков, и не мог сейчас, оценивая эти поступки, не ощущать беспокойства, своего рода вины перед сыном, который вырастет и будет гордиться отцом, честно исполнившим долг. При этом подразумевалось, что отца в живых не будет. И в этом-то спокойном отношении к собственной смерти и заключалась вина. Александр Ильич готов был сражаться и умереть вместе со всеми, кто защищал страну и своих детей, но в отличие от огромного большинства он совсем не мечтал о мирной и счастливой жизни после победы. Он вообще не думал о ней, то ли зная, что не доживёт до неё, то ли потому, что новое продолжение собственной жизни, которую он считал неудачной, во многом ошибочной, совсем не прельщало его…

Командовал этими в общем-то ненужными строевыми учениями сверстник и даже дальний родственник Александра Ильича, непосредственный командир ополченской роты Виктор Филиппович Зборовский. Он был отцом той самой молодой девушки-инженера, на которой женился брат Татьяны Павловны Саша. В своё время, когда перед свадьбой, а точнее, регистрацией брака новые родственники собирались у Зборовских, Александр Ильич под каким-то предлогом на эти смотрины не пошёл. Помнил только, что невеста и её мать Татьяне Павловне не понравились и она с возмущением говорила, что девушка избалована, и не могла скрыть возмущения новой Сашиной тёщей, которая якобы сказала: «Вы бы посмотрели, как Леночка на столе танцует!» По мнению Татьяны Павловны, фраза эта была неприличной и свидетельствовала о том, что Саша по легкомыслию женился вновь неудачно, попал в плохую семью. Впрочем, из семьи Татьяна Павловна выделила тестя, сказав: «Но Виктор Филиппович мне показался человеком приличным, хотя тон, как мне кажется, задаёт в доме не он…»

Вот этот Виктор Филиппович, работавший мастером на заводе, и стал теперь командиром ополченской роты, в которую был зачислен и Александр Ильич. Тогда-то они и познакомились.

– Мы, кажется, вроде свояков? – спросил Зборовский, протягивая Александру Ильичу крепкую руку с длинными пальцами и, продолжая разговор, незаметно и необидно перешел на ты, называя однако Александра Ильича по имени и отчеству. Виктор Филиппович Александру Ильичу тоже понравился.

В свои почти пятьдесят был он красив, ничем не выдавая лет, волосы сединой совсем не старили его, живота не было и в помине, черные усы придавали лицу мужественное выражение. И вообще Виктор Филиппович больше походил на кадрового военного, чем на ополченца. Сказывалось в его облике давнее, самим им позабытое происхождение. Дед Виктора Филипповича был польским шляхтичем, участвовал в восстании 1863 года и был сослан сначала в Сибирь, а потом в Вятку, где женился на коренной северянке, рослой поповне, но до рождения сына не дожил, попал на охоте в полынью, простыл смертельно и скончался в жару к великому горю молодой супруги. Младенец, будущий отец Виктора Филипповича, был крещён по православному обряду, вырос в русской патриархальной среде и не узнал языка отцовских предков. Однако непокорная кровь сказалась, и юношей ещё Филипп Зборовский ушёл из дедовского дома искать другой жизни. Так он очутился в Петербурге и стал рабочим на одном из крупнейших в стране заводов, профессию свою полюбил и сына Виктора, когда пришёл срок, привёл на завод. Отсюда молодой Зборовский был призван в армию, в окопах мировой войны поверил в большевистскую правду и воевал за неё до двадцатого года, пока врангелевский снаряд на подступах к Джанкою не выбил из седла лихого командира красного эскадрона. Закрылись тяжёлые раны, открылась в повреждённых лёгких чахотка. Нечего было и думать ни о дальнейшей, полюбившейся военной службе, ни о возвращении на север, в сырой и голодный Петроград. Так Виктор Филиппович осел на юге, а когда услыхал о начале строительства комбайнового гиганта, отправился на стройку…

Накануне войны Зборовский с женой и детьми жил в хорошей квартире в одном из первых современных домов, построенных для комбайностроите-лей, считался одним из лучших производственников и пользовался всеобщим уважением. Никто не знал однако, что жизнью своей Виктор Филиппович был недоволен. Старшие дети выросли и устроились, получили образование, чахотка давно ушла, и он не ощущал в себе никаких признаков старости в отличие от жены, которая хоть и была женщиной очень здоровой, а как показала война, даже двужильной, энергию свою расходовала  исключительно на управленческие функции, подчинённые общей цели: дом – полная чаша. Цель эта, как и сама постаревшая, но охваченная новой страстью жена не только не интересовали Виктора Филипповича, но вызывали всё более нестерпимое недоброжелательство и даже отвращение. Усугублялось положение тем, что в цеху, где он работал, появилась новая молодая недавно разведённая женщина, того типа, что нравился ему, как и отцу и деду. Положение сложилось безвыходное. С одной стороны Виктор Филиппович дорожил своим увжительным положением, доброй репутацией «бати» в цеху и почтенного семьянина, с другой – с каждым днём чувствовал, что жить не может без этой женщины, и замечал безошибочно, что и он ей привлекателен.

Гордиев узел разрубила война. Проводив в армию сына, отправив в эвакуацию вместе с заводом жену с дочками, Виктор Филиппович остался в городе на положении командира ополченской роты, коим он был назначен как имеющий боевой опыт, и стал открыто жить с Галиной, которая тоже записалась в ополчение, окончив перед войной санинструкторские курсы.

Обо всём этом Виктор Филиппович откровенно поведал Александру Ильичу.

Разговор этот состоялся в бывшей учительской, что служила теперь штабным помещением, сохраняя однако прежний школьный облик с портретами улыбающихся Сталина, Мичурина и узбекской девочки Мамлакат, собравшей своими руками много хлопка. На стене висела тоже школьная, а не военная карта Западной Европы, запечатлевшая один из моментов стремительных изменений границ, столь характерных в Европе с 1938 года. Польша на этой карте была названа «областью государственных интересов Германии», Чехия «протекторатом Богемия и Моравия», а советская граница ещё тянулась вниз от Нарвы, огибая Эстонию, Латвию и Литву, так называемые лимитрофы, но круто поворачивала от Вильнюса на запад, на Белосток, который на короткое время стал символом нашей огромной протяжённости и усердно рифмовался с Владивостоком.

Сейчас, однако, карта выглядела зловеще, ибо почти всё на ней изображённое либо принадлежало Германии, либо находилось под её оккупацией или контролем от Нарвика до Крита и от Севильи до Смоленска. Больше того, уже и немало захваченных наших городов не уместилось на этой карте, ограниченной линией Архангельск – Одесса. Всё от Одессы до Таганрога было захвачено за считанные недели, и в прозрачном осеннем воздухе без труда доносился гул орудий на дальних пока ещё подступах к городу. Всё это, однако, Виктора Филипповича, как казалось, ничуть не волновало. В этом октябре сорок первого года, может быть, самом страшном месяце войны, он ощущал себя полным сил, уверенным в себе и, в чём было неловко признаваться даже самому себе, счастливым. Всё вокруг представлялось ему простым и легко разрешимым по сравнению с теми сумрачными годами, что провёл он в нелюбимой семье, из которой, казалось, выхода нет.

Ощущение этой лёгкости удивляло и самого Виктора Филипповича, и он чувствовал необходимость поделиться с человеком, достойным такой откровенности, а именно таким и казался ему Александр Ильич.

Усадив Александра Ильича на потёртый учительский стул, Виктор Филиппович торопливо достал из шкафа, в котором до сих пор хранились классные журналы, алюминиевую фляжку со спиртом, разлил в стаканы, что стояли рядом с графином, наполненным водой.

– Разбавляй по вкусу, – предложил он.

Мало пьющий Александр Ильич молча плеснул в стакан воды из графина.

– Ну, за родство негаданное, а? – предложил Виктор Филиппович.

– Будем здоровы! – произнёс Александр Ильич обычные в таком случае слова, не думая об их смысле.

Но Виктор Филиппович откликнулся именно на смысл.

– Будем, Александр Ильич, будем1 Плох тот солдат, что на войну помирать собрался.

Александр Ильич поперхнулся немного, кашлянул.

– Что, крепок чертяка?

– Крепок.

– Закусывай скорее!

Он отрезал острым охотничьим ножом толстый ломоть сала.

- А вот огурчик попробуй. Тёща солила.

Слово «тёща» он выделил, будто шутя сказал, но на Александра Ильича глянул внимательно.

Тот не сказал ничего.

– Темнить, свояк, не приходится. Всем известно уже, да и ты наверно слыхал, что я с Галиной… Ну, короче, живём, как муж с женой.

Александр Ильич об этом ничего не слыхал по той простой причине, что подобные вещи были от него всегда, а сейчас особенно далеки. Но он видел эту заметную женщину и сразу понял, о чём идёт речь. Ни осуждать, ни одобрять Зборовского он не собирался. Ему было в сущности всё равно, как и с кем он живёт. Но будучи человеком тактичным, Александр Ильич ничем своего равнодушия не проявил.

– Ты-то моей супруги не знаешь и мало что от этого потерял, но поверь, совесть моя перед ней чиста. Жизнь с ней прожил, а вот на старости лет узнал…,– он хотел сказать «что такое счастье», но слов таких устыдился, смешался и добавил просто: – узнал, что еще жить могу.

Александр Ильич улыбнулся, подумав, что сам он такого сказать не может, но Виктор Филиппович улыбку принял за одобрение и обрадовался.

– Я так и знал, что ты поймёшь! Потому и говорю… как мужчина мужчине… – Он снова налил спирт и заговорил горячо, получив, как ему казалось, добро. – На меня тут косятся некоторые, дескать, не вовремя. А почему? У меня на душе, знаешь, легко…

Как бы в противовес этим словам за окном громыхнуло.

– Ну и что? – откликнулся Зборовский. – Что нам, к войнам привыкать, что ли? Ну, занял немец много, вижу… – он повернулся к карте и провёл рукой за её предел по голой стене, где могли быть обозначены сданные недавно города. – Но ведь и другое ясно. Время-то на нас работает! Факт. Они с каждым днём растекаются, распыляются. Вспомни Деникина. Пока добровольцы на Кубани дрались, они кто были? Кулак. И нам по зубам да по зубам. А как на оперативный простор выползли, растянулись от Киева до Царицына, кто стали? Пятерня растопыренная. Вот один палец Будённому в рот и попал. Он его с хрустом. Рука и повисла. Так и с Гитлером будет. Ну куда лезет? Вот на нас идёт. Зачем? Чтобы на Кавказ вырваться? А там степи, горы, новые сотни километров фронтов. С каждым днём сила его разжижаться будет. А зима на носу. Техника станет, самолёты погоду потеряют. А мы тем временем раны залижем, резерв соберём, заводы оружия подбросят, и к весне как врежем! Верь слову. Гитлер не продержится. Факт. Орёл, говоришь, сдали? Так ведь и Деникин туда добирался. Не беда.

Александр Ильич и сам так думал, а точнее – заставлял себя думать так, потому что разницу с гражданской войной видел большую, однако оптимизм свояка показался ему избыточным, и он сказал только:

– Твоими бы устами, Виктор Филиппович, мёд пить.

– А чем спирт хуже?

– Если б дело не обстояло так серьёзно, мы бы с тобой тут не сидели.

– Да мы-то сами пошли!

– Сами, не сами, а видно по всему, в боях побывать придётся.

– Допускаю. Назвался груздем – полезай в кузов. Повоюем. – Он прислушался, но за окном в эту минуту было тихо. – Хотя я, если честно говорить, сомневался. Думал, Донбасс удержим. Но дальше они, если не сумасшедшие, и сами не пойдут. Зиму тут топтаться будем, факт. Может, и город оставим, на том берегу закрепимся, оборону держать будем. Зароемся, как в империалистическую… Посидим месяц-другой. А там свежие силы подойдут и нас на гражданку перебросят. Я так понимаю, что ополченец – вояка по месту жительства. Солдат сам на войну идёт, а к ополченцу она с доставкой на дом… Нет, Александр Ильич, ты уж поверь, весной мы дома будем, а Гитлеру капут осенью. Больше я ему не дам.

– Да я за него не ходатайствую.

– Вот и правильно. Давай за победу ещё по пять граммов. Стоит ведь?

– Стоит, – согласился Александр Ильич, на которого спирт пока не действовал. Когда-то в молодые годы мог он выпить много, но себя держать умел всегда, и природное качество это за годы трезвой жизни не пострадало.

– Да я, если хочешь, Александр Ильич, – продолжал Зборовский, – больше о мирном времени пекусь. Жена вернётся, дочки, а я к ним нет.

Но Виктор Филиппович зря опасался послевоенных невзгод в личной жизни. Увидеть мирное время, как и Александру Ильичу, который погиб всего через неделю после их разговора в учительской, когда  лихой гитлеровский генерал Зепп Дитрих ворвался со своими танками в город, ему не пришлось, хотя и уверенность в том, что на войне он не погибнет, сбылась вопреки  всем его наивным стратегическим прогнозам – на гражданку он отпущен не был, напротив, отличился в боях и опытным офицером прошёл долгий трёхлетний путь от Приэльбрусья до польских равнин, но путь этот его не тяготил, и он и Галина были живы и здоровы, в конце войны Виктор Филиппович командовал полком, Галину офицерам представлял как жену, а домой прямо написал, что начал жизнь новую, и получил в ответ презрительное письмо от старшей дочери. Впрочем, он знал, что и бывшая его жена и дочки здоровы и благополучны, как и сын, попавший осенью сорок первого в Иран и там оставшийся до самого отвода наших войск. Но детей Виктору Филипповичу повидать не было суждено.

В ранние майские дни, когда победа ожидалась с часа на час и полк Виктора Филипповича боевой свой путь завершил, он, просматривая карту окрестностей, обратил внимание на название «фольварк Зборов».

– Послушай, Галка! – окликнул он жену, пришивавшую белый подворотничок к его гимнастёрке. – Я тут обнаружил кое-что.

Галина подошла и заглянула через спину.

– Что, Витя?

– Имение своё.

– Шутишь?

– А может и нет… Послушай, давай съездим в этот Зборов.

Конечно, она не возражала. Дни стояли радостные, лёгкие. Всё было удивительно вокруг, почему бы и не поехать. Вестовой уложил в полковничий «виллис» каравай хлеба, американскую тушенку, трофейный португальский портвейн и сардины, ещё кое-что по мелочам, и они отправились. День был славный, солнечный и тёплый, машина слегка буксовала на песчаной дороге, синие сосны сходились над головами, дышалось легко, свежий воздух пьянил.

Конечно, Виктор Филиппович хорошо знал, что прекрасная эта омытая

первыми грозами земля тревожна и неспокойна, что далеко не каждый из живущих на ней видит в нём освободителя и рад тому, что этот моложавый русский офицер, такой весёлый и безмятежный, с такой же самодовольной женещиной, бутылками вина и вестовым с автоматом мчатся по земле, политой кровью шести миллионов человек, и кровь последнего ещё не пролилась. Но Виктор Филиппович знал и другое – что именно он и другие солдаты его армии выбили отсюда немцев, а, кроме того, непосредственно на советских засевшие в лесах отряды нападать избегали, убивали в первую очередь своих, закругляя страшную, со многими нулями цифру последними сотнями и тысячами. Нет, не верилось в этот светлый день, что, пройдя от Дона до Вислы, он не баловень судьбы, а всего лишь жертва её изощрённой жестокости, подготовившей ему горькую и несправедливую участь.

Сидя на первом сиденье, Виктор Филиппович разложил на коленях карту и медленно продвигал палец вдоль обозначенной дороги, по которой они сейчас ехали, ориентировал шофёра на местности. Вот в полном соответ-ствии с картой показалась справа широкая просека с плохо наезженной колеёй, машину затрясло на ухабах, но трясло недолго, просека перешла в изрядно повреждённую временем и войной липовую аллею, в конце которой виднелся господский дом.

– Приехали, ясновельможный пан, – пошутил вестовой, он же переводчик, украинец из-под Станислава, посвящённый в цель поездки, и перекинул автомат ППШ за спину.

Дом казался запущенным, но по-старинному прочным, с тёмными стенами из плохо обтёсанного камня, по которому прихотливо вился весенний, ярко-зелёный ещё плющ.

Издали казалось, что старый дом необитаем, пусто и запущено было  всё вокруг. Но вот под колёса тормозящей машины с лаем бросилась лохматая, дикая с виду собака, а вслед за ней из-за стены, где, видимо, находился чёрный ход, появился медленно переставляющий ноги старик с палкой, похожий на забытого в именье Фирса.

Зборовский подождал, пока старик утихомирит собаку с очень подходящим именем Урсус, вышел из автомобиля и приветствовал старика словами:

– День добрый.

Дальнейшее взял на себя переводчик, и Виктор Филиппович узнал, что хозяева замка, как назвал запущенный дом старик, ушли в тридцать девятом году за кордон, а он, пан Казимеж, по мере сил оберегает оставленное на его попечение владение.

– Один? – спросил полковник.

– Нет, – пояснил переводчик, – внук с ним живёт, хлопец.

Хлопца не было видно, но полковник им и не интересовался, откуда было ему знать, что этот хлопец, шестнадцатилетний Бронек, уже три года был связным и разведчиком местного отряда Армии Крайовой. Он первый заметил машину с русскими военными и теперь, укрывшись за кустами, прислушивался к разговору.

– Что будет угодно пану военному? – спрашивал тем временем Казимеж.

– Я бы хотел осмотреть дом… ну, и заночуем тут, наверно…

Зборовский искоса глянул на Галину, и та кивнула подтверждающе, ей нравилось среди этих голубых под голубым небом мирных сосен.

– Прошу пана, – ответил Казимеж бесцветным голосом, в котором нельзя было услышать, проявляет ли он гостеприимство или покоряется силе, и достал из кармана приличных некогда брюк на подтяжках ключи от парадного входа. Двери отворились со скрипом, и на вошедших пахнуло запахом, который и должен быть в заброшенных замках, затхлым сыром, пахнущим пылью и плесенью одновременно.

Галина поёжилась.

– А привидения здесь не водятся? – спросила она.

Старик ответил очень серьёзно:

– Привидений, пани, в замке нет.

– Спроси, как звали владельцев, – обратился полковник к переводчику. Он ещё не верил всерьёз в своё шутливое предположение.

– Пятьсот лет здесь живёт фамилия Зборовских, – сказал старик с гордостью.

– Родственнички, товарищ полковник? – засмеялся переводчик.

Что-то толкнуло Виктора Филипповича, сердце сжалось и забилось.

– Чем же знаменита эта фамилия?

– Все Зборовские верно служили Польше.

– Спроси, он знает историю рода?

– Как же, пан военный, как же… Я рад, что вам интересно, это славные солдаты, славный род. Прошу, панове, в зал.

И он почти торжественно ввёл их в просторное помещение, что-то среднее между залом, гостиной и столовой, видимо, самое просторное в доме, где на стенах в полутьме висели портреты, главным образом мужчин в боевом снаряжении.

Старик заметно взбодрился в этом дорогом ему, вызывающем почтение месте и с неожиданной поспешностью начал раздвигать прикрывающие окна тяжёлые пыльные шторы.

– Прошу пана, вот этот рыцарь – пан Зигмунд, сражался в войске короля Стефана Батория…

После отважного пана Зигмунда шли рыцари, воины и офицеры, сражавшиеся несколько сот лет подряд от Смоленска до Сарагассы под знамёнами Яна Собесского, Сигизмундов, Костюшко, Понятовского, королей и коронных гетманов и даже императора Наполеона. Виктор Филиппович из польской истории знал немного, больше о Пилсудском и пилсудчиках, а об остальных по традиционной недоброжелательной наслышке, и имена эти мало трогали его воображение. Не знал он и о горьком проклятье, веками лежавшем на этих до безрассудства отважных воинах, обречённых отдавать кровь и жизни свои, не принося пользы своему народу.

Он стоял перед одним из последних портретов, но не воина, молодого человека в так называемом партикулярном платье середины прошлого века, смотрел на него и не мог ошибиться, потому что хорошо помнил по фотографии деда.

– Пан Михал, – сказал Казимеж.

– А он кто?

– Пан Михал был повстанец. Он умер в Сибири.

Не в Сибири, а в Вятке, не умер, а утонул, мог бы сказать Виктор Филиппович, но не сказал. И тут вдруг Галина сняла с него фуражку и приложила к портрету, прикрыв высокий лоб.

– Смотри, Витя! Как похож!

– Да, пан офицер очень похож на пана Михала, – снисходительно согласился старый Казимеж, не допуская, конечно, мысли о родстве советского полковника с одним из владетелей Зборова.

– Прекрати, Галина, – резко сказал Виктор Филиппович, отбирая фуражку.

А в эти самые минуты на ближней лесной опушке Бронек докладывал молодому человеку в старой конфедератке с белым орлом, поручику Армии Крайовой Каролю Зборовскому, ещё в сорок третьем переброшенному в родные места из Лондона.

– Говоришь, он приехал, чтобы осмотреть дом. Зачем?

– Не могу знать, пан поручик. Может, они хотят поставить к нам своих солдат?

– Поставить солдат? В дом моих предков? Псы большевистские. Собаки!

И поручик нервно дёрнул портупею.

Ночевал Виктор Филиппович один, постелив на сене плащ-палатку. Почти всю ночь ему не спалось, а когда дремалось, проходили перед глазами

Портреты предков в медных шлемах и кирасах, в шитых золотом кафтанах с откидными рукавами. Потом в ближней роще запел соловей, посерело за деревьями, и Виктор Филиппович забылся в недолгом, но крепком утреннем сне.

Уезжали они той же дорогой, когда солнце стояло уже высоко.

– Помаши замку, ясновельможный пан, – смеялась Галина.

Виктор Филиппович обернулся и снял на минуту фуражку.

Километрах в пяти от фольварка дорога делала крутой поворот, и на этом повороте под сосной в кустах ежевики лежали Бронек и Кароль Зборовский с тяжёлым немецким ручным пулемётом. Это была хорошая позиция, с которой можно было стрелять в лоб, в упор. Поручик выбрал это место потому, что любил встречать врага в лицо. Он первым заметил приближающийся «виллис» и повёл стволом, беря машину на прицел.

– Вот тебе, большевистская сволочь, наше гостеприимство…

Но машина скользнула в ложбинку, и очередь прошла выше.

– Стой! – крикнул Виктор Филиппович, услыхав, как проносятся над головой пули. – Галка! В кювет!

Водитель тормознул, и тут же громыхнула из леса вторая очередь. Виктор Филиппович  приподнялся, чтобы прикрыть Галину, и пули прошили

его и водителя, полковника Зборовского по низу груди, а солдату пробили голову.

На минуту наступила мёртвая тишина. Мотор заглох, замерли птицы, напуганные выстрелами, замерла в ужасе, ещё не понимая до конца, что случилось, нетронутая пулями Галина. Потом она приоткрыла глаза и увидела, как с порожка машины крупными каплями падает на жёлтый песок густая красная кровь.

– Кажется, оба готовы, пан поручик, – прошептал Бронек, – а женщина, кажется, жива.

Он не ошибся. Схватив автомат убитого водителя, Галина полыхнула всем диском по лесу. Посыпались перебитые ветки и хвоя. Не отвечая на огонь, поручик Зборовский потянул пулемёт на себя.

– Отходим, Бронек. С женщинами мы не воюем.

 

Глава девятая. Тантал и Сизиф 

Пароход «Роберт Паррот» (транспортное судно военного флота США, тип «либерти») болтался на невысоких волнах в виду марсельского порта. Месяц назад начался сорок шестой год. Было зябко. Я стоял на носу и смотрел на серый город, на шоссе, что бежало от города на восток, прилипнув к невысоким, но крутым скалам. На одной из скал, выступавшей острым углом в море, в тумане виделся собор, прямо по носу тянулась серая полоса мола, слева отчётливо был виден небольшой остров с вросшими в камень стенами и башнями старинного замка. Я не знал, что в подземельях этого замка много лет томился граф Монте-Кристо…

Но вот показался катер с лоцманом, машины вновь заработали, и палуба мелко задрожала. «Роберт» двинулся в порт. Конечно же, я тогда собирался жить вечно, собирался стать если не великим, то очень известным человеком и записывал всё, что мне довелось видеть, не для себя, но для будущих читателей. Что ж, вот страничка из этих записей…

«Пароход медленно приближался к порту. Следы недавней войны резко бросались в глаза. Со всех сторон между молом и открытым морем из воды торчали поржавевшие мачты затопленных судов. Видимо, здесь крепко бомбили. Кое-где из воды выглядывали и красноватые корпуса пароходов, перевёрнутых вверх дном. В некоторых из них зияли пробоины. Всё это производило довольно унылое впечатление. А за молом навстречу «Роберту» поднимался лес мачт и труб. Вот уже порт охватил судно со всех сторон. Мы шли широкой магистралью, а вокруг теснились переулки причалов, и у них под самыми разнообразными флагами стояли, грузились и двигались большие и малые суда. Гремели огромные подъёмные краны и корабельные лебёдки, перенося на берег или с берега на судно бочки, ящики, тюки, машины. Юркие автокары с прицепными тележками сновали по берегу между пакгаузами и судами. На железнодорожных путях дымились паровозы. Природа исчезла, её место заняла работа. Одни корабли, уже нагруженные, низко сидели в свинцовой воде, так что видно было всё, что делалось на их палубах, с других порожняков поглядывали сверху на нас.

Дорогу нам преградил мост, перекинутый между причалами. Я уже подумал, что мы остановимся у моста, но вдруг раздался гудок и мост, расколовшись посредине, начал подниматься, давая проход кораблю. Когда обе его половины установились перпендикулярно к суше, «Роберт» прошёл, а части моста начали опускаться, пока не заняли прежнего положения. Поднимали и опускали их с помощью толстых стальных тросов, наматывавшихся на огромные металлические катушки. Мост соединял мол с причалами, непосредственно примыкавшими к берегу. У одного из них мы и остановились между английским «купцом» и затопленным кораблём неизвестной национальности».

Вот как пишут мальчики, мечтающие увековечить и себя, и даже примитивный подъёмный мост на тросах. Наверно, сломали его давно. А я вот скриплю ещё, и хорошо, что сохранил способность в себе самом дурака увидеть. За это и бога благодарю, что помимо всех прочих бедствий не послал мне самодовольства ослиного. А впрочем, какое ж оно бедствие! Это счастье, аутотерапия.

Но так как я счастьем этим не обладаю, то тут свой скучный и ненужный отрывок и прерву, вернее, одну только фразу оставлю из него. Одну, но зато какую! «Наш борт коснулся французской земли». Вот как! Целой французской земли, а не грязного причала, у которого колыхалась потревоженная нами грязная портовая вода. А на французской земле, то есть на причале, покрытом липким в мазутных пятнах асфальте, стояли двое – американец в форме и штатский в длинном тёмно-сером пальто и широкополой по тогдашней моде шляпе.. Нет, я не вздрогнул и не обомлел при его неожиданном возникновении здесь, «на французской земле». Я просто не узнал Воротынского, настолько не готов был к этой встрече. Да и он меня не узнал. Прошёл, наверно, месяц стоянки в Марселе, пока мы почти не видели друг друга, и, наверно, дней десять в море, когда мы уже виделись непрерывно, с трудом и опасением узнавая друг друга, пока он однажды не подошёл ко мне на палубе, где я любил стоять часами, не обращая внимания  на погоду, и смотреть на пустынную воду, подошёл, стал рядом, и я сжался – вот сейчас…

И он действительно сказал:

– Мы, кажется, знакомы, молодой человек.

Я не знал, что ответить.

– Ведь вы меня тоже узнали?

– Да.

Он усмехнулся моему пасмурному тону.

– Но вы не рады нашей встрече?

– А чему мне радоваться?

– Воспитанный человек не должен отвечать вопросом на вопрос. Лучше прямо говорить неприятную правду – да, я не рад.

– Да, я не рад, – повторил я за ним, получив таким образом маленький урок хорошего тона.

Я не мог понять, почему он появился в Марселе и почему плывёт с нами. Почему наши союзники не арестуют его? Ведь он сам открылся мне, значит, он не скрывается. Почему же он столуется в офицерской столовой и даже вхож к капитану?

– Я догадываюсь, почему вы не рады, но, может быть, вы сами скажете мне об этом, откроете мне причину?

Теперь он даже улыбался.

– Прямо? – разозлился я.

– Конечно.

– Потому что вы – фашист. И изменник родины.

Он вздохнул и опёрся локтем о борт. Вода внизу быстро обтекала серый с ржавыми полосами корпус.

– Видишь ли, – перешёл он на ты, – если быть точным, то ни первое твоё утверждение, ни второе не соответствуют действительности. Я родился задолго до революции, был подданным российского императора, присягал государю и потому не могу быть изменником советской России. Юридически я ничем не связан с большевиками, которые захватили власть незаконно. Это для тебя, сына советских граждан, власть большевиков законна. Однако боюсь, что тебе не понять юридических тонкостей. А может быть, и казуистики. С твоей точки зрения я враг, и вот это в общем-то вполне соответствует реальности. Но ведь мы не на поле боя. Мы на нейтральной территории.

– Почему? Америка наш союзник.

– Бывший союзник, а завтрашний противник, так точнее.

– Какое вы имеете право! Я не хочу с вами разговаривать!

– Как хочешь. Но прошу тебя, ответь мне на один вопрос.

Я промолчал, но молчание, как известно, знак согласия. Мне ведь любопытно было.

– Я знаю о вас с мамой от капитана. А как поживает твой старший брат?

– Старший брат? Какой старший брат?

– Прости, я, кажется, ошибся. Разве у тебя сестра, а не брат?

– У меня нет ни брата, ни сестры.

– Вот как… значит, я опять ошибся. Прости. Я уже не молод, многое в памяти стирается.

Он не пояснил, что именно стёрлось в его памяти, а в самый прямой смысл им сказанного не вдумался, мне всё побочное мерещилось, провокация враждебная, и он мне был очень неприятен. И чтобы подчеркнуть эту неприязнь, я не прервал разговора, а напротив, спросил враждебно.

– А вам можно один вопрос?

– Конечно, пожалуйста.

– Ваш друг, немецкий фашист, в котле замёрз или в плену?

– А… Ты имеешь в виду Шламмера и Сталинград… Нет, Шламмер не погиб под Сталинградом. Его казнил Гитлер. За участие в заговоре.

– Против Гитлера?

– Да, конечно. Это был известный заговор. Ты разве не слышал о покушении на Гитлера?

– Не верю я вам.

– Молодец, ты бдителен, – сказал Воротынский и отошёл.

Он отошёл в противоположный конец палубы и стал там прохаживаться от борта к борту, заложив руки за спину. Какая-то мысль донимала его, и я чувствовал, что разговор наш не завершён. Я не знал, что завершится он через много лет в Москве, в ресторане гостиницы «Националь». А пока Воротынский хотел говорить не со мной, а с матерью. Много дней он рассчитывал встретить её на палубе, но, наконец, ему надоело ждать, и он постучал к ней в каюту. Я не слышал их разговора, но, конечно, для матери он был тяжёл. Ведь она уже давно не имела ничего общего с той Таней Лапиной, которая отдала штабс-капитану ненужную, как ей казалось, нательную иконку. С тех пор прошла целая жизнь, другая жизнь, не имевшая ничего общего с той, о которой она мечтала. Эта жизнь давалась трудно, о ней я, может быть, ещё скажу, но главное то, что она в конце концов сжилась с ней, смирилась и стала воспринимать как единственно возможную. Она очень старалась достичь этого, и вот теперь, когда ей удалось, внезапно постучали в дверь каюты, и на пороге возник пришелец с того света, который когда-то был светлым и радостным, а потом она пыталась его забыть. Но вот пришёл живой и даже не старый ещё человек…

Ни он, ни она никогда не узнали бы друг друга, это я их свёл. Так уж было суждено. И они встретились и поговорили, но разговор не мог отразить даже незначительной части возникших чувств и мыслей.

– Я прошу принять мои самые глубокие извинения, но я просто не мог и даже не имею права не повидаться с вами.

– Простите, я вас не знаю.

– Да, в сущности, вы меня, конечно, не знаете. Но, может быть, помните. В двадцатом году я заходил к вам.

– Не помню, – сказала она с напрасным упрямством, ибо есть вещи, которые нельзя забыть.

– Вы не можете не помнить. Это было вскоре после трагической гибели Юрия.

– Я не помню.

– Вы не хотите со мной говорить? Я могу вас скомпрометировать? Потому что вы советская служащая?

Ей вдруг стало стыдно, и она совсем растерялась. Она не знала, что делать. Отказываться от Юрия, от его памяти было тяжко, но к чему приведёт этот опасный разговор, не навредит ли он сыну? И ещё было по-женски стыдно, что он видит её такую, невесту Юрия, старую, подурневшую от времени и болезни и такую растерянную.

– Ну что ж… Я говорила – не помню, чтобы избавить вас от неприятных слов. Мальчик рассказал мне о вас. Я плохо помню ту встречу, о которой вы говорите, но если всё это так и вы служили вместе с Юрием, я должна сказать вам – я глубоко уверена, что Юрий, несмотря на свои путаные и ложные политические взгляды, никогда бы не примкнул к иноземцам, вторгшимся на его родину, к поработителям своего народа.

Воротынский ждал подобных слов или чего-то вроде. Он ответил, обдумав ответ.

– Возможно, вы и правы. Юрий был больше во власти эмоций, чем политических убеждений.

– А себя вы считаете идейным человеком?

– Я не люблю советской терминологии, но если она вам по вкусу, я отвечу – да. Вы ведь, как я понимаю, сейчас тоже убеждённый человек?

Он чуть-чуть выделил слово «сейчас», но она заметила это.

–  Социализм доказал свою историческую правоту.

– Да, кое-кому это кажется. Хотя тридцать лет – это не исторический срок.

– Не смейте так говорить о подвиге нашего народа в Отечественной войне!

– Я не хочу полемизировать. Я пришёл совсем по другому поводу.

– Пожалуйста, говорите, но я хочу предупредить – это наш последний разговор.

– Как вам будет угодно. Кстати, если вы думаете, что мои руки обагрены русской кровью, вы ошибаетесь.

– Вы враг моей страны, этим всё сказано.

– Хорошо. Но, может быть, тем, что я ещё жив, я и вам частично обязан.

– Это ложь!

– Не волнуйтесь! Я имел в виду вовсе не действия или поступки, которые могут вам повредить, а нечто совсем иное, духовное.

Он расстегнул пуговицу на рубахе и достал крошечный образок в серебряном окладе.

– Меня хранил этот талисман.

Женщина, некогда бывшая Таней Лапиной, вся сжалась. Слишком многое всколыхнул этот маленький образок. Но она не могла, не должна была, не имела права поддаваться чувству.

– Какая ерунда! Так вы ещё мистик!

– Не думаю. Я даже не религиозен. Но в эту штуку я верю. Она спасала меня и не раз.

– Почему же она не спасла Юрия?

– Видите ли, Татьяна Васильевна… Прошло очень много лет и вас не убьёт жестокая правда. Когда Юрий Мурашов был убит, на нём не было этого образка.

– Как это произошло? – спросила она, смягчившись.

На секунду мстительное чувство поднялось в Воротынском. «Его расстреляли большевики», – вот что мог он сказать этой бывшей барышне-гимназистке, верившей в белые идеалы, а ныне советской чиновнице, брезгливо попрекающей его, но Воротынский недаром нёс груз княжеского происхождения, он не мог сказать правду, использовав её для удовлетворения личной обиды.

– Как часто бывает на войне. В неожиданной схватке. Ночью мы вскочили по тревоге и попутали мундиры. Образок в этот страшный час оказался у меня.

– И вы поверили в чудесную силу?

– Да, – ответил он серьёзно, – и потому считаю своим долгом возвратить его.

– Зачем же, если он полезен вам?

– Я думаю, что он может быть более полезен вам или вашим близким. У вас сын растёт.

– Мой сын воспитан убеждённым материалистом.

Воротынский пожал плечами. Он понимал, что выглядит довольно нелепо. Подобный разговор может быть полезен и целесообразен только в том случае, если люди понимают друг друга. «Да и верит ли она мне? Возможно, принимает всё это за буржуазную провокацию».

– Но всё-таки я считаю своим долгом вернуть вам эту вещицу. Я пользуюсь ею не по праву.

А она в самом деле думала со страхом: «Какая неприятность! Подумать только, что будет, если узнают. Ведь он предлагает мне икону. И зачем? Не может же он в самом деле верить в её чудодейственность. Если бы верил, он бы и не подумал возвращать… Нет, это пахнет провокацией…»

– Я убедительно прошу вас оставить эту икону у себя. Мне неприятен этот разговор. Какая нелепость – мой сын, почти комсомолец, и вдруг с иконой.

Но что-то из прошлого возникло вдруг, защемило в груди, прозвучало торжественным церковным хоралом, оттуда, из времён, когда она верила и любила и не могла себе представить, что высшая сила окажется такой жестокой и несправедливой. Но когда-то вера согревала душу.

– Я прошу вас – оставьте. Да мой сын и не крещён. Икона не может помогать ему. Я прошу вас.

Воротынский видел, что ей действительно будет лучше, если он откажется от своего намерения.

– Хорошо, как вам будет угодно.

Он спрятал образок и поднялся.

– Прошу извинить. Я не буду нарушать вашего образа жизни и образа мыслей… Но… разве этот сын один у вас?

Она сразу поняла. И на этот раз испугалась реально и всерьёз.

– Послушайте, – сказала она тоном совсем другим, тоном человека зависимого, – если вы были другом Юрия и вообще благородным человеком… то есть я хочу сказать, если вы и сейчас благородный человек, я прошу вас, ни слова моему сыну… Прошу вас! Он ничего не знает.

– Это дело вашей семьи. Можете быть уверены, что я не скажу мальчику ни слова. Жаль, что я раньше не знал об этом. Я мог проговориться, но теперь будьте совершенно спокойны, слово чести.

– Благодарю вас, – произнесла она искренне, потому что поверила ему.

– А образок…

– Нет, нет, оставьте его у себя. Пусть он и впредь помогает вам.

Но он всё-таки вернул его мне. Через много лет, в ресторане «Националь». Вернул слишком поздно, когда непоправимое уже произошло. А впрочем, был ли этот образ подлинно чудодейственным? Ведь он не помог Воротынскому в главном, в том, о чём он мечтал, к чему стремился, ради чего боролся. Мы сидели в «Национале» и видели красные звёзды над Кремлём.

Он перехватил мой взгляд.

– Ты хочешь сказать, что усилия моей жизни пропали зря?

– Не вы один старались, – ответил я успокоительно.

– По-настоящему старались немногие.

– Неужели вы в самом деле и сейчас думаете, что русский народ порабощён?

Он посмотрел в сторону Кремля.

– Многие античные авторы свидетельствуют, что рабы были счастливы… и порочны.

– Так стоит ли…

Но он не дал мне договорить. Он усмехнулся тонкой, очень вежливой улыбкой, в которой нетрудно было заметить аристократическое снисхождение к уровню моего интеллекта.

– Молодой человек… Годы приносят мудрость. Не знаю, поймёте ли вы меня. Но я теперь ясно понимаю, что жил и боролся не для того, чтобы спасать или даже карать. Я делал то, что положено было высшей волей. Можно назвать это и абсурдом, если хотите, если вам так проще. Многие смеются над словами «верую, ибо абсурдно», но в них глубокий смысл. И если хотите…

- …осознание абсурдности порождает счастье?

– Ого! Вы проникли так глубоко?

– Нет, просто читал Камю.

Да, я читал «Миф о Сизифе» и вообще интересовался экзистенциализмом. Но когда я читал утверждение – следует считать Сизифа счастливым, – я думал, что сказать так имеет право только сам Сизиф. Но подлинный ли Сизиф Воротынский?

– Вы считаете себя Сизифом?

– Пожалуй, нет. Мой труд оказался бесполезным, но не абсурдным. Его плоды впереди. Высший разум создаёт существа, подобные мне, чтобы они несли во мраке крошечный, почти невидный огонёк. Может быть, через столетия. Ведь кто-то пронёс свет античного разума через тьму средних веков. Ведь именно тогда и было сказано о вере в абсурд. Но он оказался не абсурдом. Гений Леонардо был зажжён от одного из этих крошечных светильников, которые бог не дал погасить всем холодным ветрам. Я нёс такой светильник…

Я вспомнил хаты, подожжённые танками Шламмера, и вздохнул.

– Вы и горящий факел несли.

Он понял.

– Пламя его я считал исцеляющим.

Не было смысла спорить. Всегда и везде будут люди, пытающиеся разрубить магнит, люди, которые видят источник зла только в других людях, но никогда в себе, никогда в природе вещей. Но всё-таки я сказал:

– Почему провидение выбрало вас, а не их?

Я показал в окно на нарядную спешащую в майском радостном свете толпу.

Но он, видимо, думал об этом, и ответ был готов.

– Не обольщайся их улыбками. Они жестоко наказаны. Если я Сизиф, то ваше общество миллионноголовый Тантал. Вернее, миллионоротый. Ты помнишь миф о Тантале?

– Он не мог утолить жажду?

– Вот именно. И голод тоже. Но за что? За что он был наказан?

– Не помню.

– Вот видишь! Те, кто там, за окном, тоже не видят и не знают. Тантал ужаснул богов тем, что отдал на заклание своего сына.

Потом я поинтересовался мифом. Воротынский изложил его не совсем точно, но в конце концов миф – всего лишь миф, и каждый волен вкладывать в него тот смысл, который ему доступен.

– Вы пролили кровь детей своей земли, вы добились своего, а теперь вынуждены вечно жаждать. Тантал не мог напиться, не мог вкусить плодов, над ним нависала скала. Так и вы – вы порабощены идеей материального благополучия, вы несчастны без модной тряпки, а тень грибовидного облака всё больше закрывает горизонт.

Он сказал и был доволен. Господи! – подумал я, – ну почему они так счастливы, эти ходатаи за дела общелюдские. Почему, полюбив человечество или часть его, или даже совсем ничтожную часть, ради которой старался шестьдесят лет этот благообразный старец, так легко соглашаются они и даже жаждут в душе или открыто гибели остальных! Может быть, потому что и своих-то не любят или, во всяком случае, как одного человека – мать, жену, ребёнка любить не способны и даже в этом пресловутом грибовидном облаке очистительный огонь видят? Ну почему, почему так трудно одного любить и так легко всех! Может быть, потому, что ради всех и жизнью пожертвовать можно, а ради одного нельзя, потому что нужен ты этому одному, единственному и на его муку обречён вместо того, чтобы подобно Рудину взмахнуть флагом над баррикадой? Что он мог ответить на все эти вопросы? Ни он, ни иконка его ничем мне помочь не могли, и если видел он в ней свой маленький светильник, который я во мраке понесу, то ошибался, не собирался сквозь мрак шагать, хотел на краю остановиться и раствориться в нём, земле последние соки отдать и вырасти из неё весёлым, радующим чей-то глаз побегом зелёным… Не дай бог, чтоб было царство твоё или иное какое, помимо этого побега степного, ещё одно существование.

Задумался я, а Воротынский, довольный окончанием нашего разговора, который воспринял как маленькую победу – больших-то ждать уже не приходилось, – расплачивался с официантом. Счёт оказался на девять пятьдесят, он сложил мысленно эту сумму с десятью процентами чаевых и достал из удобного бумажника с отделениями как для бумажек, так и для мелочи разных размеров ровно десять рублей сорок пять копеек – одну десятку, два двугривенных и пятак. Видимо, сумма эта была для него вполне доступна, потому что на мои попытки внести долю он замахал протестующее руками и добавил с удовольствием:

– Как видишь, в отличие от Тантала мы получили и питьё, и пищу.

–  Каждому своё: Танталу танталово, а Сизифу сизифово…

Он гордился кажущейся точностью своего сравнения, его броской полуправдой. Ну что ж, в той половине, что соответствовала истине, были и свои трагедии. Смешные с моей точки зрения, но всё-таки… Страдает-то человек не в прямой зависимости от истинной тяжести мук, а от слабости  своей души …

Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Почти невидимый мир природы – 10
Продолжение серии зарисовок автора с наблюдениями из мира природы, предыдущие опубликованы в №№395-403 Relga.r...
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum