|
|
|
1 ноября. Читал Хэмингуэя, "Праздник, который всегда с тобой". Читал - нравилось. Выпивка, любовь, спорт, горы, равнины, моря и реки - это замечательно, это я тоже страшно люблю. И литературу люблю. Повторяю, читал - нравилось. А потом громко возроптал. В жопе был бы этот Хэмингуэй, родись он не в свободной Америке, а в нашем поганом сэсэсээре. Господи, да взять хотя бы сегодняшнее утро. Загнали нас всех в красный уголок на лекцию о международном положении. Если речь о международных делах, ораторы у нас обходятся без бумажек, позволяют себе вольности, проницательность. Так было и сегодня утром, слова сыпались из старого косматого придурка как горох. Мне в конце концов стало обидно. Когда пришло время вопросов, взял да и бухнул: "А почему это когда нам рассказывают про Дикий Запад, лекция называется "О международном положении", а когда про себя, то "О достижениях нашего народного хозяйства"? И почему про положения вы говорите без бумажки, а про достижения только по бумажке?" Мужички зашевелились, сначала головы повернулись ко мне, потом к оратору. Тот к таким вопросам не привык. "Э...э..." Его спас наш фюрер. Возник из-за наших спин и, досадливо морщась, объявил, что собрание окончено, надо расходиться по работам. На меня при этом даже не поглядел. Он меня побаивается. С тех пор, как я погубил Ящика, начальство относится ко мне с осторожностью. Впрочем, мне тоже страшновато повышенное внимание, покидая ленинский красный уголок, я жалел, что не сдержался... Такие пироги. "Праздник не состоялся"- так можно назвать нашу житуху.
3 ноября. Вчера ездил к Маминым. Были и Володя с женой. Говорили о Солженицине. Что он гений. Что в нашем государстве он человек номер 1. Подобно неутомимому работнику Балде, не дает он чертям покоя. - Но "Раковый корпус" - вещь несовершенная, - сказал Виктор. - Многие герои брошены на полпути, и вообще у романа нет конца. Другое дело "В круге первом" и "Иван Денисович". Здесь все отвечает самым высоким художественным требованиям. - Это каким же? - спросил я. - Главное, соблюдено единство Времени, Места и Действия. - А я как раз считаю "Раковый корпус" самой попадающей в точку вещью. Если б Виктор спросил: "А почему?", разговор бы пошел спокойный. Но он вдруг повел себя как мэтр. - Это не так. Можешь думать что хочешь, но это не так. И вся Москва того же мнения. - А твоя любимая "Война и мир"? Разве там мало брошеных, вроде бы не раскрывшихся до конца героев? - Второстепенные герои появляются и исчезают, поскольку надо освобождать пространство для главных действующих лиц. С главными в "Войне и мире", согласись, все в порядке. В "Раковом корпусе" даже самый главный герой остается ни с чем. - Правильно! - взвился я. - Да вы слепые, ты и твоя Москва. Костоглодов, ставший импотентом в результате лечения новейшим методом - это судьба нескольких поколений лучших русских людей, которым пытались привить марксизм. Это же ты, я, Володя. Ты работаешь в газете и пишешь дурацкие статьи, Володя вместо картин рисует плакаты с совсем уж идиотскими лозунгами, я числюсь в паразитической конторе, где изо всех сил стараюсь быть серым, быть никем - как все. Мы - мерины. Виктор призадумался. - Да...Что-то в этом есть. Честно говоря, для меня это ново. - Любая страница "Ракового корпуса" стоит сотни лучших советских романов, - продолжал я. - Ну скажи, кто там прописан недостаточно?.. - Не ясен исход самой системы. - Очень даже ясен! Русаков, негодяй кэгэбешник, олицетворение советской власти, уходит из ракового корпуса вроде бы не умирать, а жить. Но ведь опухоль при нем, она лишь подлечена, придет время, и она вновь воспалится и начнет расти. Советская власть обречена, это неизбежно. Единственное, чего мы не знаем, это времени конца. -Так-так, - обескураженно сказал Виктор. И вдруг захохотал. - Для этого и нужна нам свобода. Я близко принял "В круге первом", ты - "Раковый корпус". Я увидел одно, ты другое. Мы могли бы выступить со статьями. И по сути дела не было бы победителя. А у нас невежественному партийному критику, который в слове "паровоз" делает пять ошибок, дается огромное место в газете или журнале, и он тебя поливает грязью как хочет, прекрасно зная, что ты ему ответить не можешь, тебе и двух строчек напечатать нельзя. После некоторой паузы Володя чуть изменил тему. - Культура, образование... То что у нас называют этими словами, на самом деле - и это в лучшем случае! - он поднял вверх палец, - есть обыкновенная грамотность. - Конечно! - подхватила Вика, жена Виктора, преподаватель английского в средней школе. - И всеобщая грамотность, наше величайшее достижение, введена не для того, чтоб познать что есть свет и что тьма, а чтоб легче было превращать в идиотов, чтоб могли мы читать лживейшую "Правду" - единственную в стране газету, ведь все остальные либо прямые из нее перепечатки, либо вариации на одну и ту же тему: "Эх, хорошо в стране советской жить..." - Самое главное, собственность, ради уничтожения которой они все вверх дном перевернули, никуда не делась. Собственников уничтожили, а собственность как была, так и осталась, только перешла из одних рук в другие, - сказал Володя. - Следовательно, октябрьский переворот, пятидесятилетие которого они с такой помпой собираются отмечать, был преступлением ради собственности, а никакая не революция. Так, да? - Да, - сказал я. Виктор, Вика и ее младшая сестра, Володина жена Люба тоже сказали: "Да". -То-то…Практически, получилось преступление. Но многие участвовали в нем не ради собственности, а ради идеи. Если б не марксизм, ничего бы у Ленина не вышло. И, например, я уверен, что будущее в самом деле за коммунистическим обществом, другого не дано. - Как это будет выглядеть и когда случится? - спросил я. - И выглядеть и случится это тогда, когда отпадет потребность борьбы за собственность. То есть когда производство благ достигнет такой степени, что все будут удовлетворены. Лет через тысячу это случится. Потом был разный сумбур. Люба придвинула ко мне свой стул колени в колени, что, конечно, было мгновенно и замечено и отмечено со смехом мужем и свояком, и стала уговаривать, поскольку я все-таки еще не мерин, жениться. Чтобы я женился или ехал в Москву учиться в Литинституте - любимая тема обеих жен. Домой возвращался я совершенно размягченный. Какие все-таки замечательные у меня друзья! Кругом вранье, идиотизм, но повстречаешься с ними и видишь, что есть еще думающие люди, что не все потеряно. Впрочем, удовлетворен я не был. Сказано было очень мало, спор с Виктором Маминым хотелось продолжать, придав ему, так сказать, новую высоту. "Лучшие люди сэсэсээра - это одна сторона медали, один конец палки. - мысленно говорю я. - С другой стороны есть простой народ - река, в которой рождается и лучшее и худшее. После страха и ужаса, вызванных насилием, приходит недоумение: зачем эта боль? Лучшие стараются осмыслить, найти корни зла, чтобы начать посильную борьбу за свою жизнь, для худших верным оказывается положение, когда насилие рождает насилие. Солженицын, конечно, гений. Все у него хорошо, кроме ненависти к уголовникам. Основная масса тех, кто сидит у нас за уголовные действия - великомученики. Тюрьма как средство устрашения нужна. Но когда в городе почти нет дома или квартиры, где хоть один член семьи не побывал бы в лагерях - это уже устрашение не для потенциальных преступников, это устрашение всех поголовно". - "Ты считаешь, автор, как господь бог, не должен позволять себе ненависть к кому бы то ни было? - может сказать Виктор. - "Ну в общем да..." - "А как же коммунисты? уж они-то достойны ада". Мы дружно хохочем. И все-таки я выворачиваюсь. - "Здесь дело даже не в ненависти, а в том, насколько она обоснована. Когда описываются тюремщики и партийные ублюдки - все развернуто, все правда! Когда воры - поверхностно". - "То есть, ты хочешь сказать, он ими заниматься не желает". - "Да". - "А стоило бы?" - "Еще как! За какое-нибудь минутное помрачение человеку приходится жить в скотских условиях многие годы. А ведь нынешние каторжники не похожи на тех, с которыми сидел Достоевский. Да ты и сам все прекрасно знаешь!" Этот разговор я представляю, сидя дома на диване при свете настольной лампы. Вдруг ловлю себя на том, что обращаюсь только к Виктору. И... иначе быть не может. Потому что Виктор Мамин очень крупная фигура как внешне, так и по содержанию. Он собирается написать вторую "Войну и мир", более того, он сам как бы из этой книги. При знакомстве с ним первым впечатлением было - да это же Пьер Безухов! Причем, Пьер в тот момент, когда он будто бы без цели шатается по Бородинскому полю под вой и свист битвы. Наверное это впечатление оттого, что мы с первой же минуты заговорили о лагерях: он о немецких, в которые попал пятнадцатилетним в 42-м году, я о советских, поскольку вокруг меня было полно народа /прежде всего моя мать/, в них пострадавшего. Наконец, как результат переутомления, мне стало всего живого жалко. 7 ноября 1967 года. Праздник. Марши. Ленин!.. Ленин!.. Почти два года нас готовили к этому пятидесятилетию. Помню, в конце октября прошлой осенью возвращаюсь с работы домой. День был тяжелый, я вполне отупевший. Выворачиваю на мост через Темерничку, подымаюсь по Камышевахской балке. На всем пути трепещут флаги, плакаты. Они лишь усиливают впечатление неуюта, потому что наступили ранние холодные сумерки, в свете фары клубится обильная пыль, дорога - рифленка, кроме всего прочего, в трещинах и ямах. Останавливаюсь на красный свет перед площадью Дружинников, жду зеленого. И вдруг аж подскочил в седле. Впереди на крыше кинотеатра "Сокол" вспыхнуло огромное табло: "До великого пятидесятилетия нам осталось ждать 380 дней!" Как 380! А вот эта мишура по случаю какого летия? Посчитал. Оказалось, да, болтают о пятидесятилетии, но эти флажки вывесили по случаю сорокадевятилетия... А потом пропаганда нагнетала и нагнетала: " До великого праздника остается 81 день... 30 дней... 7 дней..." И вот дожили, и надо плакать от радости, что все мы от мала до велика строители коммунизма и живем не корысти ради, а для счастья будущих поколений. И только зверски сильный ветер мешает ликующим массам. С пятого числа он рвет плакаты и флаги, валит на землю портреты вождей. Включил телевизор. Выступала старуха, принимавшая участие в революции. Костлявая, полуживая, на лице одни губы шевелятся. Говорит о государственной монополии на торговлю хлебом, которую ввели большевики, когда пришли к власти. Мол, запрет на свободную торговлю хлебом спас Россию и диктатуру пролетариата от гибели. При этом идут по экрану кадры старой хроники - замерзающие города, умирающие от голода и холода в больницах и на площадях люди. Вот что делается из-за спекулянтов, из-за которых пришлось, чтоб не наживались, ввести запрет на свободную торговлю хлебом! И все это подается вполне всерьез!.. Бред, фантасмагория, человеком овладевает беспричинная усталость, только и остается фатально вложить жизнь в руки судьбы. А у меня под окном расцвели белые дубки - последние цветы сезона. Смотрю на них и вот что приходит в голову. Жизнь в мире вечна, жизнь человеческая неповторима. И жертвы ради будущих поколений по меньшей мере шарлатанство, а когда к этому принуждают многомиллионные народы - преступление. Потому что у потомков будет свой ум, и они могут не захотеть жить так, как, казалось их предкам, надо. И никакая наука здесь невозможна. Единственное, что в наших силах - это подать некий пример разумного праведного существования. Лично мне как раз не светлого будущего, а светлого прошлого не хватает. Что мы имели в эти самые вроде бы великие полвека? Две кошмарнейших войны, еще более кошмарную революцию, а в мирные промежутки гнуснейшие годы строительства светлого социалистического царства, когда людей гибло ничуть не меньше, чем во время войн. Разве это прошлое? Мы - люди без прошлого! Более того, наше настоящее, когда правят вожди-ублюдки, и все пропитано фальшью и ложью, никак не может стать будущим. 9 ноября. 7-го, едва изложил здесь свои праздничные мысли, пришел Толя Гусев и стал рассказывать новости. Витька Жук дал участковому по роже и теперь в бегах. Хотел, чтоб отец ему флигель отписал. Продам, говорит, и поеду в Крымский заповедник егерем - это мечта всей моей жизни. "В первый раз слышу про такую его мечту!"- сказал я. "Я тоже. Да клуба путешествий он насмотрелся и вообразил себя егерем. Господи, какой там с него егерь? С него такой же егерь, как с моего хера плотник... Ну ладно. Отец ему говорит, живешь в флигеле и живи, а чтоб отписать и ты бы мне чужих людей населил, такого не будет. Ну тогда Витек взбеленился, схватил топор и давай рубить тютину перед окном - она ему свет закрывает. Отец вызвал милицию. Тоже еще, старый ишак, хоть бы вспомнил, давно в лагерь передачи возил да начальников подкупал, чтоб сынишку в бесконвойные перевели... Ну а Витька уже слепой был. Как только те появились, взял да и треснул старшего, хорошо хоть не топором, а кулаком". Еще насмерть поссорились старые друзья Воропайчик и Тюля, продолжал Гусь. У Воропайчика сгорел сарайчик и вместе с дровами заначка для очередного запоя. Воропайчик поделился горем с Тюлей, тот рассказал жене, а жена через несколько секунд донесла Воропайчихе. Теперь Воропайчик собирается отковать на заводе саблю и отрубить Тюле голову. Здесь Толя аж закачался от смеха. Смеялся он не по поводу рассказанной, а уже следующей истории. "Вчера стоим за столиком в блинной я, Мороз с женой и какой-то мужичонка - пиво пьем. Морозова Нинка уже до этого была торчковая, раздухарилась, критикует Петрушу дальше некуда. Мудак! Засранец! Брешет, объебывает на каждом шагу. Приносит сберкнижку, показывает издали, теперь буду вам только половину денег давать, остальное на крупную вещь собираем. Проходит время, нашла эту его книжку, а там один единственный рубль с самого начала...Замолчи, говорит Мороз. Ну после этого Нинка совсем вышла из берегов. Что, сука, ударить меня хочешь? А я тебя не боюсь! Хочешь, из кружки в морду плесну?.. Хватает кружку, размахивается...И в этот момент посмотрела на Мороза. Стоит он неподвижный как монумент, глаза круглые, а на голове от злости фуражка шевелится. Нинка сначала замерла, а потом - бабах! - нашему соседу, безвинному тихому мужичонку целую кружку пива в физиономию". Но самую большую за последние времена хохму отколол Сашка Баламут. Два дельца с обувной решили, что за ворованные заготовки кроме денег Баламут им должен поставить могарыч. "Пожалуйста", - говорит Сашка. Приводит корифанов в ресторан, заказывает бутылку водки, бутылку шампанского и закусить. "Теперь приступим". Берет бутылку водки и льет себе на плечи, на спину и живот. Потом таким же манером стреляет шампанским в потолок, полил голову, умылся, остаток взболтал и попрыскал корифанов. "Так, выпили - закусить надо", - наматывает на кулак угол скатерти - и все на полу! "Официант! Сколько это стоит?.." Дальше были новости помельче, некоторые я знал. Вообще он стал повторяться, наконец завел свое обычное: "Где найти работу, чтоб иметь свежую копейку?" Вдруг искренне, даже слегка порозовев, воскликнул: "Длинный, если добуду много денег, выделю тебе хорошую сумму". - "Спасибо! Но мне надо больше, чем тебе". - "Сколько же?" - "Мне не денег надо. Видел, как город размалевали? Так вот мне надо, чтобы все это фуфло вместе с фуфлыжниками исчезло". Толя засмеялся. - "Недавно под пивной один мужичонко ссыт на угол и рассуждает: "Триста лет нами татары правили, триста лет цари. Коммунисты тоже триста лет измываться будут". Понял? Еще двести пятьдесят лет осталось". Потом он спросил, собираюсь ли я напиться по случаю великого октября. "Вот мы и приехали! ответил я. Да, собираюсь. Как только ты исчезнешь, сяду на мотоцикл и поеду к Гальке". Мы долго хохотали. "Нет, ну а что делать, если в этот день все пьют!" - орал Толя. Потом он как-то не очень уверенно спросил: "А ты меня с собой не возьмешь? Там же у нее эта подруга Мери. Ты говорил, что я вроде бы ей понравился. Помнишь, тогда, на стадионе... "Мери нашла себе. На два года моложе, честный, надежный работяга. Мазанку какую-то в Шанхае Аксайском сняли, мы как раз с Галькой поедем их поздравлять и ночевать останемся". - "А... В таком случае займи мне пятерку вплоть до возвращения узурпированных латифундий. Не, в натуре, отдам через неделю". - "У самого девять рублей. Могу оторвать от сердца только два". - "Три, и ни на копейку меньше!" - Два без возврата. Все. Я на тебя не рассчитывал". Он взял деньги и засуетился. - "А я думал, с Галкой у тебя все кончено. Часто ты у нее бываешь?" "Иногда". - "Жалко. Характер у нее хороший, а на морду страшненькая". "Характер золотой, фигура хорошая, а дурнушкой кажется от стеснения. Она только для одного преображается. Видел бы ты ее после наших занятий. Красавица! Глаза сияют, даже цвет их как будто меняется". - "Любит". На том мы и расстались. Скоро я сел на мотоцикл и поехал через весь Ростов с западной окраины на восточную. Было около трех часов дня. В центре толпы демонстрирующих схлынули, ветер дул с прежней силой, но и он сделал свое дело - свежий мусор разогнал по углам, все ненадежное разодрал, смял, наступило силовое равновесие. Уже за Театральной площадью, на углу 1-й Советской и 13-й улицы меня затрясло. Справа над угловым одноэтажным домом возвышалась глухая стена трехэтажного. Всю эту стену размером, если на глаз, метров шестнадцать в ширину и восемь в высоту закрывало полотно с изображением вождя мирового пролетариата, в кепчонке худой, с красным бантом на груди, добренько-предобренько щурившегося, делавшего при этом ручкой: "Верной дорогой идете, товарищи". Дергаясь от смеха, я через пять минут въехал во двор двухэтажного общежития. Галька сидела на лавочке под акациями и плакала. Мне это не понравилось. "В чем дело? О времени мы не договаривались". - "Договаривались! В два часа". - "Не помню". - "Договаривались" повторила она. - "Послушай, я еще только собираюсь к тебе, и уже чувствую себя виноватым. Обязательно что-нибудь будет не так. И между прочим, уезжаю в точно таком состоянии. Классика из меня сделала". - "Это что такое?" - "Совратителя и погубителя бедной девушки". - "Точно, - она засмеялась сквозь слезы и быстро успокоилась Нас ждут Ваня и Мери". Я тоже успокоился. - "Видела дедушку на углу тринадцатой?" - "Ага". - "Я чуть с мотоцикла не упал. Если б можно было, они и небо его портретами заклеили. В таких делах щедрость большевистская не имеет предела. Поэты. Все они в молодости стишатами грешат, а кончают вот так". Мери я знал столько же, сколько и Галю. Обе они типичнейшие советские бесприданницы. Родились в маленьких убогих городках, после школы поехали одна в Ленинград, вторая во Владивосток. Отличницы, одна поступила в мединститут, вторая - в пединститут. Обе скоро вышли замуж за таких же, как сами, нищих сокурсников, понадеявшись, что с милым и в шалаше рай, что истинная любовь должна сметать любые преграды. Однако обе скоро разошлись, учебу пришлось бросить, разные неожиданные обстоятельства привели в Ростов, на один завод, в одно общежитие. Мери работала в конторе и училась в ростовском пединституте на вечернем. Галя стояла в цехе у сварочного аппарата, и сил еще и на учебу у нее не было. Галя, как и положено естественнице, после замужества могла сходиться сколько угодно, лишь бы мужчина был более-менее порядочный; Мери, гуманитарка, за два года нашего знакомства раскололась лишь один раз с моим товарищем рецидивистом Витькой Жуком, про которого мне только что рассказал Гусь, что он в бегах и как только объявится, пять лет строгого режима ему обеспечено. Раскололась по пьянке, прямо на тротуаре в центре города. "Нас обходили ночные прохожие"- рассказывал мне потом Витька. Проспавшись, железная Мери Жука возненавидела. А уж он за ней бегал, все пути перекрыл, в общем-то опозорив честную девушку. Я в конце концов не выдержал: "Витя, она раз в шестнадцать умней тебя - отстань от нее". "Не согласен. Не умнее она меня". "Хорошо, не умнее, но грамотнее". "Грамотнее - это спору нет. Только почему в шестнадцать раз? Многовато". "Цифра круглая. Может быть, чуть-чуть меньше. Короче, она тебе не пара"... Подруги хорошо знали о моей ненависти к коммунистам. Галя, родившаяся в лесном краю, переполненном лагерями, видевшая своими глазами, как по ночам разгружают полные трупов вагоны, со мной соглашалась. Мери это не нравилось. Впрочем, защищала она только Ленина: "Он был великий человек". "Он вообще человеком не был". "Да? А кто все так повернул? Это же страшно подумать, как он все повернул. Нет, он великий человек. Если б он дожил до семидесяти, никаких репрессий не было бы. Во всем виноваты его соратники". "А ты пробовала его читать? Начинает он всегда правильно, истины выкладывает бесспорные. Но уже к четвертой странице все выворачивается наизнанку. Попробуй прочитать хоть одну его статью до конца. Это невозможно. Потому что передергивает на каждом шагу". Мери знать правду не хотела. "Он был великий организатор". "Гитлер тоже был великий организатор". "Гитлер хотел весь мир покорить, а Ленин всех сделать равными"... "Отличница ты несчастная. Отличницей родилась, отличницей и помрешь"... Cамозастройный Шанхай, где Мери и Ваня сняли кривую как внутри, так и снаружи мазанку, раскинулся на дне обширного оврага, посреди которого бежал мутный отравленный ручей. Мы спускались к нему узкими кривыми улочками, местами сужавшимися в тропинки. Каких только творений нищеты из глины и камыша здесь не стояло. Но был и дворец размером три на три метра со стенами из бутылок и крышей из распиленных пополам больших дюралевых общепитовских кастрюль. И поскольку битье бутылок и фонарей есть свойство нашего национального характера, один угол здания был уж раскрошен в осколки. Однако больше всего меня поразил хозяйский домик. Он был даже меньше времянки молодоженов, сложенный из саманов, тщательно ошелеваный струганными небольшими дощечками, с резными наличниками вокруг единственного окошечка и двери; и все под четырехскатной крышей; и все ярко расписано красной, синей и зеленой краской - Кошкин дом! "Зачем же такой маленький? Внутри этот домик чуть побольше вагонного купе. Это называется, много движений - мало достижений, - сказал я Мери. - У вашего хозяина стратегический просчет". Мери и Ваня со смехом стали рассказывать, что хозяин у них большой чудак. Внутри домик в самом деле похож на расширенное вагонное купе и отделан еще лучше, чем снаружи. Потому что хозяин столяр-краснодеревщик, в Варшаве дворец отделывал, в Москве тоже что-то строил. Плату за квартиру брать не хотел, пришлось уговаривать. Сегодня, между прочим, приглашали посидеть - отказался, ушел к матери. "Он с пятнадцати лет, с сорок пятого по шестьдесят пятый сидел, - сказал Ваня. - Всего два года на свободе. Женщины ему не нужны. Курит беспрерывно. Причем, самые дешевые сигареты. В домике все отделано под орех, красивое такое, но прокурено..."- "И беспорядок невообразимый. Если б он еще и пил, дальше было б некуда", - сказала Мери. - "Да это какой-то потерпевший полный крах Иван Денисович с городской окраины! - воскликнул я. И было завелся: - Зеки - вот кто настоящие строители коммунизма! Ни одна так называемая народная стройка, даже сооружение очистных сооружений, куда меня устроила одна падла, не обходится у нас без зеков..." И был сурово осажен Мери: - "Вадим, пожалуйста, обойдемся сегодня без споров. Разговоры эти ни к чему не ведут". - "Ну да, ты уж пришла", - после некоторой паузы пробормотал я и потух до тех пор, пока нам, двум парам, после вполне заурядной попойки, не пришло время залечь в постели. В мазанке кроме грубого стола, нескольких табуреток, этажерки и переносной вешалки были две кровати - двуспальная, молодоженов, и одинарка, на которой пришлось устраиваться нам с Галькой. У молодых под периной зачем-то были подложены газеты. Начали мы одновременно, но сначала я был подавлен громким треском этих газет, да еще Гальке вздумалось изображать из себя страстную и громко стонать. К счастью, Ваня оказался спринтером, скоро иссяк, мы же с Галькой еще долго возились, я попросил ее молчать, еще нам здорово помогали авиалайнеры. Здесь недалеко был аэропорт, самолеты шли на посадку как раз над нашим оврагом, под страшный, равный грохоту бомбового взрыва, гул двигателей можно было дать себе волю. Мы даже развеселились. "Тебе, Галчонок, не кажется, что не я, а эти крокодилы со всеми своими железками, чемоданами и пассажирами в тебя въезжают?" Она подо мной дрогнула, затряслась от хохота. "Тише, дурочка! А то склещимся". Получилось удивительно. Низ ее живота непроизвольно дергался от смеха, какие-то новые мышцы вступали в действие... Глубокой ночью мы вновь сошлись. Началось это во сне. Теперь был только ритм, тишина /гул моторов нас уже не касался/ и чувство благодарности. Под утро раз и еще раз - это уж было мученье. Такова холостяцкая жизнь: удовольствие обязательно надо стереть пустотой, чтоб потом в тебе долго-долго ничего не было и не хотелось. Реальность вернулась в полной мере. Все вокруг грохотало и самочувствие было хуже вчерашнего. "Нет, что за фантасмагория! Сколько вокруг земли, а мы селимся в страшной тесноте, в овраге на мусорных кучах, у мертвого ручья, в котором даже головастики не квакают. Почему такая со всех сторон глупость?" - "Заводрядом, ходить на работу близко. А земли вокруг Ростова колхозные. Кто ж тебе их даст?"- рассудительно сказал Ваня. После этого мне страстно захотелось уехать. Меня пытались остановить: позавтракаем, в кино сходим... Но я расклеился как четырехлетний мальчишка: "Нет! Не могу. У меня дела..." - "Ну ладно. Смотри!"... - многозначительно сказала Галя. Она мне угрожала, господи, она мне чем-то угрожала. И выглядела в это утро совсем не красавицей. Когда я возвращался, и миновал 13-ю линию, чувствуя за собой взгляд вождя, то вдруг понял: как это нет прошлого? Есть оно! И как в свое время древний пещерный человек, или средневековый монах, или партизан последней войны, мы - продукт своей эпохи. Как когда-то необходимо было прятаться в пещерах, уходить в монастыри или леса, так теперь мы можем быть только такими, какие есть. Я приехал домой и, разбитый не столько физически, сколько нравственно /по дороге еще решил к Гальке больше никогда не ездить; подло, конечно, ее бросать, но еще подлее это продолжать/, лег спать. Спал я долго и под конец мне приснился странный, как я теперь понимаю, первый в жизни старческий сон. Будто я живу, живу, и те, кто живет рядом со мной, начинают потихоньку вымирать; приходит время, когда я остаюсь один, и это ужасно - холодно, одиноко. Проснувшись, я вспомнил, что у меня все-таки есть друзья, с которыми можно поговорить, и решил ехать сначала к более простому Володе, затем с ним к Виктору, чтобы изложить свои праздничные мысли. Но вдруг засомневался. Все-таки мы не ровня и скорее единомышленники, чем друзья. Володя и Виктор оба старше меня на десять лет, их жены чуть помоложе, однако даже более мужей смотрят на меня, как на совсем молодого. Слишком часто, чувствовал я, нельзя у них бывать... И остался сидеть на диване. И скоро понял, что услышал бы от Мамина и Володи. Да, огромные массы народа, сначала поддавшиеся соблазну грабежа, а потом великому страху - они из недавнего прошлого. Но мы, интеллигенция, начались гораздо раньше. Есть у нас прошлое, через которое даже большевики не посмелипереступить. Это Пушкин, Толстой, Гоголь, Чехов и еще многие художники и ученые... Пошли, пошли мысли. Что есть образ мира? Почему он так многолик? Почему никто не может сказать, что ему хорошо? Вдруг вспомнил, как было очередное бесконечное лето моего детства. От скуки мы, пацаны, завели себе рогатки и стали охотниками за всем живым. Мне почему-то ничего не удавалось подбить. Даже самые последние из нашей шайки хвалились убитыми воробьями, ящерицами, стрекозами, а у меня не получалось. И вот мы отправились куда-то за город и в лесопосадке я подобрался к маленькой серенькой птичке, которая, слабо попискивая, прыгала с ветки на ветку в высоких кустах. Сначала я выстрелил кусочком от разбитой чугунной плиты метров с двух и не попал. Птичка и не подумала улетать. Я приблизился еще и когда вытянул руку с рогаткой, до глупой птички оставалось не более полуметра. Все! Деться от смерти ей было некуда. Я закрыл глаза и выстрелил. Не сразу мне захотелось их открывать. И вот наконец открываю, почти мертвый от жалости к птичке и омерзения к самому себе. Как ни в чем не бывало птичка продолжает прыгать перед самым моим носом. Как же я обрадовался! Какая чудесная гимновая музыка грянула над моей дурной головой! Не помню точно, может быть, я тогда зарыдал, может быть, всего лишь прослезился, но слезы были - слезы радости и покаяния: кто-то отвел мою руку и спас от убийства хорошенькой чистенькой беспечной птички. ...И вот к чему я пришел, сидя на диване и размышляя. В этом, 1967 году, советской власти исполнилось пятьдесят лет, а мне тридцать. Но если советам и правда пятьдесят, то мне, моему глубинному естеству, унаследованному от многих поколений предков, гораздо больше. Вполне возможно, мне не тридцать, а тридцать тысяч лет. А может быть и пятьдесят тысяч. Иначе как объяснить мое противостояние в этой жизни? |
|