Главная
Главная
О журнале
О журнале
Архив
Архив
Авторы
Авторы
Контакты
Контакты
Поиск
Поиск
Обращение к читателям
Обращение главного редактора к читателям журнала Relga.
№05
(407)
21.07.2023
Творчество
Тихий Ростов-Дон
(№4 [126] 16.02.2006)
Автор: Олег Афанасьев
Олег  Афанасьев
[Продолжение. Начало см. в № 19(121) и № 20(122) за 2005 год, а также №№ 1(123), 2(124), 3 (125) за 2006 год].



ВТОРОЕ РАЗРУШЕНИЕ
(Роман в рассказах)

О Н И (два рассказа)

1. Рождение червя по имени Антон Ященко

Лунное затмение началось - я начал его бить, кончилось - остановился.

- Кто ты, сука, такой? Откуда вы такие, сволочные, беретесь? Будет конец вашему нашествию на землю русскую?

Дело происходило на свалке, смрадно тлели кучи гнили. Умеренный ветер то нагонял на нас тучу дыма, то воздух очищался и небеса густо синели. Декорация, что и говорить, лучше не придумаешь.

Собственно, нельзя сказать, что я его избивал. Когда он бросился убегать, догнал и стукнул кулаком по голове. А потом лишь не давал подняться, пиная ногой то под зад, то по бокам. Странно он вел себя. Не имея возможности подняться, пытался уползти, но не назад, на автомобильную дорогу – к людям, а в кучи мусора – будто там было спасение.

Утром в нашей шараге стоял восторженный гул:

- Кто Ящика отмудохал? Он же синий!
- Какой там синий - чо-орный!
Скоро все глаза смотрели на меня.
Я стоял в стороне и был мрачнее тучи. Подошли Петруша и Валерка.
- Неужели это ты его уделал?

У меня дернулась правая щека и плечи: дескать, что хотите, то и думайте, обсуждать не собираюсь.
- Ты! Это ты...- сказал Петруша.
- Работать пойдешь?- спросил Валера.
Я засмеялся:
- Какая может быть работа? Теперь надо ждать.

Целый день настроение было убийственное. А вечером сел за стол, достал бумагу и ... вот что получилось.

* * *

У одного человека завелся глист. Все, что человек ни съедал, на самом деле пожирал глист. Человеческий же организм питался в сущности экскрементами червя. Человек страшно исхудал, сначала пожелтел, затем потемнел, наконец стал зеленеть. И хоть не любил лечиться, не выдержал, отправился к врачу.

- Доктор, нет сил.
- И не надо было напрасно мучиться, - радостно сказал доктор и вы- писал антиглистовые порошки. - Через месяц глист из вас выйдет.

Прошло время. Лекарство не действовало: глист в животе у человека еще злее сделался. Вновь человек явился к врачу. Тот выписал другое лекарство. Глист тем не менее продолжал благоденствовать. Когда больной в третий раз пришел к врачу, тот надолго задумался.

- А что если кроме кофе и булочки ничего ему не давать? Каждое утро кофе и булочка, кофе и булочка... Должен он в конце концов выйти.

Покорно лечился человек. Глист не поддавался. И однажды утром, выпив кофе, человек воскликнул:

- А булочки, негодяй, сегодня не будет!

И вдруг глист вышел из человека и сказал:
- А где же булочка?

- Ах ты пакость! - вскричал человек и хотел раздавить ногой мучителя. Но червь, извиваясь, запрыгал, крича:

- Ай-ай, я жить хочу. Я еще молоденький.

Удивился человек, подфутболил червя носком ботинка, и тот шмякнулся прямо в кухонное ведро с отбросами. Здесь как раз послышался сигнал мусороуборочной машины, человек подхватил ведро и скоро червь вновь был в полной тьме, среди незнакомых, замечательно пахнущих вещей. Едва машина тронулась, червь под тряску удобно расположился и присосался к вкусному кусочку. Однако насладиться едой после долгого поста в желудке человека не успел, так как машина остановилась, подергалась взад-вперед и вдруг началось извержение - вместе с отбросами червь полетел куда-то вниз, страшно ушибся и сейчас же на него обрушилась гора гнили, в которой он чуть не задохнулся.

* * *

На свалке, где оказался червь, было очень хорошо. Еды сколько хочешь. Общество своих самое разнообразное. (Много позже он прочитал в энциклопедии, что в мире сорок шесть тысяч видов червей. Какая чепуха! Да сколько хочешь, столько этих видов и наделаешь. Потому что червиное тело как хочешь растягивается, сокращается, делится и растет, одного хорошего червя можно порубать на куски и пожалуйте вам - десяток новых видов). Когда в лунную ночь обитатели нор выползали кормиться и совокупляться, наш быстро отъевшийся червь чувствовал себя прекрасно. Однако счастье, как и полагается, было недолгим. На свалке кроме всевозможных червей, жуков, пауков, мокриц жили еще и люди. Целыми днями ходили они среди мусорных куч, разрывая их железными крюками в поисках тряпок и бумаги. При этом без всякой жалости давились тела подземных обитателей. Среди этих убогих людей один старик был мусорщиком по призванию. Как и все, пользуясь страшным жезлом, он никогда им не колол, не дергал. Осторожно раздвигая материал перед собой, он незнакомую, потерявшую форму вещь мог взять в руки, долго рассматривать, надкусить, пожевать, не брезгуя ничем. Единственным счастьем в жизни старика была внучка. И однажды, откопав нашего глиста, белого, гладкого, очень крупного, старик принес его в подарок девочке.

Все мусорщики жили здесь же, на свалке, в больших дырявых ящиках, сколоченных из всякой дряни. Внучка у доброго старика тоже была особенной: она имела богатое воображение. Перевязывая веревочками податливое бескостное тело червя, она превратила его в человечка; из самых ярких тряпок, какие нашлись на свалке, сшила ему костюм. Даже взрослые, вечно пьяные мужики приходили посмотреть на нового жильца.

- Назовем его Артюшей, - сказал самый грубый и сильный среди них.

-Артюша! Артюша!- радостно закричали люди. Но девочке имя не понравилось. Она унесла человечка в свой балаганчик и сказала:

- Они смеются. А я тебя все равно люблю и буду звать Антошей. Антон - правда хорошее имя?

* * *

Девочка постоянно раздевала свою игрушку, меняя червю перевязки и одежду. Под ее руками он превращался то в атлета, то в колдуна, то солдата. Она пробовала учить его говорить и ходить. Но червь умел лишь ворочаться, пытаясь извиваться, да смешно трясти искусственными руками и ногами. Вообще-то он любой ночью мог уползти от девочки и в норах стереть с себя одежды, чтобы тело вновь сделалось совершенным - белым, гладким, длинным. Ведь тело червя несравненно рядом с каким-нибудь пауком или сороконожкой, а уж человек - это совсем урод из уродов: мало того что к телу лепятся руки, ноги, голова, так есть еще пальцы, на пальцах ногти, а самое нелепое - голова с носом, глазами, ушами, волосами. Да, он мог, но ...

Каждое живое существо, даже не имея надежды когда-либо увидеть свет, имеет о нем представление, хочет его. На свалке было очень много света и мир под солнцем был велик. С одной стороны свалки дымил трубами город, с другой стороны текла бурная речка и за ней стояли горы, несколько раз на день менявшие свой цвет. И надо всем этим небо, в которое подымались, а затем падали обратно звуки земли - города, свалки, речки, гор. Это было радостно. Антоша, Тоша, Тошечка, говорила девочка, наряжая свою куклу и пела нехитрые песенки:

           Калину с малиной вода полила,                
В ту пору меня маменька на свет родила,
Не научивши уму-разуму                
Замуж отдала
Год скучала я,                
Второй мучалась,
           В третий свет божий не мил стал,                
В четвертый-то годочек назад вернулась...

Это тоже была радость, невозможная под землей. Наконец девочка, соорудив в дверях домика-ящика ширму, устроила с помощью червя кукольный спектакль для других детей поселка. О, сколько здесь было взаимной радости и удовольствия.

Но в одну ночь под землей заворочалось огромное злое животное, затряслась земля, рухнул и загорелся город, окружающие долину горы лопались и со страшным грохотом падали друг на друга и в реку. Утром он очнулся в совершенно изуродованной местности, среди незнакомых людей. Многие вели себя странно. Одни словно оглохли и онемели, другие, наоборот, непрерывно болтали или плакали. Под горой, где текла река, воды вдруг не стало, трава и деревья на берегах начали увядать, со стороны города ветер нес зловоние посильнее того, которое обычно стояло на свалке. Наш червь решил потихоньку убраться в ту сторону. Но вдруг всем потерпевшим стали раздавать кофе и булочки, и он стал в очередь. Среди измученных израненных людей странное существо в цветастой одежде не вызывало вначале особого удивления. Червь тоже получил кофе и булочку.

* * *

В лагере потерпевших от землетрясения люди непрерывно метались в разные стороны. Там дают кофе с булочками, в другом месте резиновые матрацы, в третьем бинты и пузырьки с лекарством. Наш червь скакал вслед за всеми. Из очередей его как правило вышвыривали.

- Фу, вонючка. Из сортира тебя вытащили?

Но вдруг по высохшему руслу реки вновь быстро покатилась вода. Одна женщина схватила червя и понесла на берег мыть. Перед водой у Антона был ужас. Он чувствовал: в ней водятся существа смертельно для него опасные. Он всячески извивался в руках женщины. С удивлением и отвращением она поняла, что держит в руках совсем не человеческое дитя, и бросила червя на прибрежную гальку. Шлепнулся Антон перед камнем, на котором сидел знаменитый профессор медицины, гордость погибшего города. В таборе несчастных самыми необходимыми людьми были врачи. Но профессор забыл свое искусство. Чужое горе его больше не трогало, так как он сам потерял семью - двоих сынов, жену и мать. И кто его знает, почему именно появление Антона вывело убитого горем человека из оцепенения. Скорее всего причиной этому самая обыкновенная физиология: онемевшие члены профессора требовали движения. Во всяком случае, взглянув на распластавшееся перед ним существо раз, другой и третий, профессор понял, что этот будто бы мальчик не настоящий человечек. И...

Много часов профессор не разгибался над червем. Наконец выпрямился и сказал:

- Как говорится, наше дело - сделать тело, ну а душу вставит бог! Да, дорогой, я тебе творец лишь отчасти. Творец тела. Остальное, чтобы сделаться человеком, тебе даст уж не знаю кто. Может быть, бог. Может быть, чорт. Хоть убей, не представляю. Скорее всего многие-многие, кто попадется на твоем пути. Впрочем, - профессор наклонился над своим творением и понюхал его. - Впрочем, от запаха избавиться не удалось. Косметология - мое слабое место. Пренебрегал. Да, честно должен признаться. Предвижу массу неприятностей, которые у тебя возникнут из-за этого. Не зная меня, ты меня не раз проклянешь. В общем, чтоб стать настоящим человеком, тебе придется очень и очень много работать.

* * *

С места катастрофы детей, потерявших родителей, и среди них Антона, сначала везли в открытых грузовиках, потом перевели на пароход, в трюм с пятиярусными нарами. Плыли долго. Все плакали и болели. Некоторые долго метались по постели, потом вдруг делались неподвижные, остро вытянувшиеся и белые-белые. В трюме притихали, переставшего болеть накрывали простыней и уносили. После этого на пустое место боялись хоть раз взглянуть. Наконец приплыли в равнинную страну. Посреди большой зеленой поляны сидел за столом дядька в белом халате, детей выстроили перед ним, по очереди каждый делал шаг к столу и называл свое имя, отчество, фамилию, сколько лет, кто родители, где жил. У Антона было лишь имя. Тех, кто помнил лишь свое имя, дядька доводил до слез, требуя вспомнить остальное. Очередь двигалась медленно. Мальчик, который шел перед Антоном, тоже звался Антоном. На все вопросы он отвечал четко, гордо посматривая вокруг себя, будто с самого рождения только этим и занимался. Заговорив второй раз в жизни, наш Антон взял да и повторил слово в слово данные тезки.

- Антон Петрович Ященко, семь лет, из Марьинки, мама Мария, папа Петр.

Дядька изумился, вышел из-за стола, присел перед сиротой.

-Не может такого быть. Ты вспомни хорошенько.

Среди детей были большие и грамотные. Все принялись хором уговаривать Антона вспомнить собственных родителей, ведь они у него были...

- Были, - кивал головой Антон.

Вновь усевшись за стол, улыбаясь благожелательно и терпеливо, дядька повторил вопрос:

-Так кто же были твои папа и мама?

-Антон Петрович Ященко, семь лет, из Марьинки, папа Петр, мама Мария, - сказал Антон.

В конце концов так и было записано.

-Это нечестно! Так нельзя, - орал настоящий Ященко. - От него говном воняет, а от меня нет. Это нечестно...

Будущие воспитанники детдома смеялись впервые после землетрясения:

-Все равно ты тоже говно,- сказал один взрослый мальчишка настоящему Ященко, который еще во время плавания успел показать неуступчивый драчливый нрав. - Просто ты будешь называться "Г-1", а он "Г-2".

* * *

Девочка с ее песенками и попытками театральных представлений, пьяные сквернословы мусорщики - это было пусть вкривь и вкось, но воспитанием, приобщением к роду человеческому. В детдоме он продолжал идти той же кривой дорогой, картинки жизни, мелькавшие по сторонам, час от часу, год от года делались все более жестокими. Тот, чье полное имя он себе присвоил, действительно был скверным человечком. Очень живой и активный, он в то же время был глуп. Отовсюду, где он находился, слышалось: "А ты кто такой? Почему первый ты, а не я?" Так как наш Антон слово в слово повторял настоящего Ященко, то обоих час- тенько били. После взбучек Антоны притихали, как будто умнели. Однако едва заживали болячки, вновь слышалось: "Первый я! Умри ты сегодня, а я завтра". Детдом являл собой последнюю степень нищеты. Даже червю, готовому питаться любыми отбросами /в трюме корабля он с удовольствием питался чужой блевотиной/, приходилось голодать - никто не оставлял после себя ни крошки, старшие дети отнимали еду у младших, младшие непрерывно грызлись между собой, каждый следил за каждым и особенно страстно "Г-1" и "Г-2" друг за другом.     

Бывало так, что в списках за учебниками, бельем, одеждой фамилия Ященко не повторялась - ведь это совершенная нелепость, чтобы у двоих были совершенно одинаковые данные, даже как две капли воды похожие близнецы имеют разные имена. И тогда один из Антонов оставался ни с чем... Однажды так в день великого праздника "7 ноября" в зале для игр собрали воспитанников и стали раздавать пакетики от шефов с печеньем и конфетами. Я - последняя буква в алфавите. Когда наконец была названа фамилия Ященко, оба Антона одновременно подлетели к столу и вцепились в единственный оставшийся мешочек. Тот сразу лопнул, содержимое рассыпалось по полу и было мгновенно подобрано и сожрано голодными сотоварищами. Антоны взвыли и сцепились как никогда. "Г-1" работал кулаками. "Г-2", исключительно цепкий, старался как бы обвить своим телом противника и задушить. Первый, не умея одолеть второго, заплакал.

-Что за червяк ко мне привязался!

И здесь настоящему Ященко вложили в руку остро заточенный кусок прута. Победно заверещав, то и воткнул его в самозванца. Что в органах искусственного человечка было нарушено, никому не известно. Рану в залили йодом, перевязали и положили пострадавшего на койку медпункте. Лежать там оказалось чистым наслаждением - нет буйных товарищей, плюс непривычная забота медсестры, плюс некоторая улучшенная еда, которую никто у тебя не отнимет... А Антон Первый, наказанный карцером, тем временем получил от тетки письмо и решил из детдома бежать. Иметь где-то родственника, получить от него письмо - этим бредил каждый воспитанник. И как правило долгожданная весточка было поводом для побега не только счастливого адресата, но и еще нескольких истосковавшихся ребят, вдруг решивших, что и у них кто-то жив, надо лишь найти то место, где родился... Потом многие из старших попадали в тюрьму, а малышей либо возвращала милиция, либо натерпевшись несчастий они приходили сами. Едва наш Антон вышел из медпункта, как ему сообщили, что "Г-1" убежал искать свою тетку.

-А может, это твоя тетка, письмо не ему, а тебе пришло.

Этого было достаточно.

* * *

Шла война. По дорогам навстречу друг другу тянулись потоки войск, беженцев. Было очень опасно. С неба вдруг падали бомбы, из-за леса летели снаряды, стоило сойти с дороги - взрыв: земля была заминирована. И на этих дорогах сердобольные люди помогли нашему Антону разыскать Антона действительного. Тот чуть не лопнул от гнева и горя: "Вот же ж прилепился. Я тебя все равно убью!"- и при первой возможности толкнул врага под колеса грузовика. Автомобиль переехал через Антона поперек, глубоко вдавив в грязь, все очевидцы думали, что это конец, но пролежав на обочине бездыханно с полчаса, червь поднялся и как ни в чем не бывало продолжал следовать за братцем. "Чудо! - говорили люди. - О, бог есть. Кому суждено помереть, тот от чиха свалится, а другому кол в голову - и хоть бы что". В конце концов дет- домовцы попали в милицию, а оттуда, благодаря новому чуду, странных близнецов-тезок прямехонько на автобусе доставили к родной тете действительного Антона.

На богатом деревенском подворье, хозяева которого не только не обеднели, но и кое-что нажили во время войны, стоял дым коромыслом - отмечали крестины трехмесячного теткиного сыночка, и побратимы попали прямо к пьяненькое тете на колени. Кое-кто из селян был против "Г-2", требовал разобраться откуда он взялся.

-Та пущай! Братки будуть. Они ще таки маленьки...- отвечала расчувствовавшаяся тетка.

А "братки", сидя на коленях мощной украинской женщины, глядели друг на друга один с великой ненавистью, второй победоносно. ...Гремела музыка, гости пили, ели, танцевали. Настоящий Антон переходил из рук в руки, а наш все около хозяйки, как бы более родной... Ночью хозяин дома проснулся от жажды и при ярком лунном свете, бившем в окна, увидел, что в детской кроватке рядом с его трехмесячным сыном лежит пришлый мальчишка и как-то странно, будто гад ползучий, шевелится и обсасывает младенца. С омерзением схватил мужчина червя, выбежал с ним во двор и стукнул изо всех сил о сухую утоптанную землю.

- Чтоб ноги твоей здесь больше не было!

* * *

Профессор сотворил червю внешность ученика-отличника. После удара о землю тело деформировалось. Особенно пострадало лицо. Один глаз пополз под лоб, нос искривился, рот тоже. Надев клоунский колпак, с таким лицом без всякого грима можно было смело выходить на цирковую арену и смешить. Поэтому, когда Антон, опять же после многих злоключений, был возвращен детдому, главный хулиган заведения, с трудом признав беглеца, захохотал, расстегнул штаны и притянул червя за уши: "Работай!" С тех пор Антон чувствовал себя при деле, ему стало хорошо. Хулиган был не без практической сметки, начал приторговывать червем среди товарищей. Неутомимые мальчишки питали его высококалорийной пищей, теперь можно было на сытый желудок капризничать и мстить за прошлые обиды: "Не хочу... Ты мне не нравишься... Фу, какой ты противный". Пошло-поехало. Хулигана, чтобы овладеть специалистом, устроил на несколько лет в тюрьму молодой воспитатель. У воспитателя Антошу изъяли комсомольцы районного комитета ВЛКСМ. У комсомольцев - солидные партийцы ВКП/б/.

* * *

Так у меня получилось, и когда я над сочинением своим задумался, то со всей неотвратимостью понял, что надо продолжать, написана лишь первая глава, Ященко, старший мастер и парторг нашей организации - пьяница, стукач, вымогатель, - хороший повод рассказать о нашей шараге, КПД которой равен О,О5, не более. Ну и оправдать самого себя мне было необходимо. Ящик зла мне причинил немало. То из-за чекушки /потребовал на чекушку, а у меня было в кармане только семьдесят копеек/ я на народную стройку - Сооружение Очистных Сооружений! - угодил. "Петрович, - сказал я тогда, - возьми семьдесят копеек, кто-нибудь из братвы еще даст". Ну и загремел на месяц дурака валять. То дал он шабашку, я несколько дней выкладывался на все сто, а когда пришло время получить расчет, мне сказали, что все получил Антон Петрович. Антон же Петрович, когда я заикнулся о деньгах, глазом не моргнув, отослал назад: "Я ничего не получал". Он даже сделал вид, что и не помнит, куда посылал меня. В общем деньги он тогда зашарил. "Ну, гад, если встретимся на узкой дорожке, я тебя изувечу". Это и еще другие номера были забыты, когда я вез его из Степной, из командировки, домой на своем мотоцикле. Да, совершенно не собирался его трогать. Но перед Ростовом нас ждала такая плотная автомобильная пробка, что даже на мотоцикле не прорваться. И тогда я свернул на тропинку через свалку. Уже стемнело, угодили в канаву, мотор заглох. Я проверял на ощупь зажигание, и вдруг почувствовал угрозу в каком-то странном сопении над собой. Я поднял голову и увидел лицо предателя - смесь страха и подлости. От неожиданности я засмеялся:

-Эй, ты чего на меня так смотришь?

И было опустил голову, чтоб заниматься зажиганием, как вспомнил про узкую дорожку. Кровь бросилась в голову: такой случай больше не повторится, надо что-то делать...В полном смятении, не находя в себе зла, я начал разгибаться.

-Так значит...

После этих слов он сорвался и побежал. Ну а хищники, даже сытые, если кто-то их пугается и убегает, обязательно бросаются в погоню. И дальше случилось то, что случилось.

* * *

Ящик на меня не пожаловался. О его избиении народ узнал от моих друзей, которым я не мог не рассказать о возвращении в Ростов. Несколько успокоившись за свою судьбу - отнюдь я не хотел вылетать из конторы, где работать приходится не более трех дней в месяц - где еще найдешь такой бардак? - я целиком занялся набросками глав то ли будущей повести, то ли романа. Между тем Ящик, доносили мне, совершенно изменился: пьет беспробудно, причем, не только за чужой счет, но и свои выкладывает. Да, пьет, потом братается с работягами, плачет и что-то говорит о своем несчастном детстве. Раньше он занимал деньги без отдачи, теперь у него можно брать! Вот как благотворно пиздюля повлияла - человеком сделался...

Через два месяца нашего старшего мастера и парторга не стало. Погубил Ящика, рассказывали ребята, коньяк. Да, кто пьет водку, тому коньяк противопоказан. В роковой день Ящик был очень веселый, смеялся, шутил: "Я больше двухсот граммов не подымаю!"- то есть тяжестей более стакана водки ему брать в руки нельзя. Водки с утра выпили на брата бутылки по две, а потом перешли на коньяк - водка в магазине кончилась. А он же, такая гадость, душит. Ну сердечко и прихватило. Скорую вызывали, искусственное дыхание делали - ничего не помогло. Странно, но меня в Ящиковой гибели никто не обвинил. Тем не менее мои планы рухнули, мною опять овладела мировая скорбь. Мертвый Ященко, оказавшийся все-таки человеком, был со мной, во мне, вокруг меня еще более, чем живой. Я ошибся? Он человек?.. Дилемма "человек - не человек" никак не разрешалась. Требовались доказательства. Ященко умер, а я не только его не простил, но продолжал считать гадом. Доказать самому себе обратное оказалось так же трудно, как средневековым схоластам бытие божье - несколько веков они на это потратили - и все бестолку. И все-таки я нашел доказательство в пользу Ященко. Однажды мне даже не яблоко, а будто кирпич на голову упал. А мое собственное рождение! А мой отец! В том все и дело, что я, мой отец, Ященко и еще многие-многие - люди. Какие в самом деле могут быть претензии у человека к червю? То есть как человек может ждать человечности от кого- либо другого, кроме такого же человека?

Я ВСПОМНИЛ.


2. Я не был даже пионером

Мое самое первое воспоминание.

Воскресное зимнее утро. Я забрался в постель к родителям и резвлюсь. Мама голая снизу, папа – сверху. Папа жесткий, волосатый; мама белая, чистая, гладкая и мягкая. Мама все время одергивает свою рубашку как можно ниже, зажимает подол между ног. У папы из ширинки кальсон вылазит нечто сухое и горячее, сначала небольшое, но вдруг увеличивающееся, твердо в сторону мамы направленное. Я безудержен. Саданув ножкой по непонятной живой слепой папиной штуке, которая сейчас же исчезает в кальсонах, я вдоль маминого бедра ползу к родительским ногам, выбираюсь на свет, карабкаюсь на спинку кровати, выравниваюсь под потолок, сам себе командую: «Пли!» – и бросаюсь прямо на головы на подушках. Какое-то время я кувыркаюсь по родителям поверх одеяла, потом вновь забираюсь внутрь постели и вновь обнаруживаю, что странная слепая штука опять вылезла из ширинки и раздулась и затвердела пуще прежнего...

С тех пор много кой-чего случилось. Война прежде всего. Мы, пацаны послевоенные, были очень бедны и обыкновенно хвастались друг перед другом не тем, чем владеем или будем владеть,– ничего у нас не было, и надежды не было на какое бы то ни было имение,– а нашим прошлым. Как воют, свистят, ревут бомбы, мины, самолеты, какими были наступающие и отступающие немцы и наши, как могло убить, но кончилось благополучно или чужой смертью. Сравнительно с моими товарищами я в войну испытал в десять раз больше любого из них. Одно крушение на мосту через Кубань чего стоило. И сколько до того и после еще было. В пять лет я временами был взрослее, чем сейчас. Страх, ужас от бомбежек и других прямых угроз моей жизни, когда наступали тихие времена обыкновенного умирания от голода, холода или жары, уступал место жалости ко всему живому – ведь всего этого, что делается, не должно было бы быть! – а затем и высокой, можно сказать, неземной печали. То были скорее чувства, чем мысли. И выразить их, наверное, можно было бы только с помощью музыки. Но к импровизации, то есть к сочинению музыки, несмотря на верный слух, я не способен.

А вообще окончательно меня, какой я есть, сделало горе матери. В сорок четвертом за то, что под немцами были, мать арестовали и увезли на Урал. Там она работала в лесу и наверняка умерла бы от тоски и голода, если б день и ночь не думала о своих детях – обо мне и сестре. Помню черные дни, когда мать исчезла. Никто ничего не мог мне объяснить (да никто ничего и не знал. Срок в три года ей после долгих мытарств по тюрьмам и этапам объявили уже на Урале...) Тетка, у которой мы тогда жили, пыталась меня развлечь. «Вадик, посмотри, травка зазеленела, почки на деревьях распускаются... Вадик, послушай, гуси кричат, вон они под месяцем пролетели... Вадик, а ведь тебе в этом году в школу идти. Книжки читать научишься. Слышал про сказки Пушкина? О, сказки очень интересно читать! ..» Я и сам иногда видел, что утро нового дня замечательное, и день хорош, и вечер красивый, и положено бы радоваться, но ничего не мог с собой поделать. Мамы-то нет. Чернота сорок четвертого была даже хуже безнадежности сорок второго. Тогда был великий страх, но и великая печаль. Теперь только чернота. Мне говорили, что по ночам я подымаюсь и хожу по дому с закрытыми глазами. Так вот в то время, когда я впал в прострацию, наш папаша, замполит батальона, воюя на фронтах Великой Отечественной, от нас, своего семейства, отрекся: партийный человек, он с матерью, врагом народа, ничего общего иметь не может. Он вообще-то думал, что ей дали десятку, и настроился на совсем иную жизнь без нас. А мать осенью сорок пятого, через полтора года, взяли и освободили (получить всего каких-то три года, а потом быть помилованной по указу Сталина через полтора – это не просто доказательство невиновности, а свидетельство о святости!). Но все равно он так хорошо настроился на другую жизнь, что не дрогнул и, демобилизовавшись летом сорок шестого, кроме Германии успев побывать в Маньчжурии; с направлением на партийную работу в Винницкую область завернул в Ростов... уговаривать мать не подавать на развод. Мудрая партия под страхом исключения из своих рядов и жить с бывшей заключенной запрещала, но и развод, хотя бы и с судимой, считала непростительным. Уговаривание матери, помню, тянулось несколько дней. Ах, как жаль, никогда мне не узнать, что он ей тогда внушал. А впрочем, что они еще могут, кроме вранья и запугивания! Врал, что это все временно, что-нибудь изменится и еще они воссоединятся. И запугивал... Мать после сорок второго и сорок четвертого была сломленный человек. Да и все вокруг знали: с простым, честным человеком могут сделать, что хочешь. Наверняка отец запугивал новым сроком, а то и гибелью детей, а также собственной. Господи! Это теперь даже нельзя представить. Жили мы на самой окраине, в лачуге. Страшно голодали. Помню, еще одна моя тетка, как и отец, воевавшая, но демобилизованная раньше, пришла нас навестить, повела меня в недавно открывшийся кинотеатр в центре города. Показывали пушкинские сказки – мультфильмы. Был в одной сказке такой момент. Нищий старикан присаживается посреди пустой сказочной местности перекусить. Достает из котомки кусок черного хлеба, солит и только подносит ко рту, как из-за его спины возникает убогая старуха и жалобно просит поделиться краюхой. Я точно знал, что последним куском не делятся. Но нищий опустил руку с хлебом, разломил его пополам и ровно половину отдал волшебнице-искусительнице. Великодушие нищего, без раздумий поделившегося хлебом со старухой, поразило меня. Я бы ничего подобного никогда не сделал. Но какой все-таки я жадный, гадкий сравнительно с нищим стариком! .. И вот он, папаша, нас таких приехал уговаривать не портить ему карьеру. Затаиться и жить, будто нас и нет, а он от зарплаты будет ежемесячно высылать то, что по закону положено. Сам высылать. Задабривая конфетами и печеньем, он и меня очень пространно уговаривал о чем-то. Ничего я не понял. Я тогда мечтал о самодельном пробочном пугаче, какими на Старом базаре торговали инвалиды. Стоил пугач двадцать пять рублей, и, покидая нас навсегда, отец дал мне эти деньги. Мать у меня их сейчас же на кукурузу для мамалыги отобрала. Я бунтовал, ревел, но... на следующий же день квартирная хозяйка тетка Галя выбросила наши пожитки из жалкой летней кухоньки на улицу: как же, уж если родной отец бросил, значит, опасные, значит, нельзя таких держать у себя... Несколько дней мы спали под открытым небом, и тогда до меня дошло: как же мог он нас бросить под открытым небом?

* * *

Мать тоже немного побунтовала.

Если я был от несчастий сомнамбулой, то сестра моя сделалась придурковатой. Да, маленькой она была как будто нормальная. В тридцать восьмом пошла в школу и хоть училась плохо, но о том, чтобы перевести ее в группу умственно отсталых, речи не было, дурных наклонностей за ней не замечалось. От войны же она сделалась скотоподобной. Чуть зазевался – твоя еда уже у нее во рту или в желудке. Мать, несмотря ни на что, сохранила от довоенной жизни кое-какие вещи. В один прекрасный день моя сестра поняла, что их можно продавать или менять, и взялась регулярно нас обворовывать. То чайную ложку красивую унесет, то мое кашне. Однажды что-то украла и взяла меня с собой. Мы на толчке ели пышки с медом, ходили потом в кино. Мне было плохо, я все время помнил о голодной матери, в то время прачке роддома. Наконец она в конце сорок седьмого додумалась украсть самое дорогое, ручную швейную машинку, и сбежала к отцу, адрес которого узнала по почтовым переводам. И буквально через несколько дней нас дограбила тетка Тамара, новая квартирная хозяйка. Так уж предательство самых близких действует на окружающих. А может, отец тоже от войны сделался скотоподобным, думаю я вот только сейчас. Ну да, несомненно. Но какое он имел право быть слабее жены и детей? Скот, скот! – говорю я теперь. Скот! – постоянно твердила мать тогда.

В ту зиму мы с матерью чуть не померли от голода.

Весной сорок восьмого сестренка вернулась, грязная, плохо одетая. Мы тогда переселились к Жене. Мать с Женей ее сначала не пускали. Но сестра все время кружила поблизости, а ночевала, как скоро выяснилось, над нашими головами, на чердаке Жениного дома. Мать не выдержала. Сестра все время твердила, что отец прислал ее за мной и денег дал, только сестру в Киеве во время пересадки обокрали. Мне ее слова о поездке к отцу крепко вошли в голову. Во-первых, я тогда мог остаться в четвертом классе на второй год. Во-вторых, я вдруг вообразил, что хочу стать офицером и отец, работавший вторым секретарем в сельском райкоме Винницкой области, как-нибудь через своих знакомых устроит меня в суворовское, а лучше – в нахимовское училище. В конце концов я поверил в новое будущее, вдвоем с сестрой мы не давали матери покоя ни днем, ни ночью. И мать тоже решила, что мы должны поехать к отцу. Отец еще в войну, рассказывала сестра, снюхался с зубной врачихой своей части. Теперь они вместе живут; она на двенадцать лет моложе отца, но маленькая, худая, один нос торчит... Мать решила детьми разбить отцову новую жизнь, надеялась вернуть к себе.

Тогда было продано что-то последнее, мать купила нам билеты на поезд и отправила. Я еще прихватил с собой довоенную фотографию матери, где она стояла в полный рост, молодая и красивая. Я хотел показать ее отцу, чтобы напомнить, а также молодой зубной врачихе – пристыдить ее, унизить материной красотой.

Помню, первая пересадка была в Харькове. Здесь мы дальше вокзала не ходили, и был он разрушен не меньше ростовского и отремонтировано было самое необходимое точно так же. Вторая – в Киеве. В Киеве походили по улицам, и мне показалось, что войны в нем вообще не было. Улицы чистые, дома почти везде целые. Собирались цвести каштаны и стояли, как огромные подсвечники с тысячами свечей.

Долго и мучительно мы добирались. А когда наконец пришли пешком по степной дороге в пыльный одноэтажный городишко, сестра подвела меня к дому отца, подтолкнула через калитку и исчезла в кустах. Отец, оказывается, заказал ей появляться ему на глаза.

В городишке каким-то образом уже узнали, что приехал сын Степана Васильевича. Меня встретила тихая деревенская тетка, прислуга. Ввела в довольно простую двухкомнатную квартиру, занимавшую половину одноэтажного дома. Комнаты были, правда, высокие и просторные, но без деревянных полов, разделяла их большая русская печь. Едва я сел на голую деревянную лавку, как пришла из роддома с новорожденным Серафима Ивановна.

- Здравствуй, мальчик,– бросила она мне на ходу, пронеслась в лучшую комнату с широкой кроватью, села, положила ребенка рядом, расстегнула кофточку и стала сцеживать в тарелку молоко из больших белых грудей. Руки у нее при этом дрожали, и дышала она так, будто бежала долго-долго.

С той минуты и уже до самого своего отъезда я чувствовал себя у отца лишним.

* * *

А вообще-то те два с половиной месяца, что я прожил у отца, вспоминаются мне теперь, как сказка.

Походив две недели в школу, где преподавали на украинском языке, я, не умевший отличить украинский от еврейского – городок-то оказался наполовину еврейским,– был, благодаря влиянию своего отца, переведен в пятый класс и... началась свобода!

Со всех четырех сторон городок омывался водой. С трех сторон его обвивала речушка, с четвертой был Днестр. Днестр мне не очень понравился. Дон сравнительно с ним могучая река. К тому же подход был через болотистую полосу, заросшую камышом и осокой. И пробираться не имело смысла, потому что и берег, и дно реки – все было в слишком острых камнях и ракушках. Быстрое течение сбивало с ног, несло по этим камням, не купанье получалось, а пытка. Как и все дети городка, я полюбил речку. Вода в ней бежала гораздо тише, всюду множество чистых песчаных отмелей, имелись и глубокие места, где было с головой. По берегам росли роскошные ивы, с которых можно было нырять в эти омуты. К воде спускались сады и огороды. Помидоры, огурцы, черешня, крыжовник, абрикосы, груши, яблоки – не приходилось даже особенно скрываться, чтоб обладать этим. Если б мой организм не требовал печеного теста и хоть чуточку мяса, я вполне мог бы обходиться без крохотных котлеток и пирожочков Серафимы Ивановны.

Отец познакомил с сыном первого секретаря райкома Валеркой. Серафима Ивановна – с сыном врача-терапевта Мишкой. Оба были мои ровесники. Неплохой пацан был Валерка, примерно одного со мной роста, силы и ловкости. Но у него была старшая сестра, девчонка невероятной красоты и высокомерия. Она собиралась стать учительницей, с первого класса училась только на отлично, и жених у нее уже имелся, точно такой же красивый и во всем отличник, и от Валерки они требовали усиленных занятий даже летом. Я влюбляться с четырех годочков начал. Просто не помню, чтоб я не был в кого-нибудь влюблен. Но Валеркину сестренку возненавидел с первого взгляда. Нарцисс! – сказал бы я о ней сейчас. А тогда приходилось изворачиваться, чтоб не попасться ей на глаза. А потом думать: да почему она такая? Лишь прочитав гоголевского «Вия», я успокоился, решив, что из нее получится первоклассная ведьма. Зато Мишка, маленький еврейчик-заморыш, был так же прост и свободен, как я. Он отважно повсюду лез за мной. И, естественно, большая часть синяков и шишек доставалась ему. То старый дед отпечатает ему на заднем месте свою клюку, то на сучке вверх ногами повиснет.

Странно, я о нем совсем забыл. Помню, году в шестьдесят пятом застала меня ночь на дороге километрах в пятидесяти от Новороссийска. Затащил я мотоцикл в лесопосадку, нашел поляну, нагреб валежника, поужинал всухомятку. Наступила полная тьма, и было не очень-то весело. Кончался сентябрь, день прошел жаркий, а вот ночь холодала и холодала, я никак не мог примениться к ней. То натягивал свитера, то снимал. Просыпался через каждые пять минут. Наконец встал и развел костер, решив около него ждать утра, потому что в мотоцикле не действовало освещение, иначе я бы поехал. Сидел около костерка, грелся, мысли все были невеселые. И вдруг вспомнил еврейский городок на Днестре и воскликнул: «Да у меня же был друг!» И вспомнил самое смешное, что случилось тогда летом.

Раз мы с Мишкой купались в речке за городом. Так как я был в одних трусах, а Мишка в одних штанах (без трусов) и начинался дождь, то мы разделись догола, спрятав одежду под травянистый обрыв. Скоро мы открыли, что наши мокрые, гладкие тела здорово скользят с мокрого глиняного обрыва. Особенно хорош момент, когда торжественно и плавно въезжаешь в воду. Мы и считалку к делу вспомнили: «Солнце клонится к обеду, я с горы на сраке еду...» Однако дождь усиливался, уже сверкали молнии и гремел гром. Надо было переплывать речку и бежать домой. Мишка не умел плавать настолько, чтоб преодолеть ее, держа в одной руке сухие штаны. Он сказал мне: «Ладно, я переплыву, а ты положи в них камень и перебросишь через воду мне». Дождь усиливался, я торопился, камень не нашел и насыпал в штаны сухой глины из-под обрыва. В полете глина из развернувшихся штанов высыпалась; затрепетав, они упали на самой стремнине и быстро утонули, так как глина высыпалась, конечно же, не вся. Напрасно я нырял, шарил по дну – штаны или затаились где, или их унесло течение. Дождь уже хлестал вовсю, Мишка остался на берегу, а я бросился к нему домой. Где-то посреди городка я попал в самый центр грозы. Небо ежесекундно лопалось и ослепительно сверкало, грохот грома стоял непрерывно, над булыжной мостовой в рост человека стояла непроницаемая водяная пыль. Я тогда не боялся грозы. Бежал и хохотал. Когда я прибежал к Мишкиному дому, снова шел обыкновенный дождь. Толстенная Мишкина мать хлопала себя по бокам руками и долго бестолково тыкалась в разные углы. Наконец дала сухие штаны и куртку, а также две таблетки аспирина. Назад я мчался еще быстрее и уже не смеялся. Стала, тихо и холодно, над землей стоял пар, и изо рта шел пар. Мишку я нашел скрючившимся под кустом шиповника. Мишка погибал. Он не желал одеваться, глотать таблетки. Пришлось порядочно шлепать и трясти его, чтобы заставить двигаться. Изо всех сил влекомый за руку, до самого дома он так и не разогнулся окончательно. Он сильно тогда заболел. Виноватым считали меня. А он не считал. Ему это и в голову не приходило, сказал он мне.

Да, был у меня друг, с которым никаких счетов.

И вообще, сам воздух Украины был удивителен. Особенно ночью. Еще по приезде я как-то вышел во двор и замер. Ярко светила неполная луна, пахло сиренью, в тишине щелкали соловьи, все вокруг было красиво до неузнаваемости. «Тиха украинская ночь»,– вспомнилась мне строчка. Я долго стоял и млел под луной точно так же, как все вокруг. Чары, колдовство – такая была ночь.

Отец, когда-то бывший моим богом и героем, в паре с Серафимой Ивановной нравился мне все меньше и меньше. Оба со мной объяснялись (и сразу вдвоем, и каждый отдельно). Я понял только то, что могу жить у них сколько угодно. Выговорившись, они тут же принимались меня воспитывать. Серафима Ивановна – дисциплиной, обернувшейся настоящим голодом. У матери я хотя бы иногда наедался. А когда был голоден, мог по меньшей мере вспоминать былую сытость и надеяться на будущую. Серафима Ивановна вообще считала, что есть надо мало и привыкать к этому. Так как я человек дикий, просить не умею, то и был постоянно голоден. Отец же продолжал свои собеседования. Особенно любил он это делать у себя в райкоме, в собственном кабинете. Стоял райком в стороне от центра, посреди огороженного хорошим железным забором парка. Правда, деревья были совсем молодые, и поэтому весь этот будущий парк райкома был разбит на огороды для сотрудников. Ради огородов, где росло много зеленого горошка, а также в надежде получить от отца кусок хлеба с колбасой или салом я и приходил в райком.

Отец прекрасно знал, что я голоден, иногда подкармливал меня, иногда нет. И обязательно я должен был выслушать воспитательное.

- Видишь? – Он делал круговое движение рукой, что означало приглашение осмотреть и оценить кабинет – большую комнату с раскрытым в огороды окном, с желтыми стульями, желтым широким столом и желтыми же, на метр пятьдесят от пола, грубо изображающими деревянные панели стенами, выше побеленными мелом.– Я здесь хозяин! А был кто? Ящики на тарной фабрике сколачивал. Наберу полный рот гвоздей, языком их по очереди подталкиваю и колочу. Много ящиков сбивал, в ударники вышел. Кроме того, в самодеятельности здорово на балалайке играл. Ну, заметили, в комсомол взяли, потом, когда строительство Ростсельмаша началось, туда направили, там я тоже сумел себя показать. О, никому я не уступал, во все стороны успевал поворачиваться! Если бы мне хотя бы полную семилетку, я бы, знаешь, куда успел к этому времени добраться? Гораздо выше, гораздо выше...

Слушая, во всем я был против отца. Особенно эта его способность во все стороны поворачиваться мне не нравилась. Как собака он был, что ли? Сестренку мою папаша давно спровадил на шахты Донбасса, в Горловку. В мае ей исполнилось восемнадцать лет, он подержал ее до этого времени у чужих людей и устроил по вербовке подальше от себя работать под землей – в то время женщины еще работали под землей наравне с мужчинами. А мне предлагалась роль пасынка, который не должен осложнять жизнь новым родителям, а может, сделаться и любимым, если постарается во всем походить на них. Я очень хорошо понял, что они были бы даже рады, если б так случилось и в конце концов я бы оказался с ними, а моя невозможная сестра-идиотка – с матерью или обе они порознь и сами по себе.

К середине лета ничто уже меня у отца не устраивало. В том числе сады и огороды, речка. Садов и огородов дома и своих хватает, лишь опаснее в них забираться, а Дон – это не речушка, полная пиявок и гадюк, а большая, мощная судоходная вода, есть где поплавать, понырять. А главное – мать. Тоскуя по ней, я очень хорошо чувствовал, как она тоскует по мне. По сестре – нет, по мне – да, очень. Отец давал запрос в суворовское училище. Мы знали, что ответ будет отрицательным, берут туда только детей погибших офицеров или героев войны, и, когда он наконец пришел, я попросился домой.

* * *

День, когда я вернулся к матери, мы провели молча – настолько чиста она была передо мной сравнительно со всем остальным в мире, настолько мы это друг о друге все понимали, что и говорить не о чем было. Я ел, ел, ел, а она подкладывала, подкладывала...

Недолго мы были счастливы. Скоро вслед за мной явилась сестренка – разутая, раздетая, без документов – сбежала с шахты. Мать ее отправила обратно.

- Как можно? Езжай, работай. За это в тюрьму посадят. Езжай, повинись и работай, пока договор не кончится: Иначе нельзя.

Сестра ненадолго исчезла. И появилась совсем уж похожая на нищенку, страшно грязная, обовшивевшая.

- Крест мой Господний. Вот сволочь! Спровадил, живет себе припеваючи, а мне это до конца колотиться, и дальше будет еще хуже,– говорила мать пророчески.

Впрочем, мы тогда получили передышку.

Месяца два сестра прожила с нами, а потом явился участковый милиционер и увел туманным темным вечером сестренку на два года.

Самым большим нашим несчастьем после такого проклятья, как сестренка, была бездомность. Мыкались мы по разным кухонькам, флигелькам и чуть ли не землянкам. Но судьба предоставила шанс. Нас пустил в домишко своей дочери Маруськи Кулаковой старый дед. Сама Маруська куда-то сбежала, оставив деду двоих детей. Дед и его старуха тоже имели дом неподалеку. Сестренка отбывала двухлетний срок за прогулы на шахте, и нам с матерью вольно зажилось в небольшом двухкомнатном домишке посреди участка в шесть соток, где летом в изобилии родили вишни, жерделы, сливы, алыча. А главное, не было поблизости хозяев и друзей у меня был полон двор.

Помню, как-то пришел из школы, и мать встретила непривычно тихо, заговорила скорбным, упавшим голосом:

- Вадим, хочу с тобой посоветоваться. Этот дом мы можем выкупить. Он может стать нашим.

От бездомности я страдал не меньше матери. Тоже стал тихим, почти прошептал:

- Как это?

- Маруська Кулакова брала у государства ссуду. И сбежала. Всего три тысячи надо выплатить. Я такие деньги найду. Немножко у меня есть. Ну и там... Словом, найду!

- Мама! – закричал я радостно и бросился ее обнимать.

Но мать, по-прежнему скорбная, отстранила меня.

- В том-то все и дело, что не знаю, как быть. Пришел дед и просит не выкупать. Это, говорит, детское, я сам выкуплю.

- Мама! – вскричал я.– Да они хуже нас нищие! Откуда у них деньги? Их корова кормит.

- Я знаю. Но он говорит, что найдет; ему займут. Ой, Вадим, я так не могу, дети все-таки... А у меня, если хочешь знать, все три тысячи есть.

Мать так и не решилась обидеть детей, брошенных собственной матерью, а дом продали уборщице райисполкома, опять же за ссуду. Скоро та явилась – низкосортная, крикливая – и выгнала нас. Переживали мы с матерью долго-долго.

Бедная моя честная мамочка! Расскажу еще один только случай. Работая кондуктором на трамвае, подобрала она перед посадкой затерявшийся под сиденьями кошелек. Возвратившегося из школы, опять она меня тихо встретила.

- Вадим, кошелек нашла. Знаешь, сколько там? Целых семьсот тридцать пять рублей с копейками. Месяц человек работал. Я его отдала Ане, диспетчеру. Мы с ней решили объявление не давать. Спросят – отдадим. Не спросят – поделим. Потому что, если объявление давать, начальство узнает первое и заберет себе. И уже тогда тот, кто потерял, ничего наверняка не получит. А в диспетчерской спросит – Аня отдаст. Она отдаст, Вадим, это точно. А не спросят, пусть лучше нам деньги достанутся. Правильно, а?... Бедный человек. Может, копил и ехал вещь покупать...

* * *

Начиная годов с четырнадцати, не один раз мог загреметь я в тюрьму. Страшно этого боялся. Отчасти Бог меня хранил. Ну и собственное чутье. Бывало, вдруг совершенно ясно станет, что сегодня никуда из дома лучше не выходить. И точно: с товарищами моими в этот день случались неприятности, а значит, и со мной бы случились.

Самым неумолимым образом тюрьма повисла надо мной во время службы в армии.

Впрочем, стоп. Все по порядку.

Отсидев два года, сестренка вернулась к нам, и очень скоро я понял, что она не только материн, но и мой тяжкий крест. Она была уже совсем взрослая, ей требовалось гулять, чем она и не замедлила заняться. И хоть бы забеременела от более или менее нормального, а то ведь нашла по себе придурковатого – рыжего, прыщавого, злого от неспособности быть человеком, угрюмого до такой степени, что «здравствуйте» он выдавливал из себя с великим трудом, а других слов мы от него не слышали никогда. Ко всему прочему он был солдат со стоявшей рядом с районным стадионом «Локомотив» зенитной батареи.

Родившийся семимесячным, младенец первые два года непрерывно болел и орал, а солдат, демобилизовавшись, исчез. Батарея тоже. Сестренка теперь регулярно моталась под только что построившийся гараж междугородных перевозок. Обязательно вдребезги пьяные, стали ходить к нам шофера.

В семнадцать лет я сделал попытку освободиться. Сбежал аж за Мурманск, неплохо устроился в рыбацком поселке посреди сопок, на берегу красивого морского залива. Но скоро меня настигли жалобные письма матери. Ей от трамвайного парка дали участок земли, она просила помочь построить хоть какой-нибудь домик для нас для всех. Я вернулся. Мы с матерью работали, строились и содержали сестренку вместе с ее выродком, так как она лишь первое время после освобождения работала, да и то ничего почти не приносила домой и более двух месяцев на одном месте не держалась.

Та жизнь, которой я жил, всегда казалась мне очень плохой. Нищета материальная. Еще большая нищета культурная. Когда-нибудь, собравшись с силами, я надо всем этим подымусь, думал я. Случиться это должно было уж после службы в армии.

Что любая армия реакционна и никак иначе быть не может, я знал от своих любимых классиков задолго до службы. Но что наша самая реакционная, что в сущности это та же тюрьма, где солдаты и офицеры, как скоты в загоне (совсем другое дело, что многим это нравится, совсем другое...),– этого я не предполагал. Все, что я увидел, было глубоко оскорбительно. В довершение всего сержант мне попался точная копия солдата Миши, накачавшего сестренку. Через три месяца службы я озверел и его башкой разбил стекло на канцелярском столе, пообещав при этом, что в следующий раз найду материал потверже и разобью саму безмозглую башку. А мне пообещали, что посадят, когда придет весна и наладится связь с материком – я попал на остров в Баренцевом море. И точно, к весне меня и еще нескольких, вышедших из подчинения, собрали в отдельное звено, давали на день задание; мы ничего не делали, но от нас ничего и не ждали – про нас уже все было решено. Мне ничего не оставалось, как упредить командиров, и я попросил одного из новых товарищей устроить мне травму, чтоб комиссоваться. Я решил, что если меня упекут в дисбат или в лагерь, оттуда вырваться будет намного труднее. Ну и о матери своей несчастной я не забыл: если меня посадят, она с ума сойдет. И вообще, после лагеря мне труднее будет надеяться, что когда-нибудь я соберусь с силами и преодолею злую судьбу. Товарищ, согласившийся мне помочь, когда понял, что я не шучу, пытался увильнуть. Я буквально за руку привел его в глухое место в сопках, вручил голыш килограммов на двадцать, указал, в какое место бить, лег на камни, отвел левую руку в сторону: «Бей!» – и сейчас же, чтоб не заорать, заткнул себе рот скомканной фуражкой...

Два месяца отходил от казармы в мурманском военном госпитале. Потом еще на два месяца дали отпуск, чтоб поправился. Потом, не возвращаясь в часть, дома, в Ростове, был комиссован. Я ликовал: что, взяли?! Поступил на завод токарем. Поработал с неделю. Рука болела, но я надеялся перетерпеть и в конце концов прийти в норму. И вдруг непредвиденное. Работал я в три смены. И вот когда шел в третью смену, около проходной прицепились два пьяных беса: «Позови Вальку из сборочного».– «Ребята, я всего неделю как поступил, никого не знаю».– «Так поищи».– «Лучше б вам попросить кого другого».– «Ты найдешь нам Вальку!» – «А что это вы так со мной?» – «Слушай, ты, рожа, не выпендривайся, иди, куда тебя посылают». Ну я не стерпел: «Кто рожа?» – «Ты!» И пошел кулаками махать. Хорошо поначалу сражался. Несколько раз падал. Но и они падали. Запыхались, приостановились; тут народ из проходной набежал, развели. И только я через проходную, честь свою отстоявший, перешел – в руке левой адская. боль. Словом, кости, не окончательно сросшиеся, разошлись... Через несколько дней я уволился, мне после многих мытарств дали третью группу инвалидности. С двумястами двадцатью пятью рублями я сделался третьим дармоедом на материной шее. Жили, правда, мы тогда уже в собственном двухкомнатном домишке.

* * *

Все тогда вокруг стали говорить мне: у тебя же отец живой; раз такое несчастье, он должен помочь. Поезжай к нему, пусть устроит в институт и выводит в люди... Я в ответ только хмыкал. Я ведь писал ему все прошлые годы. Письма эти можно назвать обличительными. Прежде всего я обличал отца, потом вообще жизнь, в которой глупость и подлость встречаются на каждом шагу. Почему ты предатель, почему вокруг подлость и глупость? – спрашивал я. Он обязательно отвечал: «Уважаемый Вадим...» – а дальше чушь неумная и не по существу. Не нужен был я ему тогда, наивный ребенок, тем более не нужен теперь, непокорный, с больной совестью, потому что поступка я своего очень даже стыдился.

И вдруг случайно встретил на улице родного отцова брата дядю Мишу, и тот далеко не с первых слов, очень смущенно сообщил:

- Твой отец у нас гостит.

Я не нашелся сказать хотя бы слово. Дядька смутился еще больше, стал как бы оправдываться:

- Ну-ну, ты не обижайся.

- Да я-то что?

- Ага, ты ничего. Сделаем так. Завтра воскресенье, приходи, посидим.

Страшно перемучившись, идти или не идти, на следующий день в дырявых ботинках по невыразимо раскисшим декабрьским улицам я все ж приплелся к дверям дядькиного дома. Открыл мне приемный дядькин сын и сказал, что все ушли и просили подождать или идти к Алимовым, довоенным друзьям отца и матери. Я знал, где это, но решил ждать.

Я ждал целых шесть часов, с трех дня до девяти вечера. Впрочем, время мы провели с Игорьком довольно комфортно. В то время как я пришел с окраинной новостройки, куда электричество еще и не думали вести, в доме дядьки кроме яркого освещения имелась еще и музыка – радиола с пластинками. Еще обеденный стол в столовой раздвигался так, что можно было играть в пинг-понг, и сетка с ракетками и мячиками имелась. Шесть часов мы играли, крутили пластинки. Уходя, я сказал дядькиному пасынку, что, если отец хочет меня увидеть, теперь уж пусть сам приходит к нам. Я не сомневался в том, что больше никогда его не увижу.

Вдруг утром понедельника пришел с дядькиного завода мальчишка-ученик с запиской, что отец сегодня вечером уезжает и ждет сына. Записка, подписанная дядей Мишей, показалась мне верхом наглости. Дядька писал, конечно, по наущению отца. Ну и наглый же у меня папаша! Решил мгновенно: должны мы увидеться.

Сначала думал, что, ни слова не говоря, дам ему по физиономии и уйду. Если полезет драться, изобью. Против пятидесятилетнего старика одной руки и двух ног мне хватит вполне. Но едва под мерное чавканье поплелся сквозь густой туман, как пошли мысли одна тяжелее другой. Допустим, я самострел – так это называлось в войну. Очень нехорошо я поступил. Самострел – отчасти самоубийца. Последнее – тяжкий грех, самоубийц даже на кладбищах рядом с нормальными людьми не хоронили. Но кто такие отец и ему подобные? Возьмем ту же войну. И в войну я был бы самострелом. Убить себе подобного – такое желание одолевало меня не раз. Однако я всегда знал, кого и за что. Стрелять же в совершенно незнакомого – это уподобиться скоту. За кого воевал мой отец, если в сорок четвертом на партсобрании отрекся от нас?

Ах, отец, отец. Вряд ли ты хотя бы умный человек. Впрочем, я тоже. Но когда припекает, начинаю шевелить мозгами и кое до чего додумываюсь. Армии все как одна защищают определенные порядки, нравы, границы. И так как совершенных порядков, нравов и государств нет, то защищают они несовершенное, то есть ужасно реакционны. И самая гнусная армия, конечно же, отец, советская. Потому что защищает государство, в котором правят тысячи таких мелких негодяев, как ты. Ведь ты негодяй, шкура, мелкая партийная сволочь. Потому что только негодяй мог бросить своих детей на улице, голодных, разутых, раздетых, ради сладкой жизни, ради ничтожной- по сути карьеры. Слышал про Тараса Бульбу, который угрохал собственного сына? У нас наоборот: предатель ты, отец. И если б те же условия, я бы с тобой рассчитался, можешь не сомневаться. Но стоит глубокий мир, губить себя из-за такой дряни не хочу. Живи и помни, что ты не человек.

Такие убийственные слова вертелись в голове. Животное. Даже хуже... Но дверь открыл сам отец и так поразил, что все вылетело из головы, все пошло по-другому.

Мы не виделись девять лет. Тогда он был губошлепый, лысоватый блондин, крупный, плотный; в войну ему хорошо досталось, он прихрамывал, глаза в глубоких глазницах под кустистыми бровями часто мигали. С тех пор он увеличился по меньшей мере вдвое. Первое впечатление – передо мной до предела надутый водолазный скафандр, на который сначала надели черный бостоновый костюм, а потом уж надули. Сходство со скафандром начиналось с круглой лысой головы. Ну просто огромная голова. Такую большую, жирную голову я видел впервые. И дальше толстые обвисшие щеки, тройной подбородок, высокое пузо, ляжки такого размера, что приходится держать стопы ног неестественно далеко друг от друга.

- Ну, проходи. Дай я на тебя посмотрю. Беды твои знаю,– благодушно сказал отец, у него и голос изменился.

«Зачем я сюда приперся?» – безысходно, в великой печали подумал я. И почти сейчас же захотелось петь. Когда мне бывает очень плохо, я пою. Все равно что. Даже разухабистую частушку можно спеть так, будто идешь в последний и решительный...

* * *

Некрасивая была наша встреча. Мы сидели в кухне-столовой за пинг-понговым столом, вокруг нас суетилась тетя Клава, готовила угощение, больше в доме никого не было. И... я, глядя в потолок или в окно и лишь мельком на отца и тетку, пел про себя или тихо вслух. Отец... тоже пел. Многое было старое. Как, набрав в рот гвоздей, сколачивал на тарной фабрике ящики, выбился в ударники, потом, успевая во все стороны поворачиваться, никому не уступая, подымался выше, выше... Эх, ему бы семилетку, с семи- леткой он был бы уже недосягаем... Но и новое. О своем семействе. Какие воспитанные два его сына («Твои братья, дорогой Вадим, их фотокарточку пришлю»), как сам он помогает жене по хозяйству. Он трусил и, чтобы я молчал, спешил вывернуться наизнанку – ничего ты от меня требовать не можешь, я связан по рукам и ногам. Однажды ему захотелось в сортир, и он вышел.

Тетка сейчас же скороговоркой сообщила:

- Ой, как он вчера у Алимовых хвастался, Вадим, ты бы только послушал. Он и то, и второе, и пятое, и десятое... Знаешь, почему он в Ростове? К пенсии готовится. На войну забрали срочно, рассчитаться не успел, трудовая книжка пропала. Теперь восстановил стаж, свидетели нашлись.

«Вон оно как»,– лишь подумал я и ничего не сказал. Я как бы приобщился к сонму великомучеников, кротко и без жалоб глядящих на земную низость. А отец из сортира вернулся с новыми силами.

- Да, Вадим! А посылку ты мою получал? Я тебе в армию посылку посылал. Хорошая посылка.

- Нет,– не признавался я.

Посылка была, когда я лежал в госпитале. Из свежих овощей и фруктов. Ребята получили и выбросили, так как все по дороге успело сгнить, из ящика текло. Не признавался я, конечно, от стыда за папашу своего дешевого.

Потом он усиленно советовал требовать за увечье пенсию. И опять я не признавался, что уже получаю ее,– теперь уж от стыда за саму пенсию, но и за отца тоже: и про жалкие пенсии, как и про свойства свежих фруктов, он все знает.

Наконец, из кармана вместе с носовым платком я случайно вытянул свою профсоюзную книжечку. Ох, как он за нее ухватился!

- Это хорошая книжечка! О, держись за эту книжечку. Надеюсь, комсомол ты тоже не пропустил, стаж уж годиков пять, не меньше..

- Нету стажа.

- Как так?

- Нету. А зачем? Я не был даже пионером.

Он впервые по-настоящему взволновался: да ведь без комсомола, без партии ходу тебе не будет... Мы к этому времени уж выпили вина, закусили. Причем отец долго говорил, что он вообще-то не пьет. Я ко всему лишь прикоснулся и, когда выпала из кармана злосчастная профкнижка, решил уходить:

- Ну все. Я пошел.

Отец от неожиданности раскудахтался. Как так? Сидел, молчал, вдруг пошел... Разволновалась и тетка: Вадим, на что это похоже? Сто лет у нас не был, я готовила, старалась...

- Все! Я пошел. Тетя Клава, у вас я поем в другой раз. Обещаю.
- Ты придешь меня проводить? – сказал отец.
- Зачем?
- Ну... в ресторан пойдем на вокзале...
- Зачем?
- Кое-что скажу.
- Говори сейчас.
- Вадим, присядь сначала,– закричала тетка.
- Отец за это уцепился:
- Да, ты присядь. Что это, понимаешь, за разговор стоя!
- Что ты мне можешь еще сказать?
- Присядь! Я тебя очень прошу, присядь.
- Я присел на край стула.
- Да не так. Сядь по-человечески. Давай сначала выпьем.
Он разлил вино в рюмки:– Ну, давай,– и выпил сам.
Я подождал, пока он закусит, и опять встал.
– Я пошел. Все, что ты мог сказать или сделать, ты сказал и сделал. – Вадим, да сядь же! – опять закричала тетка.
– Я вам кукла, да?

Я себя знаю: сейчас что-то толкнет в затылок, приподымет – и никто не может предвидеть, что случится дальше.

И вот здесь, в полном соответствии с правилами драматургии, появилось новое лицо – моя мать.

Дома я про отца ничего не говорил, но записку мальчишка с завода вручил сестре, и читать она умела. Я думал, что уж они- то обе про отца ничего знать не хотят и не должны. У меня к нему как бы научный интерес, я собирался писать, а их обеих он растоптал. Что, кроме ненависти и презрения, должны были они чувствовать? Только я могу что-то сказать отцу, понять и припечатать если не сейчас, то в будущем. Оказывается, они тоже хотели с ним посчитаться. Едва я ушел, сестра помчалась к матери на трамвай; та тоже с невероятным проворством нашла себе под- мену, вернулась домой, переоделась в лучшее, подкрасилась и вот под занавес, страшно взволнованная, задыхаясь от переполнявших ее чувств, появилась на пороге. Похоже было, что от перенапряжения она сразу же начнет кричать. Но мать глянула на отца и захохотала:

- А батюшки! На кого ж ты похож. Гляньте на него. Мешок с говном...

Тут разыгралась сцена, которую, растянув страниц на сто, мог бы описать Достоевский. Кричала мать, кричал отец, кричала тетя Клава. До меня дошло, что ведь мать все эти годы ждала его. Да, да, ждала, надеялась, может быть, втайне от себя. По- этому я тоже закричал. Матерно. Ты, скот, кишка вонючая, зачем ты сюда явился? Все тебе мало, да? Ему еще десять лет до пенсии, а он уже волнуется. Да ты лопнешь к тому времени. Разожрешься еще больше, наткнешься на какой-нибудь кол и нечаянно брызнешь. Свинья, гад ползучий! Да что я животных оскорбляю! Ты хуже. Мама, он мне тут два часа врет. Себя в пример ставит. Ах ты, падла! Мама, идем отсюда сейчас же. Слышишь, идем...

Но как-то так случилось, что во главе с тетей Клавой они вдруг единодушно втроем меня выставили на улицу. У тёти Клавы лицо при этом было радостное. Да-да, ты прав, но лучше уйди, отец всё-таки, говорило оно. У матери – полное бессильной злобы и отчаяния. У отца… Я давно уж видел в нём только подлеца. Подлеца, которому хорошо. Подлеца, которому плохо. Подлеца, которому окончательно сказать нечего, но он всё-таки говорит.

На улице некоторое время я тоже ругался, а потом туман, мерное чавканье грязи под ногами успокоили, я снова потихоньку запел, и сам собой возник вопрос: а как это на самом деле было? Собралось их человек двадцать (а может, пятьдесят или сто) на поляне в прифронтовом лесу, и поднялись самые активные и потребовали отречься. Он отрекся. До и после отречения были другие вопросы, но он ничего не слышал, потому что отрекаться следовало как можно искренней, и на это ушли душевные силы. Вдруг тревога и паника: «Все по местам! Приготовиться к бою!» И начался бой, в котором некоторые из тех, кто присутствовал на собрании, погибли.

По сей день эта картинка преследует меня. Весенний лес сорок четвертого, большая поляна, табачный дым, единодушие, потом в бой с разинутыми ртами, с выпученными от страха глазами...

Мать тогда лишь вначале назвала отца мешком с говном, потом же несколько раз бросила: «Хер! Старый ты хер...» Много лет спустя я понял, насколько это было точно. Да, мать знала, что говорила. Стремиться туда, где лучше не бывает. Попасть и продержаться как можно больше – это, и ничего другого. Мое первое и последнее воспоминания об отце сходятся. Тогда, в нежном детстве, его целью была мама, потом – партия. Быть в ней, карающей и милующей, думаю, года с сорок третьего, никакой другой цели у него не было. И я всегда понимал это. И не был даже пионером. Лишь членом профсоюза, но избежать этого просто не имелось возможности.

М Ы


1 ноября. Читал Хэмингуэя, "Праздник, который всегда с тобой". Читал - нравилось. Выпивка, любовь, спорт, горы, равнины, моря и реки - это замечательно, это я тоже страшно люблю. И литературу люблю. Повторяю, читал - нравилось. А потом громко возроптал. В жопе был бы этот Хэмингуэй, родись он не в свободной Америке, а в нашем поганом сэсэсээре. Господи, да взять хотя бы сегодняшнее утро. Загнали нас всех в красный уголок на лекцию о международном положении. Если речь о международных делах, ораторы у нас обходятся без бумажек, позволяют себе вольности, проницательность. Так было и сегодня утром, слова сыпались из старого косматого придурка как горох. Мне в конце концов стало обидно. Когда пришло время вопросов, взял да и бухнул: "А почему это когда нам рассказывают про Дикий Запад, лекция называется "О международном положении", а когда про себя, то "О достижениях нашего народного хозяйства"? И почему про положения вы говорите без бумажки, а про достижения только по бумажке?" Мужички зашевелились, сначала головы повернулись ко мне, потом к оратору. Тот к таким вопросам не привык. "Э...э..." Его спас наш фюрер. Возник из-за наших спин и, досадливо морщась, объявил, что собрание окончено, надо расходиться по работам. На меня при этом даже не поглядел. Он меня побаивается. С тех пор, как я погубил Ящика, начальство относится ко мне с осторожностью. Впрочем, мне тоже страшновато повышенное внимание, покидая ленинский красный уголок, я жалел, что не сдержал- ся... Такие пироги. "Праздник не состоялся"- так можно назвать нашу житуху.

3 ноября. Вчера ездил к Маминым. Были и Володя с женой. Говорили о Солженицине. Что он гений. Что в нашем государстве он человек номер 1. Подобно неутомимому работнику Балде, не дает он чертям покоя.

- Но "Раковый корпус" - вещь несовершенная, - сказал Виктор. - Многие герои брошены на полпути, и вообще у романа нет конца. Другое дело "В круге первом" и "Иван Денисович". Здесь все отвечает самым высоким художественным требованиям.

- Это каким же? - спросил я.

- Главное, соблюдено единство Времени, Места и Действия.

- А я как раз считаю "Раковый корпус" самой попадающей в точку вещью.

Если б Виктор спросил: "А почему?", разговор бы пошел спокойный. Но он вдруг повел себя как мэтр.

- Это не так. Можешь думать что хочешь, но это не так. И вся Москва того же мнения.

- А твоя любимая "Война и мир"? Разве там мало брошеных, вроде бы не раскрывшихся до конца героев?

- Второстепенные герои появляются и исчезают, поскольку надо освобождать пространство для главных действующих лиц. С главными в "Войне и мире", согласись, все в порядке. В "Раковом корпусе" даже самый главный герой остается ни с чем.

- Правильно! - взвился я. - Да вы слепые, ты и твоя Москва. Костоглодов, ставший импотентом в результате лечения новейшим методом - это судьба нескольких поколений лучших русских людей, которым пытались привить марксизм. Это же ты, я, Володя. Ты работаешь в газете и пишешь дурацкие статьи, Володя вместо картин рисует плакаты с совсем уж идиотскими лозунгами, я числюсь в паразитической конторе, где изо всех сил стараюсь быть серым, быть никем - как все. Мы - мерины.

Виктор призадумался.

- Да...Что-то в этом есть. Честно говоря, для меня это ново.

- Любая страница "Ракового корпуса" стоит сотни лучших советских романов, - продолжал я. - Ну скажи, кто там прописан недостаточно?..

- Не ясен исход самой системы.

- Очень даже ясен! Русаков, негодяй кэгэбешник, олицетворение советской власти, уходит из ракового корпуса вроде бы не умирать, а жить. Но ведь опухоль при нем, она лишь подлечена, придет время, и она вновь воспалится и начнет расти. Советская власть обречена, это неизбежно. Единственное, чего мы не знаем, это времени конца.

- Так-так, - обескураженно сказал Виктор. И вдруг захохотал. - Для этого и нужна нам свобода. Я близко принял "В круге первом", ты - "Раковый корпус". Я увидел одно, ты другое. Мы могли бы выступить со статьями. И по сути не было бы победителя. А у нас невежественному партийному критику, который в слове "паровоз" делает пять ошибок, дается огромное место в газете или журнале, и он тебя поливает грязью как хочет, прекрасно зная, что ты ему ответить не можешь, тебе и двух строчек напечатать нельзя.

После некоторой паузы Володя чуть изменил тему.

- Культура, образование... То что у нас называют этими словами, на самом деле - и это в лучшем случае! - он поднял вверх палец, - есть обыкновенная грамотность.

- Конечно! - подхватила Вика, жена Виктора, преподаватель английского в средней школе. - И всеобщая грамотность, наше величайшее достижение, введена не для того, чтоб познать что есть свет и что тьма, а чтоб легче было превращать в идиотов, чтоб могли мы читать лживейшую "Правду" - единственную в стране газету, ведь все остальные либо прямые из нее перепечатки, либо вариации на одну и ту же тему: "Эх, хорошо в стране советской жить..."

- Самое главное, собственность, ради уничтожения которой они все вверх дном перевернули, никуда не делась. Собственников уничтожили, а собственность как была, так и осталась, только перешла из одних рук в другие, - сказал Володя. - Следовательно, октябрьский переворот, пятидесятилетие которого они с такой помпой собираются отмечать, был преступлением ради собственности, а никакая не революция. Так, да?

- Да, - сказал я. Виктор, Вика и ее младшая сестра, Володина жена Люба тоже сказали: "Да".

-То-то…Практически, получилось преступление. Но многие участвовали в нем не ради собственности, а ради идеи. Если б не марксизм, ничего бы у Ленина не вышло. И, например, я уверен, что будущее в самом деле за коммунистическим обществом, другого не дано. - Как это будет выглядеть и когда случится? - спросил я.

- И выглядеть и случится это тогда, когда отпадет потребность борьбы за собственность. То есть когда производство благ достигнет такой степени, что все будут удовлетворены. Лет через тысячу это случится. Потом был разный сумбур. Люба придвинула ко мне свой стул колени в колени, что, конечно, было мгновенно и замечено и отмечено со смехом мужем и свояком, и стала уговаривать, поскольку я все-таки еще не мерин, жениться. Чтобы я женился или ехал в Москву учиться в Литинституте - любимая тема обеих жен.

Домой возвращался я совершенно размягченный. Какие все-таки замечательные у меня друзья! Кругом вранье, идиотизм, но повстречаешься с ними и видишь, что есть еще думающие люди, что не все потеряно. Впрочем, удовлетворен я не был. Сказано было очень мало, спор с Виктором Маминым хотелось продолжать, придав ему, так сказать, новую высоту. "Лучшие люди сэсэсээра - это одна сторона медали, один конец палки. - мысленно говорю я. - С другой стороны есть простой народ - река, в которой рождается и лучшее и худшее. После страха и ужаса, вызванных насилием, приходит недоумение: зачем эта боль? Лучшие стараются осмыслить, найти корни зла, чтобы начать посильную борьбу за свою жизнь, для худших верным оказывается положение, когда насилие рождает насилие. Солженицын, конечно, гений. Все у него хорошо, кроме ненависти к уголовникам. Основная масса тех, кто сидит у нас за уголовные действия - великомученики. Тюрьма как средство устрашения нужна. Но когда в городе почти нет дома или квартиры, где хоть один член семьи не побывал бы в лагерях - это уже устрашение не для потенциальных преступников, это устрашение всех поголовно". – "Ты считаешь, автор, как господь бог, не должен позволять себе ненависть к кому бы то ни было? - может сказать Виктор. – "Ну в общем да..." – "А как же коммунисты? уж они-то достойны ада". Мы дружно хохочем. И все-таки я выворачиваюсь. – "Здесь дело даже не в ненависти, а в том, насколько она обоснована. Когда описываются тюремщики и партийные ублюдки - все развернуто, все правда! Когда воры – поверхностно". – "То есть, ты хочешь сказать, он ими заниматься не желает". – "Да". – "А стоило бы?" – "Еще как! За какое-нибудь минутное помрачение человеку приходится жить в скотских условиях многие годы. А ведь нынешние каторжники не похожи на тех, с которыми сидел Достоевский. Да ты и сам все прекрасно знаешь!"

Этот разговор я представляю, сидя дома на диване при свете настольной лампы. Вдруг ловлю себя на том, что обращаюсь только к Виктору. И... иначе быть не может. Потому что Виктор Мамин очень крупная фигура как внешне, так и по содержанию. Он собирается написать вторую "Войну и мир", более того, он сам как бы из этой книги. При знакомстве с ним первым впечатлением было - да это же Пьер Безухов! Причем, Пьер в тот момент, когда он будто бы без цели шатается по Бородинскому полю под вой и свист битвы. Наверное это впечатление оттого, что мы с первой же минуты заговорили о лагерях: он о немецких, в которые попал пятнадцатилетним в 42-м году, я о советских, поскольку вокруг меня было полно народа /прежде всего моя мать/, в них пострадавшего. Наконец, как результат переутомления, мне стало всего живого жалко.

7 ноября 1967 года. Праздник. Марши. Ленин!.. Ленин!.. Почти два года нас готовили к этому пятидесятилетию. Помню, в конце октября прошлой осенью возвращаюсь с работы домой. День был тяжелый, я вполне отупевший. Выворачиваю на мост через Темерничку, подымаюсь по Камышевахской балке. На всем пути трепещут флаги, плакаты. Они лишь усиливают впечатление неуюта, потому что наступили ранние холодные сумерки, в свете фары клубится обильная пыль, дорога - рифленка, кроме всего прочего, в трещинах и ямах. Останавливаюсь на красный свет перед площадью Дружинников, жду зеленого. И вдруг аж подскочил в седле. Впереди на крыше кинотеатра "Сокол" вспыхнуло огромное табло: "До великого пятидесятилетия нам осталось ждать 380 дней!" Как 380! А вот эта мишура по случаю какого летия? Посчитал. Оказалось, да, болтают о пятидесятилетии, но эти флажки вывесили по случаю сорокадевятилетия... А потом пропаганда нагнетала и нагнетала: " До великого праздника остается 81 день... 30 дней... 7 дней..." И вот дожили, и надо плакать от радости, что все мы от мала до велика строители коммунизма и живем не корысти ради, а для счастья будущих поколений. И только зверски сильный ветер мешает ликующим массам. С пятого числа он рвет плакаты и флаги, валит на землю портреты вождей. Включил телевизор. Выступала старуха, принимавшая участие в революции. Костлявая, полуживая, на лице одни губы шевелятся. Говорит о государственной монополии на торговлю хлебом, которую ввели большевики, когда пришли к власти. Мол, запрет на свободную торговлю хлебом спас Россию и диктатуру пролетариата от гибели. При этом идут по экрану кадры старой хроники - замерзающие города, умирающие от голода и холода в больницах и на площадях люди. Вот что делается из-за спекулянтов, из-за которых пришлось, чтоб не наживались, ввести запрет на свободную торговлю хлебом! И все это подается вполне всерьез!.. Бред, фантасмагория, человеком овладевает беспричинная усталость, только и остается фатально вложить жизнь в руки судьбы.

А у меня под окном расцвели белые дубки - последние цветы сезона. Смотрю на них и вот что приходит в голову. Жизнь в мире вечна, жизнь человеческая неповторима. И жертвы ради будущих поколений по меньшей мере шарлатанство, а когда к этому принуждают многомиллионные народы - преступление. Потому что у потомков будет свой ум, и они могут не захотеть жить так, как, казалось их предкам, надо. И никакая наука здесь невозможна. Единственное, что в наших силах - это подать некий пример разумного праведного существования. Лично мне как раз не светлого будущего, а светлого прошлого не хватает. Что мы имели в эти самые вроде бы великие полвека? Две кошмарнейших войны, еще более кошмарную революцию, а в мирные промежутки гнуснейшие годы строительства светлого социалистического царства, когда людей гибло ничуть не меньше, чем во время войн. Разве это прошлое? Мы - люди без прошлого! Более того, наше настоящее, когда правят вожди-ублюдки, и все пропитано фальшью и ложью, никак не может стать будущим.

9 ноября. 7-го, едва изложил здесь свои праздничные мысли, пришел Толя Гусев и стал рассказывать новости. Витька Жук дал участковому по роже и теперь в бегах. Хотел, чтоб отец ему флигель отписал. Продам, говорит, и поеду в Крымский заповедник егерем - это мечта всей моей жизни. "В первый раз слышу про такую его мечту!"- сказал я. "Я тоже. Да клуба путешествий он насмотрелся и вообразил себя егерем. Господи, какой там с него егерь? С него такой же егерь, как с моего хера плот- ник... Ну ладно. Отец ему говорит, живешь в флигеле и живи, а чтоб отписать и ты бы мне чужих людей населил, такого не будет. Ну тогда Витек взбеленился, схватил топор и давай рубить тютину перед окном - она ему свет закрывает. Отец вызвал милицию. Тоже еще, старый ишак, хоть бы вспомнил, давно в лагерь передачи возил да начальников подкупал, чтоб сынишку в бесконвойные перевели... Ну а Витька уже слепой был. Как только те появились, взял да и треснул старшего, хорошо хоть не топором, а кулаком". Еще насмерть поссорились старые друзья Воропайчик и Тюля, продолжал Гусь. У Воропайчика сгорел сарайчик и вместе с дровами заначка для очередного запоя. Воропайчик поделился горем с Тюлей, тот рассказал жене, а жена через несколько секунд донесла Воропайчихе. Теперь Воропайчик собирается отковать на заводе саблю и отрубить Тюле голову. Здесь Толя аж закачался от смеха. Смеялся он не по поводу рассказанной, а уже следующей истории. "Вчера стоим за столиком в блинной я, Мороз с женой и какой-то мужичонка - пиво пьем. Морозова Нинка уже до этого была торчковая, раздухарилась, критикует Петрушу дальше некуда. Мудак! Засранец! Брешет, объебывает на каждом шагу. Приносит сберкнижку, показывает издали, теперь буду вам только половину денег давать, остальное на крупную вещь собираем. Проходит время, нашла эту его книжку, а там один единственный рубль с самого начала...Замолчи, говорит Мороз. Ну после этого Нинка совсем вышла из берегов. Что, сука, ударить меня хочешь? А я тебя не боюсь! Хочешь, из кружки в морду плесну?.. Хватает кружку, размахивается...И в этот момент посмотрела на Мороза. Стоит он неподвижный как монумент, глаза круглые, а на голове от злости фуражка шевелится. Нинка сначала замерла, а потом - бабах! - нашему соседу, безвинному тихому мужичонку целую кружку пива в физиономию". Но самую большую за последние времена хохму отколол Сашка Баламут. Два дельца с обувной решили, что за ворованные заготовки кроме денег Баламут им должен поставить могарыч. "Пожалуйста", - говорит Сашка. Приводит корифанов в ресторан, заказывает бутылку водки, бутылку шампанского и закусить. "Теперь приступим". Берет бутылку водки и льет себе на плечи, на спину и живот. Потом таким же манером стреляет шампанским в потолок, полил голову, умылся, остаток взболтал и попрыскал корифанов. "Так, выпили - закусить надо", - наматывает на кулак угол скатерти - и все на полу! "Официант! Сколько это стоит?.." Дальше были новости помельче, некоторые я знал. Вообще он стал повторяться, наконец завел свое обычное: "Где найти работу, чтоб иметь свежую копейку?" Вдруг искренне, даже слегка порозовев, воскликнул: "Длинный, если добуду много денег, выделю тебе хорошую сумму". – "Спасибо! Но мне надо больше, чем тебе". – "Сколько же?" – "Мне не денег надо. Видел, как город размалевали? Так вот мне надо, чтобы все это фуфло вместе с фуфлыжниками исчезло". Толя засмеялся. – "Недавно под пивной один мужичонко ссыт на угол и рассуждает: "Триста лет нами татары правили, триста лет цари. Коммунисты тоже триста лет измываться будут". Понял? Еще двести пятьдесят лет осталось". Потом он спросил, собираюсь ли я напиться по случаю великого октября. "Вот мы и приехали! ответил я. Да, собираюсь. Как только ты исчезнешь, сяду на мотоцикл и поеду к Гальке". Мы долго хохотали. "Нет, ну а что делать, если в этот день все пьют!" - орал Толя. Потом он как-то не очень уверенно спросил: "А ты меня с собой не возьмешь? Там же у нее эта подруга Мери. Ты говорил, что я вроде бы ей понравился. Помнишь, тогда, на стадионе... "Мери нашла себе. На два года моложе, честный, надежный работяга. Мазанку какую-то в Шанхае Аксайском сняли, мы как раз с Галькой поедем их поздравлять и ночевать останемся". – "А... В таком случае займи мне пятерку вплоть до возвращения узурпированных латифундий. Не, в натуре, отдам через неделю". – "У самого девять рублей. Могу оторвать от сердца только два". – "Три, и ни на копейку меньше!" - Два без возврата. Все. Я на тебя не рассчитывал". Он взял деньги и засуетился. – "А я думал, с Галкой у тебя все кончено. Часто ты у нее бываешь?" "Иногда". – "Жалко. Характер у нее хороший, а на морду страшненькая". " Характер золотой, фигура хорошая, а дурнушкой кажется от стеснения. Она только для одного преображается. Видел бы ты ее после наших занятий. Красавица! Глаза сияют, даже цвет их как будто меняется". – "Любит". На том мы и расстались. Скоро я сел на мотоцикл и поехал через весь Ростов с западной окраины на восточную. Было около трех часов дня. В центре толпы демонстрирующих схлынули, ветер дул с прежней силой, но и он сделал свое дело - свежий мусор разогнал по углам, все ненадежное разодрал, смял, наступило силовое равновесие. Уже за Театральной площадью, на углу 1-й Советской и 13-й улицы меня затрясло. Справа над угловым одноэтажным домом возвышалась глухая стена трехэтажного. Всю эту стену размером, если на глаз, метров шестнадцать в ширину и восемь в высоту закрывало полотно с изображением вождя мирового пролетариата, в кепчонке худой, с красным бантом на груди, добренько-предобренько щюрившегося, делавшего при этом ручкой: "Верной дорогой идете, товарищи". Дергаясь от смеха, я через пять минут въехал во двор двухэтажного общежития. Галька сидела на лавочке под акациями и плакала. Мне это не понравилось. "В чем дело? О времени мы не договаривались". – "Договаривались! В два часа". – "Не помню". – "Договаривались" повторила она. – "Послушай, я еще только собираюсь к тебе, и уже чувствую себя виноватым. Обязательно что-нибудь будет не так. И между прочим, уезжаю в точно таком состоянии. Классика из меня сделала". – "Это что такое?" – "Совратителя и погубителя бедной девушки". – "Точно, - она засмеялась сквозь слезы и быстро успокоилась Нас ждут Ваня и Мери". Я тоже успокоился. – "Видела дедушку на углу тринадцатой?" – "Ага". – "Я чуть с мотоцикла не упал. Если б можно было, они и небо его портретами заклеили. В таких делах щедрость большевистская не имеет предела. Поэты. Все они в молодости стишатами грешат, а кончают вот так".

Мери я знал столько же, сколько и Галю. Обе они типичнейшие советские бесприданницы. Родились в маленьких убогих городках, после школы поехали одна в Ленинград, вторая во Владивосток. Отличницы, одна поступила в мединститут, вторая - в пединститут. Обе скоро вышли замуж за таких же, как сами, нищих сокурсников, понадеявшись, что с милым и в шалаше рай, что истинная любовь должна сметать любые преграды. Однако обе скоро разошлись, учебу пришлось бросить, разные неожиданные обстоятельства привели в Ростов, на один завод, в одно общежитие. Мери работала в конторе и училась в ростовском пединституте на вечернем. Галя стояла в цехе у сварочного аппарата и сил еще и на учебу у нее не было. Галя, как и положено естественнице, после замужества могла сходиться сколько угодно, лишь бы мужчина был более-менее порядочный; Мери, гуманитарка, за два года нашего знакомства раскололась лишь один раз с моим товарищем рецидивистом Витькой Жуком, про которого мне только что рассказал Гусь, что он в бегах и как только объявится, пять лет строгого режима ему обеспечено. Раскололась по пьянке, прямо на тротуаре в центре города. "Нас обходили ночные прохожие"- рассказывал мне потом Витька. Проспавшись, железная Мери Жука возненавидела. А уж он за ней бегал, все пути перекрыл, в общем-то опозорив честную девушку. Я в конце концов не выдержал: "Витя, она раз в шестнадцать умней тебя - отстань от нее". "Не согласен. Не умнее она меня". "Хорошо, не умнее, но грамотнее". "Грамотнее - это спору нет. Только почему в шестнадцать раз? Многовато". "Цифра круглая. Может быть, чуть-чуть меньше. Короче, она тебе не пара"... Подруги хорошо знали о моей ненависти к коммунистам. Галя, родившаяся в лесном краю, переполненном лагерями, видевшая своими глазами, как по ночам разгружают полные трупов вагоны, со мной соглашалась. Мери это не нравилось. Впрочем, защищала она только Ленина: "Он был великий человек". "Он вообще человеком не был". "Да? А кто все так повернул? Это же страшно подумать, как он все повернул. Нет, он великий человек. Если б он дожил до семидесяти, никаких репрессий не было бы. Во всем виноваты его соратники". "А ты пробовала его читать? Начинает он всегда правильно, истины выкладывает бесспорные. Но уже к четвертой странице все выворачивается наизнанку. Попробуй прочитать хоть одну его статью до конца. Это невозможно. Потому что передергивает на каждом шагу". Мери знать правду не хотела. "Он был великий организатор". "Гитлер тоже был великий организатор". "Гитлер хотел весь мир покорить, а Ленин всех сделать равными"... "Отличница ты несчастная. Отличницей родилась, отличницей и помрешь"...

Cамозастройный Шанхай, где Мери и Ваня сняли кривую как внутри, так и снаружи мазанку, раскинулся на дне обширного оврага, посреди которого бежал мутный отравленный ручей. Мы спускались к нему узкими кривыми улочками, местами сужавшимися в тропинки. Каких только творений нищеты из глины и камыша здесь не стояло. Но был и дворец размером три на три метра со стенами из бутылок и крышей из распиленных пополам больших дюралевых общепитовских кастрюль. И поскольку битье бутылок и фонарей есть свойство нашего национального характера, один угол здания был уж раскрошен в осколки. Однако больше всего меня поразил хозяйский домик. Он был даже меньше времянки молодоженов, сложенный из саманов, тщательно ошелеваный струганными небольшими дощечками, с резными наличниками вокруг единственного окошечка и двери; и все под четырехскатной крышей; и все ярко расписано красной, синей и зеленой краской - Кошкин дом! "Зачем же такой маленький? Внутри этот домик чуть побольше вагонного купе. Это называется, много движений - мало достижений, - сказал я Мери. - У вашего хозяина стратегический просчет". Мери и Ваня со смехом стали рассказывать, что хозяин у них большой чудак. Внутри домик в самом деле похож на расширенное вагонное купе и отделан еще лучше, чем снаружи. Потому что хозяин столяр-краснодеревщик, в Варшаве дворец отделывал, в Москве тоже что-то строил. Плату за квартиру брать не хотел, пришлось уговаривать. Сегодня, между прочим, приглашали посидеть - отказался, ушел к матери. "Он с пятнадцати лет, с сорок пятого по шестьдесят пятый сидел, - сказал Ваня. - Всего два года на свободе. Женщины ему не нужны. Курит беспрерывно. Причем, самые дешевые сигареты. В домике все отделано под орех, красивое такое, но прокурено..."- "И беспорядок невообразимый. Если б он еще и пил, дальше было б некуда", - сказала Мери. – "Да это какой-то потерпевший полный крах Иван Денисович с городской окраины! - воскликнул я. И было завелся: - Зеки - вот кто настоящие строители коммунизма! Ни одна так называемая народная стройка, даже сооружение очистных сооружений, куда меня устроила одна падла, не обходится у нас без зеков..." И был сурово осажен Мери: - "Вадим, пожалуйста, обойдемся сегодня без споров. Разговоры эти ни к чему не ведут". – "Ну да, ты уж пришла", - после некоторой паузы пробормотал я и потух до тех пор, пока нам, двум парам, после вполне заурядной попойки, не пришло время залечь в постели. В мазанке кроме грубого стола, нескольких табуреток, этажерки и переносной вешалки были две кровати - двуспальная, молодоженов, и одинарка, на которой пришлось устраиваться нам с Галькой. У молодых под периной зачем-то были подложены газеты. Начали мы одновременно, но сначала я был подавлен громким треском этих газет, да еще Гальке вздумалось изображать из себя страстную и громко стонать. К счастью, Ваня оказался спринтером, скоро иссяк, мы же с Галькой еще долго возились, я попросил ее молчать, еще нам здорово помогали авиалайнеры. Здесь недалеко был аэропорт, самолеты шли на посадку как раз над нашим оврагом, под страшный, равный грохоту бомбового взрыва, гул двигателей можно было дать себе волю. Мы даже развеселились. "Тебе, Галчонок, не кажется, что не я, а эти крокодилы со всеми своими железками, чемоданами и пассажирами в тебя въезжают?" Она подо мной дрогнула, затряслась от хохота. "Тише, дурочка! А то склещимся". Получилось удивительно. Низ ее живота непроизвольно дергался от смеха, какие-то новые мышцы вступали в действие... Глубокой ночью мы вновь сошлись. Началось это во сне. Теперь был только ритм, тишина /гул моторов нас уже не касался/ и чувство благодарности. Под утро раз и еще раз - это уж было мученье. Такова холостяцкая жизнь: удовольствие обязательно надо стереть пустотой, чтоб потом в тебе долго-долго ничего не было и не хотелось. Реальность вернулась в полной мере. Все вокруг грохотало и самочувствие было хуже вчерашнего. "Нет, что за фантасмагория! Сколько вокруг земли, а мы селимся в страшной тесноте, в овраге на мусорных кучах, у мертвого ручья, в котором даже головастики не квакают. Почему такая со всех сторон глупость?" – "Завод рядом, ходить на работу близко. А земли вокруг Ростова колхозные. Кто ж тебе их даст?"- рассудительно сказал Ваня. После этого мне страстно захотелось уехать. Меня пытались остановить: позавтракаем, в кино сходим... Но я расклеился как четырехлетний мальчишка: "Нет! Не могу. У меня дела..." – "Ну ладно. Смотри!"... - многозначительно сказала Галя. Она мне угрожала, господи, она мне чем-то угрожала. И выглядела в это утро совсем не красавицей. Когда я возвращался, и миновал 13-ю линию, чувствуя за собой взгляд вождя, то вдруг понял: как это нет прошлого? Есть оно! И как в свое время древний пещерный человек, или средневековый монах, или партизан последней войны, мы - продукт своей эпохи. Как когда-то необходимо было прятаться в пещерах, уходить в монастыри или леса, так теперь мы можем быть только такими, какие есть. Я приехал домой и, разбитый не столько физически, сколько нравственно /по дороге еще решил к Гальке больше никогда не ездить; подло, конечно, ее бросать, но еще подлее это продолжать/, лег спать. Спал я долго и под конец мне приснился странный, как я теперь понимаю, первый в жизни старческий сон. Будто я живу, живу, и те, кто живет рядом со мной, начинают потихоньку вымирать; приходит время, когда я остаюсь один, и это ужасно - холодно, одиноко. Проснувшись, я вспомнил, что у меня все-таки есть друзья, с которыми можно поговорить, и решил ехать сначала к более простому Володе, затем с ним к Виктору, чтобы изложить свои праздничные мысли. Но вдруг засомневался. Все-таки мы не ровня и скорее единомышленники, чем друзья. Володя и Виктор оба старше меня на десять лет, их жены чуть помоложе, однако даже более мужей смотрят на меня, как на совсем молодого. Слишком часто, чувствовал я, нельзя у них бывать... И остался сидеть на диване. И скоро понял, что услышал бы от Мамина и Володи. Да, огромные массы народа, сначала поддавшиеся соблазну грабежа, а потом великому страху - они из недавнего прошлого. Но мы, интеллигенция, начались гораздо раньше. Есть у нас прошлое, через которое даже большевики не посмели переступить. Это Пушкин, Толстой, Гоголь, Чехов и еще многие художники и ученые... Пошли, пошли мысли. Что есть образ мира? Почему он так многолик? Почему никто не может сказать, что ему хорошо? Вдруг вспомнил, как было очередное бесконечное лето моего детства. От скуки мы, пацаны, завели себе рогатки и стали охотниками за всем живым. Мне почему-то ничего не удавалось подбить. Даже самые последние из нашей шайки хвалились убитыми воробьями, ящерицами, стрекозами, а у меня не получалось. И вот мы отправились куда-то за город и в лесопосадке я подобрался к маленькой серенькой птичке, которая, слабо попискивая, прыгала с ветки на ветку в высоких кустах. Сначала я выстрелил кусочком от разбитой чугунной плиты метров с двух и не попал. Птичка и не подумала улетать. Я приблизился еще и когда вытянул руку с рогаткой, до глупой птички оставалось не более полуметра. Все! Деться от смерти ей было некуда. Я закрыл глаза и выстрелил. Не сразу мне захотелось их открывать. И вот наконец открываю, почти мертвый от жалости к птичке и омерзения к самому себе. Как ни в чем не бывало птичка продолжает прыгать перед самым моим носом. Как же я обрадовался! Какая чудесная гимновая музыка грянула над моей дурной головой! Не помню точно, может быть, я тогда зарыдал, может быть, всего лишь прослезился, но слезы были - слезы радости и покаяния: кто-то отвел мою руку и спас от убийства хорошенькой чистенькой беспечной птички. ...И вот к чему я пришел, сидя на диване и размышляя. В этом, 1967 году, советской власти исполнилось пятьдесят лет, а мне тридцать. Но если советам и правда пятьдесят, то мне, моему глубинному естеству, унаследованному от многих поколений предков, гораздо больше. Вполне возможно, мне не тридцать, а тридцать тысяч лет. А может быть и пятьдесят тысяч. Иначе как объяснить мое противостояние в этой жизни?


П Р О Ф С О Ю З Н О Е С Ч А С Т Ь Е
( три рассказа)

1. П Р О Ф С О Ю З Н ОЕ С Ч А С Т Ь Е

Когда начальство сделало моего подсобного Бориску председателем месткома, он еще некоторое время помнил родство, старался отблагодарить за прошлое. Вообще-то стоит рассказать, как Бориска вышел в люди. Если коротко: со страху. Да, был пьяница, работал грузчи- ком в разных шаражках, где можно на водку приворовывать. Наконец попал в наш жэковский рай, два года не просыхал, и вдруг заболел желтухой, пролежал сорок дней в больнице, и вышел из нее непьющий, некурящий, а так как по пьянке его на баб тянуло, то и с этим делом он завязал, при одной жене остался. Всему причина - страх. Несколько алкоголиков, с которыми он лежал в одной палате, выписавшись, взялись за старое и поумирали. А Борька внял врачам и через каких-нибудь полгода сделался как домашний кот в глухую зимнюю пору - чистый, толстый, вдребезги положительный. Неожиданно выяснилось, что он член КПСС и очень любит начальство. Из конторы нам положено уходить в восемь, он взял привычку болтаться по двору до половины девятого, заговаривать с разными авторитетными людьми. О чем-то приятном разговаривает, улыбается и во время беседы пушинки с груди и плеч собеседника собирает. Естественно, скоро на него обратили внимание, сделали членом бюро месткома, а затем председателем. Председатели у нас не освобожденные. Но конечно же почти сразу он перестал работать. То ему в обком союза надо, то на "знамя" какое-то. Или в комиссию по разбору очередного нашего безобразия. Числясь моим подсобным, скоро и разряд мастера он себе захотел. Сначала честно вроде хотел: "Вадим, вот пойдем на газовый объект, и кровь с носу, а акэха-восемнадцать (АКХ- 18) ты научишь меня делать". Однако пришло время наших ежегодных теоретических занятий (тоже цирк бесплатный!), после которых повышают разряды, а он на этот подвиг не решился. Были экзамены, и без всякого акта о практических способностях, ему присвоили четвертый разряд, а мне пятый - не могли же сравнять меня, все умеющего, с Бориской, специалистом по поднятию тяжестей, превратившегося в сдувателя пушинок. И это было первое благо, произошедшее от близости моей с выдвиженцем. Потом была путевка. Вообще-то она предназначалась Виолетке, нашей директорше. Но по очередному доносу к ней в дом нагрянули с обыском. Виолетка устояла, однако не обошлось без сердечного припадка - скорая помощь увезла бедняжку в больницу. Я совершенно из любопытства взял в руки эту путевку и прочитал, что в Бакинском сердечно-кардиологическом са- натории помимо болезней сердца лечат еще и нервную систему, в том числе переферийную, в том числе радикулит.

- И у меня радикулит, - сказал я.

- Поезжай! - сказал добрый Бориска. - Вернешься здоровым. И уж тогда пойдем на газовый и под твоим руководством сложу акэха-восемнадцать.

Иначе как о разрешенных советских бардаках, ничего другого о санаториях я не слышал. Приключение это сулило, к тому же никогда не был в той стороне Кавказа, не купался в Каспийском море...

- Тридцатипроцентная, - продолжал уговаривать Боря.
- Согласен. Что если на мотоцикле поехать?
- Не выдумывай. Завтра ты должен быть там.

* * *

Я ожидал увидеть что-то вроде субтропиков Кавказского Черноморского побережья, где в сущности два цвета - зеленый и синий, то есть сплошь в зарослях зеленые города и горы и синее море и небо. В Азербайджане в глаза било яркое солнце, дул горячий ветер, вокруг преобладал желтый цвет. Дорогу от аэропорта до Баку постарались украсить - цветники, стриженные кусты, мозаичные укрытия на авто- бусных остановках... Но во всем преобладал желтый цвет пустыни, даже цветы желтые, причем, грязной пустыни, в черных пятнах добываемых здесь нефти и мазута. Суровое место, подумалось мне, хотя до этого никогда не приходило в голову, что под ярким солнцем, при сорокоградусной жаре местность может показаться суровой.

Баку оказался совершенно иностранным городом. Мы и правда империя! Слышал множество раз, но лучше один раз увидеть. Здешний народ сильно отличался от нас. Мужчины и женщины ходили порознь. Женщины на вопросы не отвечали, отворачивались. В автобусах развязнейшие подростки в кепках с огромным черным верхом ("аэродром"), заняв сиденья прежде стоящих с тяжелыми мешками и кошелками женщин, не обращая на них ни малейшего внимания, нагло курили. У одного овощного ларька старый жирный милиционер так толкнул старую же женщину, что она упала и покатилась как мешок. Впрочем, было много и русских лиц. Да и сами азербайджанцы очень даже толково объяснили мне, как добраться до санатория, который был, оказывается, в шестидесяти километрах от главного железнодорожного вокзала.

В санаторий я приехал поздно вечером, в темноте. Сразу за главными воротами были деревья по обе стороны широкого асфальта, потом длинный двухэтажный корпус, за ним еще несколько строений поменьше. Я направился ко входу в большое здание. Ни во дворе, ни в вестибюле корпуса не было ни души. Впрочем, едва я поставил чемодан на пол, из коридора появилась тетка очень схожей с нашей Руденчихой наружности - толстая, бесформенная, с круглой верноподданнической физиономией. Впрочем, на меня тетка смотрела не подозрительно, как случилось бы в родной шараде, а радостно, прямо-таки многообещающе улыбаясь. Она проводила в канцелярию, где в белом халате сидел горбун - дежурный мед брат, оказавшийся моим тезкой, очень игривый, из тех псевдолюбимцев, которые у всех на глазах, на слуху, на языке. Медбрата мое появление нисколько не затруднило, он дал мне ключ и, даже не привстав со стула, показал пальцем на первую дверь по коридору. Я вошел в комнату - обшарпанную, с тремя койками, столом, двумя стульями и шкафом для одежды. Графин со стаканом на столе были, пожалуй, единственным украшением комнаты. В шкафу висели на плечи- ках две пестрые рубашки, и все. Старая азербайджанка принесла постельное белье, я заправил неприбранную койку у двери и пошел искать умывальник. Когда вернулся, в комнате суетились, явно собираясь вновь исчезнуть, двое круглоголовых крепышей.

- Что же вы двери не запираете? Бросили чемодан и так ушли... - начал с упрека один из них.

- Здесь у нас кто только не ходит. Мы свои вещи держим в кладовке.

- Что ж это за лечение? И давно вы так? Умывальник я нашел по запаху на втором этаже. Кладовка там же? Второй крепыш засмеялся.

- Да нет, умыться можно и на первом. Просто надо знать где что. А кладовка точно на втором. Да все нормально, привыкнешь. Нам тоже сначала не очень показалось. Нормально! Я через три дня отчаливаю, он через пять. Отмучились.

- В таком случае, раз вам все равно, я завтра попрошусь куда-нибудь подальше и повыше. А сейчас нельзя ли достать спиртного? По случаю знакомства...

Оба смутились.

- Да вроде нельзя. Лечение...
- Я еще не приступал, а вы все равно кончаете.
- Это да. Только поздно. Достать, конечно, запросто. С буфетной наценкой, ресторан сразу за воротами. Но ведь тебе завтра осмотр, лечение назначат. Вдруг врач услышит запах.
- А море далеко?
- Метров пятьдесят. Комнаты с той стороны коридора окнами выходят на море. Оно почти всегда бурное. Баку в переводе - город ветров. Иногда утром бывает тихо, но к полудню ветер обязательно. Причем, всегда только с одной стороны, с моря.
- Вода холодная?
- Теплая и немножко от нефти маслянистая. Мы сначала каждое утро ходили купаться. Завтра покажем.
- А с местными как?
- О! По-разному. Когда ему не надо, хоть десять раз спроси - он не слышит и не видит. В магазинчике захочешь купить двести грамм колбасы, он тебе здоровенным ножом на глаз кусок отрубит - бери и сматывайся. Перед девками нашими любят остановиться, пачку денег вытащит и считает. Правды нет. А вообще народ бедный, жизнь у них такая: один смеется, десять плачут. Им куда-то надо было, скоро они, деловые, ушли, а я лег спать.

* * *

Следующий день я ужасно томился. Только рано утром было хорошо. Вася и Коля, так звали мужичков, к которым меня поселили, показали дорогу на море. С обратной стороны к корпусу подступали песчаные барханы, а потом был обширнейший плоский пляж с несколькими скамейками и полосатыми грибками от солнца у самой воды. Туда идти было метров двести. Перед тропинкой в барханах мои новые товарищи остановились.

- Что там делать? Погода сегодня не летная...

Я их понял. Погода, действительно, была скверная. Дул сильный ветер, небо в темных низких тучах, еще темнее казалось море, оттуда доносился грозный грохот волн. И ни впереди, ни справа, ни слева ни души. Где-то когда-то во сне или грезах я уже видел это. Обрадовался.

- Ясно! Вы идите назад, а я сам. Все нормально, возвращайтесь, я только до воды и обратно. Мне надо познакомиться, - ободрил я товарищей и побежал к морю. Волны вздымались высокие, но на Черном море я в таких не раз купался. К тому же под ногами были не кремни, а чистый, без единой ракушки желтый песок, и вода теплая. Минут двадцать тешился - бросался в волны, потом, дождавшись самую высокую, на ее гребне выносился назад. Возвращаясь, сначала обошел весь санаторий, еще раз убедившись, что город Баку и его окрестности, место суровое. Песчаные барханы подступали к корпусам и парку, деревья в нем, в основном невысокие чахлые сосны, стояли накренившиеся в противоположную от моря сторону, с корой, забитой песком. Песок забивал все. Даже желтые цветочки в клумбах - уж на что временные создания, и те успели как бы просолиться и ороговеть с наветренной стороны. Позавтракав, понял, что буду здесь регулярно голодным. Началась тягомотина. Важный азербайджанский врач назначил мне сероводородные ванны, гальванизацию, лечебную гимнастику и массаж. До самого обеда бегал по процедурам. Перед каждым кабинетом обязательно очередь. Народу в санатории было тьма, и все не моложе тридцати, а вообще преобладало старье от сорока до шестидесяти, некоторые в самом деле очень больные. Просто кошмар как много было вокруг людей. Типичнейшие, узнаваемые, приехавшие лечиться и отдыхать и желающие по этому случаю хорошо выглядеть, они были убийственно неинтересны. А сам санаторий! Такое халтурное отношение к своему делу можно было увидеть разве что в родном ЖЭУ, бардаке из бардаков. Да пожалуй мы были лучше, с нами по меньшей мере можно было разговаривать. Здесь же тебе сходу давали понять: мы постоянные, вы временные; что не нравится - перетерпите... и вообще санаторий не для вас, а для нас! Прислуга, можно сказать, заодно с природой разрушала заведение. "Более шести дней, если не попадется хорошая баба, я здесь не выдержу", - решил я. Между тем день накалился, к часу дня стало очень жарко. После обеда, опять голодного, многие потянулись на пляж. Я, конечно, тоже пошел и увидел лечащийся народ в купаль- никах. Разочарование усилилось. Ну откуда такие фигуры? Нет, ничего я здесь не найду и пожалуй отчалю через три дня. Отпуск есть отпуск: прилечу домой, сяду на мотоцикл и поеду, например, в Одессу, в которой тоже никогда не был... После полдника организовал пьянку. Вася и Коля открыли кошелечки, и отвернувшись, поворошив бумажки, дали по трояку. Я выложил десятку. Два хмыря из отдыхающих, почувствовавших поживу и явившихся в комнату на шелест денежных знаков, побежали за водкой. К шести вечера мы все были очень счастливые. "В первый раз мы так", - признались Коля и Вася. Вдруг они вспомнили, что сейчас начинаются танцы.

- Как? До ужина? Когда во дворе белый день?
- Да. У них так. После ужина будет кино. Как вчера, когда ты приехал, а мы все были в кино.
- Наоборот должно быть! Танцы - балдежь. Разве можно балдеть, когда светит солнце?..
- Понятное дело. Но они же на нескольких ставках каждый. Отбарабанят у нас с шести до восьми и едут в другое место.
- А киномеханик сейчас в том самом другом месте?
- Наверное. Пошли посмотрим. Да они такую музыку играют, что и после ужина ты ее танцевать не станешь. Зурна, барабан, аккордеон - как заведут одно и то же на полчаса...
- Во всем у них своя музыка, - подтвердил один из хмырей.

Мы пошли. Музыкантов, игравших протяжную восточную мелодию, окружала немалая толпа, а в танцевальной площадке, точно обозначенной разноцветными плитками, было лишь три женских пары. Здесь я впервые увидел Марину Мусевну. Смуглая, худощавая, похожая то ли на азербайджанку, то ли на еврейку, как потом оказалось, украинку, она танцевала с дородной теткой годов сорока. И тетка эта явно была ей не пара. Да и вообще все вокруг не пара. Слишком элегантное было на ней темно-синее платье, слишком выдержанной, пожалуй рафинированной была она вся. "Вот женщина, остальные принарядившиеся бабы. Жаль, старше меня года на четыре", - подумал я. Она меня тоже заметила. Когда танцы кончились, она и еще две женщины, взявшись под руки, пошли по аллее. Она была крайняя слева. Я пристроился и начал молоть что-то не очень связное - подружки смущали. Но аллея сузилась, подружки отстали, потом их вовсе кто-то позвал. Я приободрился.

- Честно говоря, предчувствие такое, что в санаториях я в первый и последний раз. Если никто не поможет, дня через три уеду.

- Что же это должна быть за помощь?

- Любовь.

Она хотела что-то сказать, запнулась, потом рассмеялась.

- Ого!

- Да. Мой любимый Стендаль писал сестре из Италии: "Я здесь так одинок, у меня нет даже собаки, которую мог бы любить". Удивительно, правда?

Незаметно мы оказались перед выходными железными воротами санатория. Сквозь прутья решетки был виден ресторан из стекла и бетона. Она остановилась.

- Надо поворачивать назад. Так мы гуляем каждый вечер. Стометровкой называется.
- А может, пойдем дальше? Посидим вон в том заведении?
- О, нет-нет...
- А что делать? Делать - то все равно нечего.
- Нельзя. Мы приехали лечиться.
- Вот как? Там трудиться, здесь лечится. Всюду долг, долг...
- Да! - и решительно повернула назад.

Будь она помоложе, я бы ее так просто не отпустил. Но суховата, старовата...

- Как угодно. Я высказался вполне.

* * *

На следующий день в шесть утра я уж купался в море. Опять дул ветер, однако на небе ни облачка и часов с семи к воде потянулись обитатели санатория. А я пошел им навстречу, и под самым корпусом лег загорать в дюнах. Надо мною свистел ветер и несся песок, а я лежал между двух гор песка, ни один волос не шевелился на моей голове, солнце пекло ласково. Я даже заснул, впрочем, слыша голоса идущих мимо по тропинке к морю. На какой-то миг я по-настоящему заснул. И вдруг проснулся, глянул на тропинку и увидел уходящую женщину, на ходу снимающую халат. Когда она его сняла, я внутренне ахнул: какая фигура! И сейчас же догадался, что это вчерашняя смуглянка, которую пытался зазвать в ресторан. Проследив ее путь до лавочек на пляже, где собралось чело- век сорок, я пошел следом. Она сидела на лавочке и разговаривала с каким-то сытеньким. Я расслышал его последнюю фразу: "Жалко, перевели Евгения Михайловича. А так бы, Марина Мусевна, Баку был у наших ног". Инструктор райкома или горкома, определил я, как потом оказалось, точно. Марина Мусевна была в темных очках, смотрела на меня вполне лояльно. Я размашисто сел рядом с ней со свободной стороны, коснувшись бедром ее бедра.

- Хотя бы поплавать нам вместе можно? - в контексте вчерашнего разговора бодро сказал я. - Волны большие. Зато вода теплая. Вам массаж разве не прописан?
- Циркулярный душ.
- Волны еще полезнее. Соль, ветер.
- Боюсь.
- Ну я прямо в отчаянии от вас! - сказал я и побежал к воде. Сначала я немного поплавал. Потом стал кувыркаться у берега, дожидаясь самых крупных волн, чтоб на их гребне выноситься на песок. И все время видел, что ее черные очки направлены на меня. Когда я выходил из моря, она стояла в кругу играющих в волейбол. Вернее, пытающихся играть. Было одно ее движение - метнулась за безнадежным мячом, зацепила одной ру- кой, засмеялась. Здесь я окончательно решил: или она или никто.

После полдника я переселился на второй этаж, в комнату на троих, только что освободившуюся. Устроившись, пошел в магазин, купил несколько бутылок сухого вина и колбасы. Позвал бывших соседей с первого этажа, а так же тезку медбрата выпить по случаю новоселья. Коля и Вася отказались, а медбрат пришел и заныл: пить он совсем не пьет, а кушать любит шашлыки, которые жарят в ресторане под санаторием. А, ну в таком случае извини, сказал я. Словом, заряжаться перед ужином пришлось в одиночестве. В санатории было у всех на глазах несколько нежных, совершенно не скрывавших своего счастья парочек. Когда я нашел Марину и пригласил посидеть на лавочке, мимо как раз прошла парочка. Я сказал:

- У них все было впереди, у них ничего не было впереди.
- У нас в соседней комнате третий день слезы. Вот так же ходили. Теперь он уехал, а у нее путевка через неделю кончается.
- Хорошо это или плохо?
- Так вот же третий день плачет, приемничек, который он ей оставил, к щекам прижимает.
- Играющий?
- В том-то и дело, что батарейки сели.
- А она все равно слышит. Наверное это хорошо.

Марина Мусевна пожала плечами.

- Хуже всего, когда никак, - уверенно сказал я. И засмеялся: - Пример - вчерашний вечер. Могло быть что угодно. Получилось - никак.

Она не ответила и опустила голову. Но опять к ней подошли, позвали за собой женщины. Я от досады вцепился в брусья садовой скамейки так, что она затрещала. Вдруг с моря дунул сильнейший порыв ветра, задрав уходящим женщинам платья, Марине Мусевне аж до пояса. Она вскрикнула и присела, жгуче стыдливо оглянувшись на меня. Ох и красивые были у нее ноги! Едва они скрылись, налетел новый порыв ветра, и еще, и еще. С моря послышались тяжелые удары, во дворе, где была кухня, зазвенело разбитое стекло, что-то упало и с грохотом покатилось, раздались панические крики. Я понял, что начинается ураган, и вернулся к себе в пустую комнату приканчивать остатки вина. Через каких-нибудь пятнадцать минут ураган бушевал во всю. С моря шел такой рев, будто там работала сверхгигантская машина или орало перед кончиной стадо динозавров. Я пил, думал об Марине Мусевне, мне страшно хотелось говорить.

* * *

Утром буря продолжалась. Пошел посмотреть на море. Крупные редкие капли дождя неслись навстречу и больно били по лицу. Вот так же они бьют, когда за городом на мотоцикле настигает дождь, и надо спешить, но спешить нельзя, потому что попадая в глубокие лужи машина резко тормозит и легко вылететь из седла... Море было черное. Огромные валы перекатывали через прибрежное возвышение и разливались по обширному пространству до самых дюн. По щиколотку, а где и по колено в воде я все-таки добрел до сиротски брошенных скамеек пляжа и некоторое время в смущении смотрел на катящиеся навстречу валы: войти в поток было бы самоубийством.

В тот день после завтрака быстренько прошел процедуры, сбегал в магазин и принялся пить так интенсивно, что на обед попасть не смог - свалился раньше и проспал до четырех дня. Пробудившись от голода, побрился, до пояса обмылся, приоделся и пошел под свист продолжавшегося урагана в совершенно пустой ресторан, поел, выпил сухого вина и вернулся на территорию санатория, когда там уж кончился ужин, а на дверях столовой висел плакатик, извещавший, что после ужина в клубе состоится лекция под названием "Вперед, к планетам и звездам". Войдя в зал клуба, где из-за бури собралось довольно много народа, я осмотрелся и увидел, что Марина Мусевна сидит в самом центре и вокруг нее почему-то пусто. Решительно пробрался к ней.

Водя указкой по картам неба, у сцены старый полоумный дед читал лекцию, но с тех пор как я подсел к Марине, думаю, многие из слушателей пытались понять не лектора, а что это я говорю соседке. А меня несло.

- Никогда не думал, что столько народу способно интересоваться вечностью. Легче представить себе загробный мир, чем вообразить эти неслыханные космические массы, расстояния. Жуть берет, когда слышишь, что мы непрерывно со страшной скоростью куда-то падаем... Хотите расскажу, откуда взялся на сцене вот тот маразматик и чего он добивается? Ведь это все не просто так... Небо наших предков было теплое, населено богами, ангелами, праведниками. Там непрерывно звучала музыка. Доказательств той, небесной жизни сколько хочешь. До сих пор если что-то удачное приходит в голову, говорят: озарило свыше. А картины старых мастеров! А музыка! Самым чутким было дано слышать музыку с небес. Бах, Моцарт и еще многие и многие просто записывали то, что доносилось оттуда... А потом объявили, что такое небо чушь, наваждение, заблуждение. Что ничего там нет. Однако человека не переделаешь. Без вечности, без надежды на вечную жизнь он не может. И этот дед намекает нам, что хоть там, вверху, холодная и бездушная пустота, когда полетят туда космические корабли и знамя коммунизма затрепещется на вершинах неведомых планет, все оживится, на огромных расстояниях начнется отсчет Времени, то есть Истории с большой буквы... Понимаете, в чем фокус? На этой грешной земле куда не повернись - бордель. Просыпаешься утром и радио сообщает нам о еще одной пущенной раньше срока ГЭС, и что сталевары Урала сварили еще одну сварку металла сверх нормы, а молотобоец Петров стучит по наковальне в счет третьего года будущей пятилетки. Никто этому не верит, и это и есть бордель. И так как чем-то заинтересовать все-таки надо, то и придумали в самое последнее время физиков-лириков, спорящих о том, есть ли жизнь на Марсе или нет жизни на Марсе...

Когда старик кончил лекцию, Марина Мусевна простодушно призналась:

- Я никогда ничего подобного не слышала.

- А я никому ничего подобного не говорил. Могу побожиться. - И... я ведь был навеселе, ввернул: - Век матери родной не иметь. Сука буду вечная.

Она даже подурнела.

- Ой! Ой! Этого я не признаю. Ругаться - нет, ни в коем случае...

Слава богу, я был все-таки давным-давно не мальчик: - Старое выперло. Честное слово, больше не буду.

-Так надо было с самого начала.
- Что?
- Честное слово, и все.

* * *

Целых два дня она сопротивлялась.

- Целоваться можно, а это - нет, нельзя.
- Но стоит к тебе прикоснуться, как ты дрожишь, задыхаешься. Это провоцирует.
- Ах, не надо. Я тоже люблю читать. В одной книге мне запомнились такие слова. Женщина должна заботиться о себе как птица - чтобы перышки у нее всегда были чистые. И там же. Настоящая женщина, как Пизанская башня, - клонится, но не падает.
- Мы давно не ученики. Сами что-то должны сказать.
- О чем? Ты чем-то серьезным занимаешься?
- Разве у нас можно быть серьезным? Не будем отклоняться. Смотри - я тебя обнимаю, целую... Ну, сама видишь.

Когда ей тяжело было что-то сказать, она дурнела.

- У меня есть подруга. Вот она была бы тебе хорошим партнером. Чего только от нее не слышала. А я... Пятнадцать лет замужем, дочь барышня, но мой Дима большой начальник, уходит на работу в семь утра, возвра- щается в девять вечера. Между нами это случается редко-редко и происходит быстро-быстро. И вообще я с первого раза на всю жизнь перепуганная. Молодыми мы жили с его мамой в двух комнатках. Он у нее единственная радость. Пять-шесть раз за ночь она приходила поправлять на нас одеяло. Представляешь, как я себя чувствовала? Каждую минуту ждешь, что сейчас она над нами появится. Ничего я в этом не понимаю. И после мне будет очень плохо.

Сразил я ее так. После бури положено затишье. Два дня она бушевала, но после ненастной ночи наступило наконец первое тихое утро. Море - гладь, небо - синь. Совсем как где-нибудь в Адлере или Гагре. Мы с Мариной ушли в дальний конец пляжа. Там стояли железные воротики пониже хоккейных, толстыми штангами ушедшие в песок. Предназначение их было непонятно.

- А может это обыкновенный непорядок? - сказал я. Подобрался под перекладину, уперся, как говорят грузчики, горбом. Воротики ни гу-гу. Я дулся, пыжился. Женщина испугалась.

- Брось! Надорвешься. Ты же радикулит лечишь.

Но где-то в глубине что-то надорвалось, ожило. Я напыжился пуще прежнего - и тронулись, поползли вверх воротики. Перекладина уж поднималась над моей головой, а они и не собирались падать. Пришлось, обнимая, вытягивать то одну, то другую штангу. Наконец сделал дело - они шлепнулись. И здесь Марина Мусевна вскричала:

- Да это же рыбаки на длинных канатах привязывают здесь баркасы. Большие-большие черные баркасы. Им век, этим воротикам! Что мы натворили.

- Бежим! - сказал я. Некоторое время нам действительно было страшно и мы бежали. Но я сказал:

- Докритиковался, - и захлебнулся. Она, глядя на меня, тоже. Мы обнялись и затряслись от хохота. Отсмеявшись, но как бы не все совершивший, я показал ей еще один фокус. После морских волн всюду на пляже стояла вода - лужи, озера. Песок здесь был очень чистый - ни ракушек, ни камушков.

- Смотри! - сказал я. И разогнавшись изо всех сил, бросился плашмя в прозрачнейшую лужу, где не было и по колено.

Я свез себе кожу на лбу, носу, груди, локтях и коленях, на животе полу- чилось колесо - и таким наконец достался ей.

* * *

Душа в душу с тобою мы жили, По аллеям ходили гулять И всю правду с тобой говорили, Что случалось со мной и тобой, - такими были слова од- ной из бесчисленных уличных песенок моего детства. У Мариши, как и у меня, все было от природы. Она, правда, где-то училась и окончила, но вряд ли это хоть что-то прибавило ее уму и красоте.

-Что это за слова ты тогда сказал? Как это? У нас все впереди, у них позади...
- У них все было впереди, у них ничего не было впереди... Это эпиграф самой правдивой книги о первой мировой.
- Как называется?
- "На западном фронте без перемен".
- Это же моя любимая книга! Когда-то чуть не половину в тетрадь переписала. Но такого не помню.
- Мне врезалось. Это относится даже не к одному поколению. Это судьба человечества.
- Наверное. А такие помнишь? Сила женщины в ее слабости. Слышал.
- Слышали все. А пошло оттуда!
- По-моему, раньше были известны. Ладно, не имеет значения. Послушай, сейчас у нас задавили все и вся. В журналах выходит тошнотворная дрянь. Но одна замечательная вещь проскочила. В "Новом мире". "Три минуты молчания" называется.
- Читала.
- Правда?!
- Могу рассказать.
- Не надо. Расскажи лучше другое. Как ты, жена большого начальника, могла попасть в эту дыру?
- Случайно. Диму пригласили на рыбалку в Карелию, дочка на Украине у моих папы с мамой. Давайте, говорю в профкоме, хоть куда-нибудь.

В нашем СССР если что-то путевое происходит, то лишь случайно. Уединиться нам было негде. В санатории в комнатах жило по три-четыре человека. Ко мне подселили двоих стариканов, один из них, перелетев из Камчатки в Баку, сильно заболел. У нее было примерно такое же положение. Вокруг санатория все абсолютно просматривалось. Однажды ушли по берегу далеко влево, где виднелись невысокие скалы. Скалы оказались ничего себе, базальтовые, отшлифованные ветром и волнами, наверху имелись удобные травянистые ложбинки. Только устроились в одной такой, как впереди и позади, слева и справа увидели черные круги - "аэродромы" подглядывающих азербайджанских мальчишек... Пошли вправо, где протекал ручей и вокруг росли камыши. Но и в камышах было полно бездельников. "В море можно!"

Морское дно подобно морской волне, уходя вглубь, то вздымается, то опускается. Проплыли метров пятьдесят, где после глубины мне было опять по грудь. Но едва она повисла на моей шее, как понял, что с далекой дамбы, где был заборник воды, которую качали из моря для нефтяных скважин, на нас в бинокль смотрят все те же скверные "аэродромы".

- Ну и пусть смотрят. Все равно ничего не увидят, - решительно сказала Марина Мусевна.
- Ночью сюда вернемся, - сказал я.
- Ни за что! Днем они только подглядывают, ночью их ничем не удержишь.

Я понял, что значит быть котом. Я ходил по санаторию в ожидании своей кошки и чуть ли не мяукал. Только та и была разница, что коту мешают точно такие претенденты, а мне порядки в заведении. И разряжался я не драками с себе подобными, а разговорами. Мы были родственные души. Только я благодаря избытку времени, работая в конторе, где высшей доблестью было умение отвертеться от любой рабо- ты, ушел по части образования далеко вперед. Пяток дней, которые, выражаясь высоким слогом, подарила нам судьба, были по сути моим пятидневным монологом.

- Как интересно много знать, - говорила Марина. - А в моей жизни самое интересное работа. Плохо, бестолково мы работаем. Но все равно общение, людей много хороших... Три года с маленькой Катей сидела и думала, что с ума сойду.

Под конец она захандрила.

- Если бы здесь была какая-нибудь симпатичная молодая девушка, ты бы, конечно, подошел к ней. Да, да. Это точно. - Потом: - Это хорошо, что ты любишь женщин. Люби. Они так в этом нуждаются. Только не трогай нетронутых. Мне надо было родиться мужчиной. Потому что тоже люблю женщин. Мужчины вырождаются, им, как ты правильно говоришь, не дают развернуться. А удивительных, замечательных женщин еще много. Я даже внешность женскую больше люблю. Какие бывают красавицы! Знаешь, найди себе первоклассную красавицу, от которой бы тебя никогда не потянуло на сторону, и живи для нее. Работай, занимайся. На самом деле это будет жизнь для себя.
- То всех, кроме нетронутых, то лишь одну...
- Одну, когда появится. И очень, очень прошу. Я улетаю, а тебе здесь еще восемь дней. Пожалуйста, не изменяй мне до своего Ростова. Там конечно. А здесь потерпи. Пожалуйста...
- Мариша, надо было раньше догадаться, но и сейчас не поздно: задержим твой отлет на три дня, снимем комнатку - и сделаешься ты как пустая бутылка из-под вина, отчалишь без хандры, будет что рассказать подруге, посекретничаете как равные.
- О, нет! Дима уже вернулся, в санаториях он тоже, слава богу, побывал, все очень хорошо знает. И никакой подруге я никогда ничего не скажу. Это только мое.

Гордо помахав на прощанье, она улетела. "Испытал и я профсоюзное счастье", - говорил я себе, возвращаясь на автобусе в санаторий.

* * *

Не вытерпев пустоты, я тоже через несколько дней улетел. Я не сохранил верности Марине Мусевне. Сначала, потеряв счет времени, пил. Потом в очередное (второе) прекрасное утро вышел к морю, а меня уж поджидала Валентина Петровна, серьезная, уважающая себя дама. "Мне скучно. Поучите плавать и вообще..." Плавать ее учить было делом безнадежным, а за кой- какие места ухватился сразу. В тот же день она меня фактически изнасиловала. И так все подделала, что никто нам не мешал, пожалуйста, мальчик, сколько хочешь. И все бы ничего, если б не была она примитивнейшей беспросветной дурой. Почти сейчас же стала учить, как настоящий сильный мужчина должен относиться к соблазненной им женщине. И планы: в какие экскурсии мы с ней поедем, в Баку у нее имелись знакомые. "Баку будет у наших ног!" В этот момент я и почувствовал себя предателем, побежал прочь, и с новой знакомой с того раза ни разу. Был еще один момент. В санатории появилось молодое милое лицо - девушка сердечница двадцати двух лет. Ее посадили за мой стол... В утро, когда я пришел завтракать в последний раз, девушка что-то не появлялась и меня послали за ней. Дверь ее комнаты на втором этаже была заперта. Я решил не стучать, вышел на общий балкон и заглянул к ней через окно. Девушка спала. Дверь из комнаты на балкон тоже была заперта, зато форточка распахнута. Мне, привыкшему сидеть в котлах и лазить по чердакам и крышам влезть в комнату через широкую форточку было как раз плюнуть. Проказливо хихикая, я это и сделал. В красивой голубой рубашке, она лежала на спине и, укрытая по грудь одеялом, была чиста, свежа. Открыв глаза, она похлопала ими, испугалась и быстро дернула одеяло под подбородок. Я засмеялся. "Просыпайтесь, графиня, вас ждут великие дела" - я присел на край кровати. Минуты две мы молчали. Ее взгляд с моего лица пошел на потолок, стены, вернулся ко мне, девушка засмеялась и, изогнувшись, повернулась на бок, в мою сторону. Здесь я, как говорит один мой знакомый, и полез к ней. "Ну просто маленький голубой айсберг, одна десятая на подушке и что там такое под одеялом?.." Она не противилась. Потом сказала как бы и не для моих ушей: "Нельзя. Нельзя". Под окном остановился, кашляя, отхаркиваясь, старик. Позвал: "Верочка, а Верочка! Иди кушать". Девушка села в постели: "Все!" Когда я был у двери, она позвала: "Вадим! - и показав три пальца, тихо-тихо: Через три дня. Не улетай ..." Я бы, конечно, остался. Но кроме билета на самолет да мелочи на автобус, в карманах ничего не было.

* * *

Когда вернулся домой и поехал показаться Мамину, он засмеялся:

- Вид у тебя такой, будто ты выпил двенадцать ведер коньяка и переспал с сорока девятью бабами.

А радикулит мой со мной как был, так и остался. И даже от такого моего лечения впервые тогда несколько раз кольнуло в сердце.
_______________________
© Афанасьев Юрий Львович

Продолжение следует.
Белая ворона. Сонеты и октавы
Подборка из девяти сонетов. сочиненных автором с декабря 2022 по январь 2023 г.
Чичибабин (Полушин) Борис Алексеевич
Статья о знаменитом советском писателе, трудной его судьбе и особенностяхтворчества.
Интернет-издание года
© 2004 relga.ru. Все права защищены. Разработка и поддержка сайта: медиа-агентство design maximum