|
|
|
1 …он кажется, героем такой чистоты, что преступления будто бы не было. Раскольников - сгусток больной совести, сострадания, желания помогать: неужели обладающий такими качествами человек возьмётся за топор, воплощая выморочную идею… …этак всякий пойдёт старушек лущить: человек и развился, когда перестал использовать физическое устранение неприятных ему других, и стал пользоваться возможностями слова… Впрочем, нет – убивали, убиваем и будем убивать: так устроены: не мешай, моя территория… Но Раскольников убивает не из-за территории, едва ли процентщица так уж мешает ему: он ставит экзистенциальный эксперимент: над собой, над внутренним своим составом: выдержит ли… Не выдержал. Ахматова говорила, что Достоевский не знал всей правды, полагая, что убьёшь старушку, и будешь мучиться всю жизнь; он не предполагал, что утром можно расстрелять пятнадцать человек, а вечером выбранить жену за некрасивую причёску… Может, предполагал? Ведь нарисовал же бесов, пользуясь красками гротеска, вообще излюбленными им. Не только ими: красками правды, предчувствия, постижения реальности, и человека в ней… Раскольников верует буквально: то есть не очень глубоко; Достоевский, используя формулу: …до тех пор, пока человек не переменится физически, предполагал, что такое возможно: значит, видел сквозь плотные слои материальности. Как видел творящееся в недрах человеческих душ: а там закипает столько всего, что не захочешь, а напьёшься… И пьют у Достоевского, пьют многие; недаром черновое название «Преступления и наказания» – «Пьяненькие». Пьяненькие, жалкие, вбитые в нищету… Она хрипит старухой: скученность больших домов противоречит жизни, и опять Мармеладов развивает теорию бессмысленности просить в долг… А…кто это выходит на сцену? Крепкий, щекастый, разумеется, Фердыщенко, заставляющий усомниться в том, что воспоминания – ценность. Ведь ежели хороши, их хочется повторить, когда худые – забыть, отказаться… Из жизни не вычеркнешь ничего – как из черновика: замечали? Невозможность отступления увеличивает безнадёжность. Мышкин проявится, но не в его силах будет изменить мир: оставшийся и после Христа таким же, как был: с насилием государств, войнами, тотальным неравенством, смертью, болезнями… Люди не говорят, как у Достоевского: тем не менее, его людей – хочется слушать. Они сбивают речевые пласты наползающими друг на друга структурами, захлёбываясь, спеша… Всё спешит, всё несётся, мелькает калейдоскоп разнообразнейших персонажей; Карамазовы – это будто один, расчетверённый человек, и Иван уравновешивает мыслью сладострастие отца, который будет убит смердом, смердящим… Нет людей хороших. Нет плохих. Снег падает на городские задворки; всякий человек – и белоснежен внутри, и грязен, как неприглядные задворки эти; Достоевский, показывая человеческое разнообразие, призывал быть терпимее друг к другу, добрее; всегда проводя через мрачные коридоры к астральному свету: надо только почувствовать… 2 Сундук, на котором ребёнком спал Достоевский, можно увидеть в музее, располагающимся рядом с больницей, во дворе которой стоит странный, сильный памятник: писатель, словно разбуженный выстрелом… или: выдирающийся из лент небытия к сияющему простору мистического космоса. Не от утлости ли того пристанища, где пришлось спать ребёнку – банька с пауками? Потусторонняя тоска Свидригайлова, который уедет в Америку на энергии выстрела? Страшные колодцы петербургских дворов: в Москве таких нету: недаром Достоевский именовал Петербург самым умышленным городом на свете, когда Москва обладала естественностью прорастания в явь. Москва пьяновата и пестровата. Петербург холоден и строг. Вам жалко Макара Девушкина? Ведь он жалок… А вы сами? Жалкое – вместе растерянное, детское есть в каждом. И впрямь: мало живущий, ничего не знающий ни о Боге, ни о том свете человек таков, что его не может не быть жалко. Но Достоевский провидел тайный свет, и постоянное стремление к оному – важнее даже огромной языковой работы, проделанной классиком. 3 Смертное манит, запредельное влечёт; Кириллов, строящий теории самоубийства, больше вызывает сострадание, чем… Провинциальная дыра становится вместилищем кошмаров, принимая в себе бесов. В революции, кроме крови и жертв, Достоевский не видел ничего; и, ожидая кошмарных перспектив, не предполагал общечеловеческого прорыва к свету. …который знал, как мистическую основу бытия; свет, определяющий жизнь, влекущий, манящий… 4 Суть Достоевского – свет: дорога к оному, прохождение сквозь лабиринты, ради обретения световой гармонии. Бытует мнение о хаотичности языка классика: это так, и нет. Действительно, Достоевский с неистовостью – точно текст летит над земными препонами – сбивает пласты разных речений: канцеляризмы, жаргон, тут захлёст всего, мешанина, но – именно такой язык и нужен для построения лабиринта, ведущего к световым просторам, столь редко встречающимся в жизни. Если бы было иначе, не вышло бы эффекта, и речь на могиле Илюшеньки не прозвучала бы такой чистотой и болью. Раскольников кажется чистым настолько, что убийство невозможно: будто это развернулись фантазии его. Но нет – дребезжат детали, громоздится мерзкий быт, выглядывает из щели двери отвратная старушонка. Мерзкого много, провинциального много, церковных долдонов много. Страха, страсти. Мышкину не найдётся места – как не сложится условий для второго пришествия, как невозможно представить условия посмертного бытования. Достоевский кажется всеобщим братом и всем другом. И мерцает слезинка ребёнка – вечным предупреждением. 5 Слезинка ребёнка мерцает предупреждением, не услышанным миром. Не увиденным. В своей огромности и вечном захлёсте страстей мир сносит подобные мелочи – которые так велики сущностью. В недрах себя каждый согласится с Достоевским, но внешнее организовывается сложно – боль и насилие продолжают созидать мир. Книги не меняют его. Но и без книг совсем захлебнулся в несправедливости и прагматизме. 6 Шаржированный Тургенев, представленный Кармазиновым, другим – с точки зрения Достоевского – быть не мог: тут противопоставление двух противоположных форм творчества: бурление, поток, истовость Достоевского, и ориентация на конкретный шедевр у Тургенева. Слишком разные: и уважительное друг к другу отношение в жизни будто бы ничего не значило. …бесы клубятся в провинциальной дыре: надо же откуда-то начинать. К ним не относится Кириллов: как-то криво втянутый (или почти) в их компанию. Теоретик самоубийства, так глубоко погружённый в себя, что действительность вторична. Сумрачный колорит: не мог быть другим – вот появляется Шигалёв, глядящий мрачно, рисующий панорамы грядущего мира: даже не тиранического, а дьявольски искажённого… Революционеры спародированы? Нет, методы их слишком претили Достоевскому, не верившему в подобные возможности переустройства общества, думавшему, что слезинка ребёнка… А мир может меняться только через кровь: как ни ужасно это: назовите хоть одно человеческое значительное свершение, обошедшееся без оной… Мир, меняющийся через кровь, не устраивает классика, заваривающего крутую провинциальную драму. Пока провинциальную: она выплеснется в глобальный масштаб, исказив всю действительность, меняя её, поднимая одних, низвергая других, ломая души, и… Всё смешивается в алхимическом огромном сосуде классика, где впервые появляются очевидно плохие, почти без оттенков: Верховенский и проч… 7 Зеркало должно быть огромно, чтобы отразить душу народа; оно будет неровно – и выпукло тою болью, что живёт в ней, и сиять, как сияет свет затаённой надежды. Суммарный свод книг Достоевского, отшлифованный временем, превращается именно в такое сверкающее зеркало. …ибо кристалл души Раскольникова чист, как у ребёнка; ибо фантом его зловещей фантазии, выданной за интеллектуальное построение, точно проносится мимо: хотя убийство было, этого невозможно отрицать; но накал муки - проедающая сущность героя совесть - так высок, а страдания в заключении столь серьёзны, что и содеянное растворяется в них. …ибо нового Христа не ждёт реальность, о чём знает прекрасно русифицированный великий инквизитор, но Мышкин, возвращающийся из Швейцарии, всё же хочет проверить возможность родной земли принять новое проявление пророка. …ибо Карамазовы – точно… не амбивалентность даже, а «расчетверённость» души русской, где Алёша – световой полюс, Иван – интеллектуальный вектор, причудливо изгибающийся, раз не выдерживает умственного напряжения, Митя – ярость страсти и лютый порыв щедрого сердца, а Фёдор – тьма земного пути; сложный суммарный портрет русского бытия ложится отражением в пласт гигантского зеркала, нечто проясняя, ещё больше запутывая многое… …ибо бесы всегда, или часто рядятся в одежды всеобщего благополучия, ни в грош не ставя чужую кровь, не желая проливать свою. Но – даже и Макар Девушкин: жалкий, крошечный, смешной человечек есть писк униженного русского естества; тщетный звук мечты о корочке счастья. …ибо Сонечка Мармеладова найдёт ядовитую сласть в попрание собственного я ради жизни близких; а сотворить чудо ради них может каждый. И все загнутые сложно, с заплесневелыми стенами лабиринты, письмена правды проступают на каких сквозь мутные потёки времени выводят к свету: в этом суть. Речь на могиле Илюшеньки прожигает сгустками душевных, высших лучей смертный, свинцовый морок яви. Мышкин оставляет след в живущих – и светится он, призывая к правде. Даже Фердыщенко, предложивший салонную, пустую игру, подразумевал звенящие струны совести. …как не современно всё! Как противоречит технологической, прагматизмом скрученной, целесообразностью напитанной яви. И – как мощно, верно работает зеркало, отражая прошлое, созидая грядущее. 8 Двойник, Петербург, тёмные лестницы, богатые квартиры, где гудят праздники, требующие великолепного масла великого художника; Белинский, оставшийся недовольным повестью… Естественно – её абсурдные изломы, равно, как и снежные ночи, где один персонаж встречает другого: себя самого – были далеки от того разлива реализма, который критик ожидал от молодого тогда писателя. Титулярный советник! Сколько их проявилось на русских страницах! Мелкие и смешные, неудачливые и затерянные в толпе, чудаковатые и несчастные: они представляли собой пёстрые калейдоскопы тогдашних людей; и Яков Петрович не являлся исключением. Вот он бестолково топчется целый день по делам, сидит у доктора, то отказывается принимать лечение, то соглашается на лекарства; потом бессмысленно перемещается по городу: этому умышленному городу с его архитектурными ущельями… Впрочем, почему бессмысленно: смысл в том, чтобы встретить себя самого: Якова Петровича Голядкина, свою худшую часть, которая постепенно возобладает. Однако, и хорошая-то не очень хороша: тут даже не маленький человек: а козявка какая-то… Очень реальная козявка, не отступающая от реалистических правил изображения действительности. Всё серо-чёрное, мчащееся куда-то; вяло бормочущий двойник, постепенно забирающий жизнь основного персонажа… В каждом из нас живёт такой – и тут уж ничего не попишешь. Однако, зафиксированного словесно не отменишь, и бегут Яковы Петровичи Голядкины, соревнуясь, бегут, опережая друг друга, не зная, кто победит. 9 Щекаст, но едва ли розовощёк – он выходит на сцену, хотя стоит сбоку, теребя края малинового занавеса… Он совсем не оптимистичен, и заранее просит денег в долг ему не давать; да и фамилия его – Фердыщенко – топорщится нелепо. Он введён, как функция, хотя и выглядит, как человек: его миссия: разбередить в вас худое, заставить его показаться, проявиться на свету, дабы стыд прожёг кислотой сознание… Что такое покаяние? О! это вовсе не разбивания лба об церковный пол, с последующим повторением всех жизненных гадостей, на какие только вы способны. Покаяние – это осмысление плохого: с тем, чтобы не повторялось оно, отпустило из плена. И вот тут необходим метафизический Фердыщенко, который обязательно выйдет на сцену, ежели у вас совсем не атрофирована совесть. Да, разумеется, можно вспомнить многочисленные истории маугли – не того, романтизированного Киплингом мальчика, но подлинных – сотню, или две – росших среди зверей, и не имевших представления о совести; но ведь заложена она в нас, впечатана во внутренний состав, только толчки нужны, чтобы проснулась… Если становится меньше и меньше таких воспитательных толчков, люди деформируются, расчеловечиваясь. Что и наблюдаем сегодня. Так что не хватает Фердыщенко: и помощнее чтобы был, настойчивей требовал исцеляющих воспоминаний… 10 Страшно быть смешным, саднящее постоянное нечто разъедает душу, и сам себя таким считаешь: смешным, нелепым… Сколько таковых вписано в жизнь: ратоборствовать с реальностью сил не дали, и доказывать ей, что ты не такой – не получится… Узел закрутится туго: как на любой странице Достоевского: смертельно затосковавший смешной человек, окончательно решивший убить себя, отогнал криком девочку, подбежавшую к нему на улице с бедою своею, аж тёкшей из глаз; и, придя домой к себе, в пятый этаж, сильно заела совесть смешного… Мол, тут уже не смешной выходит, а подлый. Подлый-подлый, весь коричневый внутри, бурый, а бурый – цвет греха. Выстрел отдалился, настал сон, появилась совсем другая жизнь. Вот и сознание после смерти оказывается живёт: несётся себе средь пространств, пока не начинает гореть солнце, и не открывается солнечный мир: почти, как наш, только лишённый всего земного негатива: о! сколько его ныне – в геометрической прогрессии вырос, вот бы поразился смешной-то… И вот затесавшийся в другую жизнь – без права на это – смешной человек сеет среди идеального своё – негожее, и сеет… как-то сам не желая того: просто ведь не таков, как они, не знающие зла… А просыпается – с изменившимся лицом, и с чётким осознанием, что лучше сеять любовь среди несовершенного мира, чем наоборот… Суть тут – в изменившимся лице, в осознание, которое делает лицо таковым; а ещё, верно, в том, что надо побыть подлинно смешным – для других – чтобы дорасти до откровения любви. 11 Аркадий Макарович Долгорукий – о себе, о событиях, вовлекших его метафизическим – через земные данности водоворотом; о своей заветной идее… Она бесхитростна – с одной стороны: стать Ротшильдом; она громоздка и избыточна: утвердиться среди людей, считающих его подростком. Таков ли он? Записки наслаиваются, вихрятся, летят; скорость происходящих событий увеличивается, Версилов снова что-то говорит; и снова все – все! – воспринимают Аркадия подростком, каким ему так не хочется быть. Взросление трудно: во все времена. Вхождение в жизнь, с необходимостью притираться к ней, приноравливаться ко всем её каверзам и шероховатостях мучительно… Разнообразие мук велико, и шкала их никем не рассчитана. Незаконнорожденный, и при знакомстве, когда узнают фамилию, непроизвольно интересуются: Не князь ли? Много унижений претерпевший в пансионе Тушара, обдумывает жизнь, и, вместе с классиком, вопрос: растут ли после 19 лет? Растут до конца дней своих, и потом – о чём ведал Достоевский. Жизнь – форма бесконечного роста; хотя земная – кажется просто движением к смерти, с напластование массы негожего на пути. Всепримирение идей и всемирное гражданство Версилова есть одна из коренных русских болей: а всевозможного российского «боления» в «Подростке», как и в других махинах Достоевского много, с избытком. В России был и Николай Фёдоров – со своими, так толком никем и не понятыми идеями. Мелькают коридоры, которыми проходит Аркадий: они усложняются, повороты закручиваются, записки растут… И мерцают, разворачиваясь, поля метафизики: над романом, внутри него; мерцают, втягивая себя – даже ежели и не хочешь. 12 Игра прожигала Достоевского, организуя периоды его жизни, готовя почву будущих книг; игра звенела медными дисками в его сознанье, взрывалась, уводила реальность из-под ног. Игра лентами вливалась в роман, и Алексей Иванович повторял зигзаги своего автора, будучи союзным с ним во страсти. Игра игрока. Философия ощущений. Ощущения, обнажённые до кровоточивого предела, до тока, сильно бьющего с проводов действительности. Игра как объект исследования. Достоевский тяжело изживал свои страсти. ___________________ © Балтин Александр Львович |
|